Когда я вижу лошадь, не важно где — на фотографии, на телеэкране, в жизни — я автоматически оцениваю ее стати, подготовку, племенную ценность, темперамент. Но у меня не возникает желания ею владеть. Это просто взгляд со стороны.
ГЛАВА 1
Эта история началась очень давно. В декабре 1974 года, если быть абсолютно точной. Мне четыре с половиной года. Мои родители никоим образом не связаны с лошадьми. Отец — автомастер, мать — водитель трамвая. Но у отца имелся друг детства, который подрабатывал плотником в школе верховой езды. Тем зимним питерским утором у мужчин нашелся повод встретиться. Они вспоминали детство — улицы и подворотни Петроградской стороны, игры и драки. Я, в цигейковой шубке и валенках с калошами, забыта на трибунах крытого конного манежа. Прошло столько лет, а в памяти засели малейшие подробности того дня…
Я помню сладковатый запах опилок, звук гонга при старте очередного всадника, женский голос в громкоговорителе: «На старт приглашается …на лошади по кличке…». На спортсменах красные пиджаки. Разноцветные лошади взлетают над препятствиями… Пока идет выступление, публика молчит, но ближе к финишу, когда препятствие взято чисто или случился повал, трибуны взрываются эмоциями.
Лошади прыгают по-разному. Кто-то птицей пролетает над препятствиями, не уронив ни одной жерди, и трибуны взрываются гулом и восторженными криками. Кто-то менее удачлив. Порой жерди летят на землю с глухим стуком, и трибуны разочарованно гудят. Иногда падают всадники, и тогда люди вскрикивают и вжимаются в кресла.
Этому всаднику лошадь удается поймать. Он садится в седло и продолжает соревнования. А у другого лошадь не хочет прыгать — после двух объездов препятствий его лишают дальнейшего участия в турнире. Всадник, убитый горем, уезжает. В конце — награждение в конном строю. Пятерым лучшим всадникам вручили грамоты, лошадям прикололи цветные розетки, и они совершили круг почета под аплодисменты и одобрительные крики публики.
Именно так все и запомнилось. Это — стандартная схема проведения соревнований по конкуру — преодолению препятствий. Тогда, в детстве, я лишь фиксировала события, а осмыслить их могу только сейчас. Но всякий раз, оказавшись на конных соревнованиях, я чувствую тот же эмоциональный подъем, тот же живейший интерес. И сердце колотится так же быстро, как тогда, когда этот мир, далекий и манящий, предстал передо мной впервые. У него, как и в любой области жизни, имелась парадная сторона и закулисье. И для входа за кулисы требовалось иметь там своего человека. Им и стал папин друг дядя Толя.
Соревнования закончились, трибуны опустели, про меня вспомнили. Дядя Толя повел нас с отцом на конюшни. Лошади стояли за решетками, как пленники, и тянули к нам усатые морды, от которых валил пар. Они были рыжие, коричневые и черные. У одних — маленькие белые звездочки, у других — большие белые полоски-проточины, третьи — вообще без белых отметин, самые красивые. Бархатными губами они брали сухари с ладони и шумно хрустели ими. Мы ходили по конюшне, кормили лошадей, но мне хотелось так же, как эти всадники, летать на спинах у лошадей.
За конюшнями по опилочному кругу большая девочка водила за уздечку огромную черную лошадь, и моя рука сразу же вцепилась в ладонь отца и стала тянуть его туда. Вблизи удалось разглядеть больше. Черное седло и белая подкладка. Ноги лошади красиво забинтованы белым. Грива заплетена в косички, и каждая косичка закручена бараночкой, а челка, наоборот, пушистая, как у школьницы. Лошадь блестела и переливалась на зимнем солнце. Она то ли бежала, то ли летела, то ли танцевала.
— Это наш знаменитый Пепел, — с гордостью произнес дядя Толя, — только вчера из Москвы приехал. Лиза! Надо посадить девочку в седло, покатать хоть в поводу.
— Не, дядь Толь, Лена Владимировна заругает. Вы что!
— Не заругает. Она не увидит, мы чуть-чуть.
Меня закинули в седло, и сразу стало высоко-высоко. Впрочем, ничего другого я не успела ни увидеть, ни почувствовать, поскольку где-то сзади послышался истошный крик. Кричала круглолицая тетя в смешном черном пальто, спереди коротком, а сзади длинном. Она подбежала и дернула меня за ногу, которая оказалась ближе к ней. Я сползла с седла и заплакала, оказавшись на земле. Тетенька забралась на коня, потянула за ремешки и вонзила в бока коня железки, привязанные к сапогам. Конь весь подобрался и заплясал под ней, храпя.
— Ходят тут всякие… — прошипела круглолицая и сердито уехала, всем своим видом демонстрируя презрение. А я смотрела вслед удаляющейся лошади и плакала от обиды и разочарования, что все так плохо закончилось. Я же ничего плохого не сделала. Плакала всю дорогу домой, а потом еще дома, и только ближе к вечеру щипать в носу перестало. Уже лежа в постели, все думала — почему он Пепел? Он же не серый, а черный…
Я сидела на лошади всего несколько секунд. Их хватило, чтобы пленить меня навсегда. В этом было нечто, не поддающееся анализу. Но это «нечто» лишило покоя и потянуло к себе со страшной силой. То ли кровь заиграла, поскольку со стороны матери во мне течет кровь уральских казаков, а стороны отца — офицеров-кавалеристов, то ли звезды так расположились, однако с этого момента вся моя жизнь вокруг них, лошадей, и завертелась.
На моих рисунках везде были лошади. Они скакали по кругу, прыгали через препятствия, паслись на лугу. Все изображалось вполне правдоподобно — ноги лошадей забинтованы, из громкоговорителя льются звуки, и препятствие «каменная стенка» выглядит как настоящее, и уздечка нарисована правильно, с трензельными кольцами. В моих альбомах появились вырезки из журналов, календарики, марки с лошадками. Настольными книгами стали «Самый красивый конь» и «Прощайте и здравствуйте, кони» Бориса Алмазова. Если бы в них автор написал, как все непросто в этом самом конном мире, как много в нем зависти и интриг, может, я была бы осторожнее, не совершила бы массы ошибок, не набила бы шишек. Впрочем, я не жалею. Это часть моей жизни и мне не за что себя винить. Я любила лошадей всей душою, а они меня. Это был взаимный роман по большой любви. А большая любовь всегда приносит страдания, в которых мы очищаемся и крепнем…
Г Л А В А 2
Ленинград встретил меня влажным холодом. Летов тот год было удивительно холодным. Низкое свинцовое небо, Нева цвета мокрого асфальта и для контраста —нарядное бирюзовое здание филологического факультета, точно дорогая брошка на сиротском платье. Неделями шли дожди. А когда их не было, с неба все равно сочилась противная морось. Каждый день всего плюс четырнадцать-шестнадцать. Я постоянно мерзла и куталась в теплую кофту.
А конкурс аттестатов действительно отменили! Подавай документы в любой ВУЗ. Красота!
На ум пришли туманные слова ангела. Выходит, прав был Рафаил. Моя отчаянная война с Плюмбой оказалась совершенно напрасной.
Или нет, не такой уж напрасной, это был первый опыт победы в схватке со взрослыми. Родители, как бы сильно я ни старалась, неизменно были мной недовольны. Навстречу никогда не шли, гнули свою линию. Отлучили от лошадей. А тут у меня получилось! Получилось!
Документы были поданы на английское отделение филологического факультета ЛГУ. На экзаменах я провалилась. Дважды – и на дневное, и на вечернее отделение. Качество обучения языкам в сельской школе не шло ни в какое сравнение с уровнем подготовки языковых спецшкол Ленинграда. Пришлось поступить на подготовительное отделение Университета.
Приходя туда на занятия, я каждый раз открывала тяжелые дубовые двери филфака и благоговейно думала:
— Я буду ЗДЕСЬ учиться.
У меня появились репетиторы — преподаватели университета, которые точно знали, что от меня потребуется на вступительных экзаменах. Самая колоритная — Марина Андреевна — сухопарая пожилая женщина, похожая на маленькую суетливую птичку. Она не выговаривала, наверное, добрую половину букв алфавита и забавляла учеников сентенцией:
— Бавыфни, бавыфни! Вот ефли вы неудацно выдите замуф, то вы мовете вазвестифь. Но ефли вы пофтупите в инфтитут, а не унивефситет — вы с вафим дипвомом уфе никуда не вазведетесь!
Но за право открывать эти двери, в качестве студентки филфака надо было еще побороться. Я устроилась лаборанткой на кафедру в Институт повышения квалификации пре-подавателей общественных наук при ЛГУ.
Работа непыльная. Я изредка печатала на машинке расписание лекций и авторефераты, пила чай с коллегами, такими же наполовину праздными, как и я. И мечтала о лошадях. Пока только мечтала — надо было зарабатывать на жизнь. Долго было добираться на работу, ехать с работы, потом курсы. Бытовые вопросы в то время тоже решались весьма непросто.
Я боялась опять провалиться на английское отделение и подала документы на польское. Мне казалось, что туда меньше конкурс, но оказалось, что ненамного. На этот раз у меня все получилось, и к родителям я поехала в августе уже полноправной студенткой филологического факультета. В Абхазии меня ждало сильнейшее разочарование — мои журналы «Коневодство и конный спорт» за 7 лет, аккуратно сложенные перед отъездом, оказались «прочитанными» моими младшими сестрами. Уцелело всего несколько страниц. Это было так неблагодарно с их стороны! Я заботилась о них, ночей не спала, кашей кормила, носы подтирала…Рыдая, я собирала то, что осталось от моих сокровищ.
Мама лишь пожимала плечами:
— Надо было сразу забирать с собой.
Уезжая тогда, я тащила толстенные словари, которые позарез были нужны для учебы, и маме это обстоятельство было известно. Но она не выносила детского плача и готова была дать им что угодно, лишь бы девочки молчали. Журнал с девочкой Оксаной, едущей испанским шагом, я так и не нашла...
Родители были воинствующими атеистами. Меня же крестили по настоянию бабушки в возрасте шести месяцев. Я носила крестик и молилась про себя, как умела. С заявлениями «Бога нет» я была категорически не согласна. Это оказался дополнительный клин в отношениях с родителями, которые и без того не были простыми. Отец мечтал о сыне, дочки считались «браком», и себя он называл «бракоделом».
Мама детей не любила, они ее раздражали, особенно я, которая была похожа на ее нелюбимую свекровь. Ту самую, которая настояла, чтобы меня окрестили. Мне часто доставалось от матери совершенно безо всякой причины. Замученная непростой и неустроенной деревенской жизнью, она отыгрывалась на старшей дочери. Меня она называла «скотобазой», и это было очень обидно.
Именно тогда пришло понимание того, что мир несправедлив. Я не была завистливым ребенком, но что-то похожее на зависть всегда шевелилось в моей душе, когда я видела, как относятся к детям другие люди. Они любили их просто так, ни за что, со всеми их двойками и шалостями. С меня всегда спрашивали по полной и никогда не жалели. Эта рана рубцевалась долгие годы и периодически дает о себе знать и сейчас, будто место старого перелома ноет при перемене погоды.
Я была рада, что теперь родители далеко. Виделись мы редко, и никогда эти встречи не доставляли мне удовольствия. Мама регулярно сравнивала меня с сестрами и считала, что именно они, а не я — предмет ее гордости. Мне хотелось, чтобы мной гордились тоже. Я старалась хорошо учиться, помогать по дому, не перечить отцу и матери, но все было бесполезно. Наши абхазские соседи искренне считали, что я — дочь отца от первого брака, то есть падчерица.
Теперь ситуация изменилась. В Ленинграде я была независимой, сама себя обеспечивала и за родительской помощью не обращалась никогда. Пять лет учебы прошли в трудах — я преподавала английский детям, работала письменным и устным переводчиком. Училась на дневном отделении филфака, а со второго курса еще и на экономическом факультете в школе бизнеса. Занятия там шли по субботам с девяти до восемнадцати. В эти дни я пропускала занятия на филфаке на совершенно законных основаниях.
Попала я в бизнес-школу совершенно случайно. На втором курсе, в разгар экономических потрясений, когда рубль стремительно обесценивался, за колбасой выстраивались километровые очереди, денежные вклады населения сгорали и предприятия месяцами не выплачивали зарплату, во мне поселился страх — оказаться безработной со своим горячо любимым польским языком.