Панихида прошла сухо и быстро, как будто отбывали номер. Такими и должны быть прощания с одинокими тётями, о которых помнят раз в год по звонку, — думала Анна, стоя у гробовой крышки из светлого пластика. Тётя Катя лежала в простом тёмно-синем платье, руки сложены на груди, пальцы — странно изящные для восьмидесятилетней женщины, всю жизнь проработавшей библиотекарем. Лицо было восковым и абсолютно чужим. Анна пыталась вызвать в памяти живое лицо, но всплывало только размытое пятно: очки в тонкой оправе, седой пучок волос, всегда чуть тронутый пылью книжных фондов. И запах. Да, запах — старой бумаги, лавандового саше и немного нашатырного спирта, которым она протирала стёкла очков.
Священник прочитал короткую литию, его голос сливался с гудением люминесцентных ламп в крошечном зале ритуального агентства. Пришли три человека кроме Анны: две коллеги-пенсионерки с кафедры технической литературы и соседка снизу, принесшая пластиковый контейнер с печеньем «на помин души». Они перешёптывались о проблемах с ЖКХ, бросая на гроб беглые, дежурно-скорбные взгляды. Никто не плакал. Анна тоже не плакала. Она чувствовала только лёгкое, но стойкое онемение где-то под рёбрами — знакомое чувство профессионального долга, не окрашенное личной болью. Она была здесь, потому что надо. Потому что кроме неё, кажется, не было больше никого.
После церемонии ей вручили ключи — два старомодных, тяжёлых ключа на простом проволочном кольце, и прозрачный файл с документами. Соседка, захлёбываясь деталями, рассказала, как тётя Катя три дня не выходила, и как она, соседка, почуяла «неладное» по отсутствию звука радио «Маяк» в семь утра. Анна кивала, думая о том, что сегодня пятница, тринадцатое, и ей нужно вернуться в мастерскую к вечеру — срочный заказ от музея-усадьбы, разрыв на подлинной шпалере начала XVIII века.
Квартира тёти Кати находилась в старом кирпичном доме возле парка. Подъезд пахнет котом и жареной рыбой. Анна поднялась на третий этаж, вставила ключ в скважину с трудом — механизм давно не смазывали. Дверь отворилась с протяжным скрипом, выпустив на лестничную клетку волну спёртого, неподвижного воздуха.
Она замерла на пороге.
Время здесь остановилось, самое позднее, в конце девяностых. Анна поняла это сразу, одним взглядом. Маленькая прихожая: вешалка, криво висящее зеркало в дубовой рамке, стопка газет «Аргументы и факты» на табуретке. Дальше — гостиная, она же комната. Телевизор «Рубин» с выпуклым экраном, накрытый кружевной салфеткой. На салфетке — флакон духов «Белая сирень», почти полный, и пара фарфоровых слоников. Диван, затянутый плотным синим ситцем с выцветшими розами. Книжная полка, доверху забитая потрёпанными томами в одинаковых тёмно-синих переплётах — технические справочники, сборники нормативов. На пианино, которое, как Анна помнила, никогда не звучало, лежал раскрытый сборник нот, покрытый ровным, бархатным слоем пыли. Пыль была повсюду — на подоконниках, на листьях давно засохшего фикуса, на стекле фотографии, где тётя Катя лет сорока стояла у книжного стеллажа, строгая и не улыбающаяся.
Анна сделала шаг внутрь. Пол скрипнул под линолеумом. Она почувствовала себя не родственницей, а археологом, случайно обнаружившей законсервированную капсулу чужой жизни. Чужой, тихой, лишённой резких событий жизни. Было тихо настолько, что звенело в ушах. Она прошлась по комнате, не решаясь ничего трогать. На кухне — чисто, почти стерильно. Тарелки в шкафу расставлены по размеру. В холодильнике — пустая банка из-под солёных огурцов и пачка сливочного масла в пергаменте, на углу которой аккуратно выведена шариковой ручкой дата: «12.01». Почти месяц назад.
Ей стало не по себе от этой упорядоченности. От этого молчаливого, идеального быта, который внезапно оборвался. Она собиралась уже уходить, оставив разбор на потом, на «как-нибудь», когда взгляд её упал на дверь на застеклённый балкон.
Дверь была прикрыта, но не заперта. Анна отворила её. Балкон был узкий, заставленный ящиками с землёй от давно погибших цветов. И в самом дальнем углу, под старым драповым пальтом цвета хаки, накрытый им с головой, стоял сундук.
Он был некрасивый, утилитарный. Не ларец с инкрустациями, а дорожный сундук из толстых досок, окованный по углам и вдоль швов потускневшими, грубыми железными полосами. Замок — простой, но массивный. На крышке, у самого края, темнело пятно — то ли от воды, то ли от чего-то ещё. Сундук выглядел чужеродно в этой капсуле аккуратной старости, как будто его принесли сюда из другого измерения, из мира, где вещи имеют вес, историю и не стыдятся своей поношенности.
Анна, не раздумывая, сбросила пальто на пол. Пыль взметнулась столбом в луче зимнего солнца, прорезавшего грязное стекло балкона. Она присела на корточки перед сундуком. Дыхание стало чуть чаще. В её профессии реставратора старые сундуки были не редкостью. Но этот… этот был другим. Он не просил, чтобы его любовались. Он просто ждал.
Она протянула руку и коснулась одной из железных оковашек. Металл был ледяным, он будто вытягивал тепло из кончиков пальцев. Под подушечкой осталось ощущение шершавой, неровной поверхности, покрытой тончайшим слоем ржавчины. Это был не декоративный элемент. Это была броня. Защита. Или оковы.
На крышке, рядом с замком, была привинчена маленькая, потёртая табличка. Анна наклонилась ближе, чтобы разобрать выгравированные буквы, почти стёршиеся от времени. «Е. Л. Липская». Екатерина Леонидовна. Тётя Катя.
Ключ. Где ключ? Анна вернулась в комнату, начала обыскивать ящики письменного стола. Верхний был завален квитанциями, аккуратно перевязанными бечёвкой. Во втором лежали письма — деловые, от каких-то учреждений. В третьем, самом глубоком, под стопкой открыток с репродукциями Шишкина, её пальцы наткнулись на небольшой железный ключ, простой и тяжёлый. Он лежал один, ни к чему не привязанный, как будто его положили туда специально, зная, что рано или поздно за ним придут.
Утро понедельника встретило Аню густым, молочным туманом, затянувшим дворы-колодцы её района. Воздух был неподвижен и влажен, словно сама Москва нехотя просыпалась после воскресной одутлости. В такие утра Аня особенно любила свою мастерскую — крошечное помещение в глубине старинного особняка на тихой улице у Патриарших, где она была полновластной хозяйкой тишины. Здесь, среди запахов воска, льняного масла и старой бумаги, время текло по иным, подвластным ей законам.
Сегодня это течение было нарушено.
Посреди просторного дубового стола, обычно заваленного только рабочими инструментами и растянутыми на подрамниках фрагментами тканей, стоял сундук. Он выглядел ещё более чужеродно и внушительно в этом царстве света, льющегося с высокого северного окна, в этой атмосфере научной, почти хирургической точности. Дерево, тёмное и грубое, контрастировало с полированным деревом стола; потускневшее железо — с блестящей сталью ножниц и прессов для бумаги.
Аня провела рукой по крышке. Пыль с балкона тёти Кати легла тонким слоем на полированную столешницу. «Начну с этого», — подумала она с облегчением. Порядок. Алгоритм. Сначала очистить объект, затем изучить. Это был язык, на котором она думала.
Она надела тонкие хлопковые перчатки, достала из шкафа щётку с мягким ворсом и широкую фотографическую кисть. Пыль с поверхности сундука снималась легко, клубясь в солнечном луче. Под ней проступала фактура древесины — грубоватой, но добротной, возможно, сосны или лиственницы. Железные полосы были прибиты крупными, ручной ковки гвоздями с широкими шляпками. Она провела пальцем в перчатке по одному из них — неровности, следы молота. Работа кузнеца, не фабричная штамповка. Возраст? Судя по степени коррозии, способу крепления и стилю — конец XIX, самое начало XX века. Дорожный сундук, «подорожница». Для вещей, а не для драгоценностей. Но кто-то — тётя Катя — использовал его для хранения чего-то совершенно иного.
Очистив внешние поверхности, Аня замерла в нерешительности. Открыть? Она чувствовала странное сопротивление, будто крышка сундука весила не пятнадцать, а пятьдесят килограммов. Это была не физическая тяжесть, а тяжесть ожидания. Вчера, на балконе, она лишь заглянула внутрь. Сегодня предстояло извлечь содержимое. Систематизировать. Каталогизировать.
Она вставила ключ, повернула. Щелчок прозвучал в тишине мастерской громко, почти вызывающе. Взявшись за холодные железные скобы, она подняла крышку. Запах ударил с новой силой — полынь, нафталин, старое дерево, сладкая пыль. Но теперь, в светлом, проветренном пространстве мастерской, он казался менее угрожающим, более… музейным.
Первым делом она бережно извлекла и положила на отдельный лист белой архивной бумаги пряник-«козулю». Солнце с лучами. Она осмотрела его в лупу. Тесто было очень тёмным, вероятно, с большим количеством мёда, патоки и жжёного сахара. Пряности — имбирь, корица, гвоздика — уже не пахли, лишь угадывались в цвете. Форма отпечатана в резной деревянной форме, возможно, даже самодельной. Трещины на поверхности были не только от высыхания — некоторые выглядели так, будто пряник когда-то упал или был слегка повреждён. Артефакт. Требует особых условий хранения: низкая влажность, стабильная температура. Она отнесла его в стеклянный шкаф-витрину, где хранила образцы старинных тканей и нитей.
Затем настал черёд пакетов. Их было семь. Она вынимала их по одному, аккуратно, как новорождённых, и раскладывала на столе в ряд. Все были перевязаны одинаковой льняной бечёвкой, завязанной простым, но надёжным узлом. Пачки различались по толщине, по оттенку и «упругости» бумаги внутри. Её профессиональный взгляд сразу выделил самую левую. Переплётная бечёвка на ней была темнее, потёртей, узел почти врос в волокна. Бумага внутри, угадывавшаяся по контуру, казалась самой тонкой, самой хрупкой.
«С хронологией, — прошептала Аня. — Начну с самой старой».
Она взяла этот свёрток. Он был лёгким, почти невесомым, будто птичья кость. Развязать узел оказалось непросто — волокна слиплись от времени. Пришлось взять тонкий пинцет и аккуратно, миллиметр за миллиметром, ослаблять петли. Наконец, бечёвка отпала. Под ней оказался не конверт, а просто сложенный в несколько раз лист бумаги, да не один.
Аня развернула верхний лист. И замерла.
Бумага была той самой, полупрозрачной, желтоватой, с водяными знаками в виде полос. Военная бумага, низкого качества, с включениями древесной массы. Она знакома по тысячам документов военного времени, которые проходили через её руки в музеях. Лист был исписан ровным, чётким, мужским почерком. Чернила — фиолетовые, самодельные, на основе анилинового красителя, слегка выцветшие по краям букв, но в целом сохранившиеся. Датировка в верхнем правом углу: «15 февраля 1942 года».
Письмо. Настоящее письмо с фронта. Аню на секунду охватил чисто профессиональный азарт реставратора и архивиста. Сохранность! Нужно срочно оценить кислотность бумаги, возможно, потребуется нейтрализация, поместить в бескислотный конверт, сканировать, пока чернила не выцвели окончательно…
Но затем её взгляд упал на обращение.
«Моя милая, ненаглядная Берёзка».
И всё. Профессионал в ней отступил на шаг, уступив место просто человеку, женщине, сидящей в тихой мастерской в тысячах километров и восьмидесяти с лишним лет от того окопа, где это было написано.
Она медленно опустилась в кресло, положила письмо на чистый лист бумаги, прижала его по углам стеклянными пресс-папками и начала читать.