Глава 1

Мир помещается в картонные коробки. Я никогда не задумывалась об этом раньше, но сейчас, стоя посреди своей комнаты, которая с каждым часом становится всё более чужой, я понимаю эту простую и горькую истину. Восемнадцать лет жизни — это три коробки среднего размера, два пакета из «Икеи» и один потрёпанный чемодан на колёсиках, который помнит ещё наши поездки на море, когда папа смеялся и называл меня своей принцессой.

Тогда он ещё называл.

Сейчас я сижу на полу, скрестив ноги, и смотрю на разобранную полку с книгами. Корешки смотрят на меня разноцветными буквами, будто спрашивают: «Ну что, уезжаешь? Бросаешь всё?» Я провожу пальцем по потрескавшемуся переплёту «Мастера и Маргариты» — читала в четырнадцать, ничего не поняла, перечитала в шестнадцать — расплакалась. Эта книга помнит мои слёзы. Как и стены этой комнаты. Как и выцветшие обои в цветочек, которые мама клеила, когда мне было пять, и я тогда помогала ей, размазывая клей по собственным ладошкам.

Я вдыхаю запах дома. Пыль, старое дерево, мамины духи «Chanel Chance», которые она бережёт для особых случаев, и почему-то жареный лук — с кухни доносится шипение, мама готовит что-то на прощание, хотя мы ещё не уехали, но ей нужно чем-то занять руки, иначе она начнёт плакать. А она не хочет плакать. Она счастлива.

Я должна радоваться за неё. И я радуюсь. Правда.

Просто… как объяснить этой коробке, этому полу, этим выцветшим обоям, что я не хочу их оставлять? Что каждая трещина на потолке — это часть меня, и я чувствую, как они остаются здесь, а я отрываю от себя кусок за куском, упаковывая жизнь в скотч и гофрированный картон.

Мама входит без стука — она всегда так делает, даже теперь, когда мне восемнадцать. Она останавливается на пороге, и я вижу её глаза — влажные, но улыбающиеся. Она держит в руках старую фарфоровую чашку с отбитым краем — ту самую, из которой папа пил кофе по утрам.

— Это тоже возьмём, — тихо говорит она, и её голос дрожит на последней ноте.

Я киваю. Не спрашиваю зачем. Зачем везти в дом чужого мужчины чашку другого мужчины? Но я понимаю. Мы все храним осколки прошлого, даже когда строим новое. Особенно когда строим новое.

Она ставит чашку в коробку, аккуратно оборачивая её моим старым шарфом.

— Ты всё упаковала?

— Почти, — я обвожу рукой комнату. Остались только стены, гардина на окне и я. — Фотоальбомы положила. Рисунки свои. Все тетради со школы.

— Тетради? — мама удивлённо поднимает бровь. — Зачем тебе старые тетради?

Я пожимаю плечами. Не объяснять же, что в них — почерк, которым я писала в десять лет, и помарки, и пятна от слёз, когда получила четвёрку по математике, и папина подпись в дневнике, которую он поставил всего три раза за все годы. Три подписи. Я помню каждую. Остальное время он был… занят. Или просто не рядом.

Папа не плохой. Он вообще никакой. Как белый шум — есть, но его не замечаешь, пока не выключат. Иногда он звонит. Раз в два-три месяца. Голос у него усталый, вопросы одни и те же: «Как школа? Здорова? Деньги прислать?» Я отвечаю коротко, потому что между нами нет моста — только длинный гудок, который разъединяет нас быстрее, чем я успеваю сказать «я скучаю». А когда говорю, он молчит. Потом обещает приехать. Не приезжает.

Я перестала ждать где-то в тринадцать. Перестала обижаться в пятнадцать. Сейчас мне почти девятнадцать, и я научилась не вкладывать смысл в его «пока» и «до скорого». Это просто слова. Как и наша семья — просто слово на бумаге.

Мама, кажется, устала ждать тоже. Поэтому теперь у неё есть Игорь. Я пока не привыкла называть его так — в голове он всё ещё «тот мужчина», «мамин новый знакомый», «человек с деньгами». Он не плохой. Он даже добрый, насколько я могу судить за те полгода, что они встречаются. Он приносит цветы, говорит маме комплименты, смотрит на неё так, будто она — лучшее, что с ним случилось. И, чёрт возьми, она заслужила этот взгляд. Она заслужила дом с садом, и новую кухню, и мужчину, который не будет исчезать по ночам.

Я просто не ожидала, что её счастье обойдётся мне в мою комнату. В эти обои. В эту тишину.

— Алиса, — мама садится рядом на пол, и я чувствую её тепло. Она пахнет ванилью и жареным луком. — Ты уверена, что хочешь поехать? Можем остаться. Я откажу Игорю. Для меня ты важнее.

Ложь. Я вижу это по тому, как дёргается её уголок губ. Она не хочет отказывать. Она хочет в новую жизнь, в большой дом, где есть место для сада, и где она наконец перестанет бояться, что счётчик за электроэнергию зашкалит. Я не виню её. Честно.

— Я поеду, — говорю спокойно. — Там хорошая школа искусств рядом. Я смогу рисовать. И у меня будет своя комната, да?

Мама кивает, и на её глазах проступают слёзы. Она обнимает меня, и я чувствую, как бьётся её сердце — быстро, взволнованно. Она счастлива. И я делаю вид, что тоже.

Потому что что ещё остаётся восемнадцатилетней девушке, которая упаковывает свою жизнь в три картонные коробки? Только делать вид.

Я смотрю в окно. Там, на детской площадке, качели раскачиваются от ветра. Я помню, как папа качал меня на них — высоко-высоко, до крика, до смеха, до чувства, что я лечу. Потом качели опустели. Как и папин стул за обеденным столом. Как и его половина кровати, где мама теперь спит одна — вернее, спала до Игоря.

Теперь у неё будет новая кровать. Новый дом. Новая жизнь.

А у меня? У меня будет новая комната. В доме чужого мужчины. И его сын.

Лев.

Я не знаю его. Видела два раза — мельком, на пороге, когда он выходил из дома, даже не посмотрев в мою сторону. Высокий, широкоплечий, с тёмными волосами и взглядом, который я успела заметить — холодный, оценивающий, будто я не человек, а мебель, которую его отец притащил в гостиную без спроса.

Лев не обрадовался новости о переезде. Мама сказала, он устроил скандал, хлопнул дверью, а потом просто замолчал и теперь делает вид, что нас не существует.

Что ж, взаимно. Я тоже умею делать вид.

Я беру последнюю коробку и заклеиваю её скотчем. Резко, грубо, словно запечатываю не вещи, а целую эпоху. Мою эпоху. Мою жизнь «до».

Загрузка...