Подходишь к зеркалу, а зеркало молчит,
Мерцает серебром, не отражает,
И в глубине мелькает и кружит
Пылинка… что как бабочка порхает.
Стол. Обычный, обшарпанный и «дубовый». Потемневший от времени, стол с выскобленной от жира и копоти столешницей, в самом темном углу обычного для местных жителей кабака, в котором я и сижу.
Сижу и сижу. Размышляю.
Жизнь – штука странная, непредсказуемая. Вот и меня сегодня накрыло. Неожиданно. Сильно. Странно. Сижу и вспоминаю.
Как мама брала мое тельце на руки и прикладывала к груди, как укачивала и напевала, размеренно и ласково похлопывая по попке, как целовала в лобик и гладила по спинке. Как бегал я по двору в одних портках с лямкой через плечо, ловил «музыкантиков» и сажал их в берестяную коробочку, чтобы слушать их скрип и жужжание, их «музыку». Слушать, встряхивая и улыбаясь. Как папа возвращался домой и подкидывал меня в воздух, как потом он ловил меня, захлебывающегося и счастливого, и снова подкидывал. Как я замирал от притворного ужаса и ловил пронзительность счастливого крика, как летел и возвращался к папе, к его сильным рукам и колючей бороде. К его улыбке.
Самое странное, что я прекрасно все помню. Совсем все. И запах, и цвет, и вкус, и ветер. Воспоминания - не плоские, а объемные и живые, не тусклые и серые, а цветные и выпуклые. Их можно пощупать, каждую минутку. И каждый взгляд помнится, как случившийся только что. Закрываю глаза и вижу. Стоит протянуть руку и коснешься. Коснешься и ощущаешь тепло кожи, запах волос, слышишь крик и невольно вздрагиваешь от желания откликнуться, отозваться, ответить.
И так страшно. Так одиноко. Так тоскливо.
И все это – чужое, не мое. Видишь улыбку мамы, бежишь к ней изо всех своих силенок, сердечко трепещет и бьется: часто-часто. И чувствуешь, что это не твоя мама, не твое сердечко, не ты бежишь и падаешь, споткнувшись об камень, обдирая локти и колени, и не ты плачешь, а кто-то еще, кто-то, кого ты знать не знал до этого мига, до того, как «вспомнил».
И вот так, я сижу уже (очень) давно, зажав в кулаке глиняную, высокую кружку с темным, терпким пивом, за выскобленным столом, в темном углу самого обычного кабака, до боли сжимая зубы и прикрывая глаза от вонючего света и масленых, прогорклых светильников, рассыпанных по стенам. Продуманно и экономно рассыпанных, чтобы стол было видно хорошо, тот стол, за которым я сижу и вспоминаю.
Нет, я отлично провел время, вспомнил все свое детство и юность, школу и академию, родителей и друзей. Вспомнил, что папа и мама погибли. Вспомнил, как просидел в колодце полдня, как упал с лошади, как спрыгнул с крыши сарая, как прыгнул с обрыва в быструю реку и чуть не задохнулся, пока меня прижимало течение ко дну. Вспомнил и как оно, течение, меня выплюнуло, отпустило. Помню и первый свой глоток воздуха после этого. Помню свою первую любовь и как ее звали, помню, как целовал ее и ласкал ее тело, помню, как мы расстались. Всю свою жизнь я помню и даже, как я попал в этот город, в этот кабак, за этот стол и получил в руки это пиво. И четко понимаю, что ничего этого – не было.
Ни мамы, ни папы, ни девушки, ни реки, ни колодца – не было никогда. Кто-то другой прожил эту мою жизнь и заявился сегодня в этот кабак, заплатил за кружку пива и сел в самом темном его углу, чтобы спокойно выпить и поразмышлять. Последнее досталось мне, а остальное осталось с ним. И где он спрятался и кто он – мне неизвестно.
И это – больно. Очень. Невыносимо, но я это перенесу. Не могу вспомнить «настоящую» свою маму, а больно, сердце надрывается от воспоминаний о «другой» моей маме, изливает свою любовь на нее и плачет. По-настоящему. И внутри оживает театр и царит лицедейство, самого гнусного толка. Живое, захватывающее дух лицедейство, вызывающее слезы умиления и радости, заставляющее переживать и сочувствовать, плакать и смеяться, видеть и участвовать в представлении. Не замечая всего остального. Драных декораций, фальшивых улыбок, преувеличенно громких голосов. А мне важно именно остальное. Мне важно «мое». А моего в этом театре нет. И, может быть, не было никогда. А оно должно быть, потому что я – живой, настоящий.
И тут проявилось все настоящее и неподдельное.
Когда , в кабак заходит несколько, знакомых друг с другом, странных и шумно веселых мужчин с блестящими, дурными глазами, можете мне поверить, все остальное сразу же отодвигается на задний план. Потому что - от них прет неприятностями. Любой человек, сразу же, понимает, что он остался один на один в клетке со львами и шакалами, и кого больше – непонятно. А здесь же, вообще, все странно.
Гоблины и орки в кольчугах и латах смотрелись бы не так вызывающе, как эти воины в этом самом обычном на вид кабаке. Вошли впятером, прикрывая спины и стороны, как в подземелье с мертвяками, быстро огляделись вокруг, рассмотрели каждого и всех, оценили и просчитали мнимые угрозы и не успокоились, не расслабились, а еще сильнее напряглись и, преувеличенно громко рассмеявшись, потребовали еды и выпивки. Что это за магия левосторонняя? Что это за воины такие? На вид лет двадцать – двадцать пять, а ощущение, как от толпы подростков, сопливых и агрессивных. И страха в них не чувствуется. Совсем не чувствуется. И это никакое не бесстрашие, а наглость и самоуверенность, непоколебимая вера в то, что им можно все и всегда. Отпрыски аристократов и те, ведут себя куда как сдержаннее, чем эти вояки. По крайней мере - те, что поумнее.
«Из умений становится ясно, что боевых умений у барда практически нету».
Из прошаренного гайда по Барду.
Собирались еще затемно. Выводили из длинного сарая волов, ставили их попарно в упряжь к большим возам, проверяли и перепроверяли многочисленные ремешки и пряжки. Караванные собаки, массивные и подвижные, радостно виляя хвостами, кидались под ноги погонщикам, те чертыхались, спотыкаясь в темноте, собаки радостно гавкнув и получив заслуженную ласку и похвалу, кидались на помощь к следующему погонщику. Волы недовольно мычали и фыркали. Край неба светлел, птицы пели в темноте гимн солнцу, караванщики поочередно выводили готовые к дороге воловьи упряжки. Волы, промычав что-то нечленораздельное, привычно тянули свою ношу в сторону городских ворот по узкой и пустынной в эту пору улочке. Заря медленно разгоралась, освещая сдавленные улочки, крыши двух-трех этажных зданий, вплотную стоящих друг к другу, а звезды – гасли, исчезали, стирались.
Стражники у ворот привычно переругивались с возчиками, растирая руками свои заспанные рожи и равнодушно оглядывая возы и фургоны, прикидывали к чему можно придраться, чтобы получить всем известную мзду. Десятник, с красной от неумеренного употребления спиртного физиономией, старательно загибал пальцы, пересчитывая повозки. Возницы бдительно следили за вороватыми и загребущими руками стражников, чтобы не влезли те, куда не следует и не прихватили чего «лишнего». Собаки скалили зубы и рычали.
Наконец, все, что нужно было подсчитано, деньги поменяли своих хозяев, перекочевав из одних рук в другие. Тяжелые ворота, скрипя и повизгивая, медленно распахнули свои створки, в воздухе, заметно потеплевшем, мелькнули кнуты погонщиков, послышались щелчки и обиженное мычанье, волы сдвинулись в сторону выхода из города и, медленно перебирая ногами, потянули тяжелогруженые телеги по выбитой предыдущими караванами дороге. Справа слепило глаза восходящее солнце, слева горели последние тусклые звезды, впереди лежала пыль и долгие часы неспешного движения.
Выбравшись из города, возчики забрались на свои возы и, уронив голову на грудь, размеренно задышали, добирая сладкой утренней дремой недополученные часы сна. Охранники тоже разобрались по фургонам, не забыв выставить дежурную смену. Телеги тихо скрипели, солнце взошло, птицы угомонились, люди дремали.
Именно это, самое лучшее для отдыха время выбрал одинокий путник, чтобы выйти на дорогу и пойти навстречу каравану. Его заметили быстро и встретили настороженно. Дежурные растолкали своих товарищей, те внимательно оглядывая окрестности, слезли с удобной телеги и, привычно придерживая руками ножны, легкой трусцой побежали к голове каравана, чтобы встретить, если понадобится любую опасность своей грудью, затянутой в крепкую кожаную броню. Возницы тоже подняли свои головы и подтянули поближе к себе деревянные короткие луки и торбы со стрелами, пальцами ощупывая их оголовки. Собаки бежали рядом с возами, настороженные, распушив и подняв вверх хвосты, угрожающе порыкивая.
Путником оказался молодой еще парнишка, одетый в добротно пошитую, но простую одежду. На голове у него красовался хитро подвязанный платок, за спиной небольшой дорожный мешок, подвешенный на веревочную лямку. Простая парусиновая безрукавка, холщовые, мешковатые штаны, вздувшиеся пузырями на коленях, да видавшие многие виды грубые башмаки из дрянной кожи – вот и весь скарб, оказавшийся у молодого человека. Лицо, ничем непримечательное, веснушчатое, хранило печать восторженности и простодушия. Из-под платка торчали патлы цвета переспевшей соломы и сияли синие, глуповатые глаза.
- Уважаемые, не подскажете, далеко ли до города, а то - так пить хочется, что переночевать негде?
Караван грохнул. Смеялись все – возницы, не убирая рук от луков, бойцы охраны, не забывая осматривать придорожные кусты и деревья, собаки звонко и заливисто гавкая и размахивая пушистыми хвостами. С головного воза раздался насмешливый вопрос:
- А че так? Ты, сам-то, хто такой будешь, а? – плюгавенький мужичок по прозвищу Кривой был известен, как записной балагур и отменный лучник. Он улыбался, хитро посверкивая единственным глазом, предчувствуя потеху.
- Я?! Да я этот, как его, бард!
Караван снова загрохотал во все глотки. Аж, слезы выступили. Не у всех, конечно. Бойцы смеялись сдержано, все еще насторожено. Зато остальные ржали, как стоялые жеребцы, от души.
- Че вы смеетесь? Как эти… Че тут смешного? Тоже мне…
- Да ниче! Хде твоя бандурина, бард? Проспал че ли?
- Ничего и не проспал. Вот еще. Денег у меня на нее нету, вот и все. Ну, че вы все время смеетесь? Я же только начал, только - только вошел. Да ну вас.. А у вас иголки случайно не найдется?
- Ох, хах, ох! И-и-игол-киии? Ох. А зачем-а она тебе?
- Да штаны зашить надо, - парнишка повернулся задом и показал большой, оборванный лоскут ткани, как раз на задней части. Под ним наблюдались веселенькие портки в желтый, крупный цветочек.
- Ой, хах, ууй. Хде же ты так, ой, не могу…
- Смейтесь, смейтесь, - парень обиженно засопел. – Посмотрел бы я на вас, когда бы на вас напали.
- Ой, хто? Ух, хто на тебя напал? Хде?
- Да тут недалеко. Я на дерево полез, оглядеться хотел. А тут эти. Белки. – Парнишка задумался, тряхнул головой и выдал под всеобщий громовой хохот:
- Я всего один орешек у них забрал, а они – как кинутся. Да и не нужен мне их орех. Просто интересно стало. Вот и… Ну че вы опять?!
- Город – там, рядом совсем, - я махнул в сторону города. – Все. Посмеялись и хватит. Тебе в город зачем?
- Ну, так. Посмотреть хотел. Да и вообще.
Народ, уже успокоившийся было, снова загоготал.
- Хватит, сказал. Если хочешь заработать – поехали с нами. Поедешь? – парнишка подумал, подумал и согласно махнул головой, с которой в пыль слетел его хитрый платок.
В вашем распоряжении нубо ножик и нубо рубашка. Одеваемся и отправляемся качаться. Для того, чтобы не щелкать для каждого удара по монстру мышкой, можно зажать ctrl, в этом случае ваш персонаж будет атаковать монстра до полного его умерщвления.
Из прошаренного гайда по Барду.
В разбойники люди идут не от хорошей жизни. В разбойники идут от жизни плохой, безысходной и страшной. Люди, ставшие разбойниками, разбойниками становиться совсем не хотели. Так получилось. Им не оставили выбора, ибо все в этой жизни по воле Богов случается, но все случается все-таки из-за людей. Ничего не случается просто так, для всего в этой жизни есть своя причина, и есть свое следствие.
-Жмеря, а, Жмеря? У тебя пожрать ничего не осталось?
- Да тише ты. Оглобля. Нету ничего.
- Жалко. Живот так подвело у меня. Все внутри, прям, сосет и печет внутри, вот здеся. – Длинный, нескладный парень помолчал, сорвал листик с куста, за которым укрывался, да так, что куст затрясся, как припадочный, перевернулся на спину и продолжил:
- Как же жрать охота. Жмеря, а ты пироги с зайчатиной ел?
- Да. Ел. Давно. - Недовольно пробурчал коротышка, лежащий за два шага от Оглобли. – Чего ты разорался на весь лес?
- Так ведь – жрать же охота, сил нет как. – Оба помолчали немного. Длинный не выдержал, выплюнул лист. – Тьфу. Горькая, собака.
- Жмеря. А ты не знаешь, нас сегодня кормить-то будут или нет?
- Да, помолчи ты. Будут. – «В следующий раз пусть кто-то другой с этой оглоблей сидит. Все только о жрачке своей и думает. Еще и о бабах думает. А что убить могут, не думает. Бестолочь».
- Это хорошо, что будут. А чем – не знаешь?
- Да, чем же еще, как не толокном с мясом? Больше же ничего и нет. Если ты, Оглобля, не замолчишь, я про тебя атаману скажу. А атаман тебя жрачки лишит. Навсегда. Договоришься ты у меня.
- А ты меня атаманом не пугай. Я тебе по голове дам, вот и все. Ты после этого, только мычать и сможешь, а говорить уже нет. Хочешь по голове, Жмеря?
Жмеря благоразумно промолчал. Оглоблю так прозвали не случайно. За дело прозвали. Было за что.
- А мясо седня от кого будет, не знашь?
- Да тихо ты. Кажись, едет кто-то.
- Ну, пущай себе едет. Может, тама, и бабы будут. А может, и пожрать что найдется. Хорошо бы. А то голодному воевать неохота совсем. Не боись, Жмеря. Тама, на всех жрачки хватит.
Жмерю перекосило, но он снова промолчал. А атаману, все едино шепнуть надо будет. Только, чтоб не видел никто. Он приподнялся, сложил руки ковшиком перед губами и дунул. «Чак-Чак». Приложил к уху руку лодочкой, прислушался, услышал отдаленное «чак-чак», кивнул головой непонятно кому и затаился, сжимая во внезапно вспотевшей ладони топор.
_
Собаки не лают, караван пылит себе потихоньку, я так сильно задумался, что ненароком задремал. И снилось мне, как меня бьют ногами по животу, да приговаривают: ты куда нас послал, а? ты кого послал? Ты чем думал, дядя? Спросонья я сразу и не разобрал, что это меня Федя трясет:
- Дяденька, дяденька-а. Проснись, пожалуйста. Там в лесу люди какие-то. Проснись! Там их много.
- Где?
- Да, вон там, в лесу. – Федя махнул рукой в сторону леса, куда вот-вот должны были втянуться возы.
- Гайда! – Я дождался от Гайды взгляда, а затем поднял руку растопыренной пятерней вверх, сжал ее в кулак и указательным пальцем сделал круг, и ткнул в землю перед собой.
- Остановка! Телеги в круг! Пошевеливайсь! Парни – строго! Внимательно! Все! – Прокричал команды и побежал ко мне. Места в караване все давно распределены, каждый знает, что и куда, все команды давным-давно известны, не первый год вместе, хотя… «Игра». А если игра, то и все может быть не так, как видится.
- Что случилось? – Это Гайда. Беспокоится. Я кивнул на Федю.
- Люди в лесу сидят, ждут чего-то. – Гайда задумчиво оглядел Федю, потом посмотрел вопросительно на меня и поднял брови. «Мол, ты ему настолько доверяешь? Нет, Гайда, я и сам себе теперь не доверяю. Но – проверить, все же, надо». Гайда едва заметно кивнул и деловито спросил:
- Давно ты их заметил, бард?
- Да, нет. Я случайно на карту посмотрел и увидел. Сразу же будить стал. А вдруг – разбойники? А давайте я вам сыграю что-нибудь, на всякий случай? – уморительный парень. Ага. Только музыки с танцами и не хватает.
- Ну, сыграй. Послушаем. Хорошая музыка в любом деле – помощь. Пока Гайда щит свой найдет. Ты иди, Гайда, иди. – Это я смеюсь. У него на каждой телеге по щиту, а то и по два. Запасливый, что твой бурундук. – На, возьми бандурину и играй.
Федя бандурину взял и стал ее вертеть по-разному. То так повернет, то эдак, словно и видит в первый раз, и не играл до этого никогда. Я же говорю – уморительный парень. Бард, одним словом. «Хмм. Кха. Кха». Гайда вернулся быстро и с двумя щитами и только увидел Федю с бандуриной в руках, сразу же заперхал, затрясься весь, да покраснел. Никакого тебе такта и уважения. Федя подозрительно посмотрел на багровое от натуги лицо Гайда и бзинькнул по струнам, да так ловко и звонко, что пришлось мне глаза прикрыть, да губу прикусить, чтоб не рассмеяться ненароком. «Талант». А Гайда, тот сразу же заржал. Во весь голос. Что с него взять? Человек-то военный, грубый и простой. Все бы ему повеселиться, да повоевать в охотку. Федя бзинькнул еще раз, а потом враз погрустнел как-то и говорит: