— Эй, краля, налей-ка нам самого крепкого, да подсласти свою улыбку! — рявкнул бородатый извозчик, стукнув деревянным кружком по столу так, что задребезжали даже тарелки на соседнем столе.
Арина даже бровью не повела. Кончиком гусиного пера, затянутым в чернильное облачко, она вывела в гроссбухе ещё одну аккуратную цифру и лишь потом подняла глаза. Взгляд у неё был спокойный, как вода в колодце поздним вечером, но в уголках губ пряталась заноза иронии.
— Самого крепкого у нас, дядя Пахом, — рассол после Митиных солений, — сказала она ровным голосом, откладывая перо. — От пятой кружки бесплатно. А улыбка — бонус при полной и своевременной оплате счёта. Который, к слову, у вас уже третий день висит.
В таверне «Старый Клён» стоял тот самый предвечерний гул, который Арина любила и ненавидела одновременно. Воздух был густой, как кисель: запах жареного лука и тушёной баранины, хмельная перегарная нота, дымок от камина и вечная пыль с дороги, которую не выметали никакими силами. За одним столом спорили о ценах на шерсть, за другим уже пели протяжную, чуть фальшивую песню. У двери старик Климка играл в кости сам с собой, а его пёс Барбос, свернувшись калачиком, прикрывал лапой нос.
— Да какой там счёт! — отмахнулся Пахом, но в глазах мелькнула искорка смущения. — У меня завтра караван в город, золотом рассчитаюсь! А сейчас согрей душу!
— Душу греть — к попу Спиридону, — парировала Арина, плавно скользя за стойкой, чтобы налить ему обычного ржаного. — А у меня заведение питейное. На разогрев.
Она поставила перед ним кружку, и в этот момент из-за его спины вынырнул юркий паренёк с взъерошенными волосами — Митя, её брат и главная головная боль. В руках он нёс поднос, груженный пустой посудой, и глаза его горели азартом охотника.
— Арь, там у четвёртого стола спор! — прошептал он, искусно лавируя между скамейками. — Купец Игнат уверяет, что в прошлый раз ему недолили. Я ему говорю: «Дядя Игнат, у вас тогда усы были в пиве, может, они всосали?» Он аж побагровел!
— Митя, — сказала Арина с лёгким предостережением в голосе. — Дипломатия. Помнишь, что такое дипломатия?
— Это когда говоришь «вы ослы», но с улыбочкой и на древнеэльфийском? — бойко откликнулся парень и скрылся за дверью в кухню, прежде чем сестра нашла что ответить.
Арина покачала головой, но уголки её губ всё-таки дрогнули. Пятнадцать лет. В этом возрасте она уже таскала на кухне вёдра с водой и могла отличить просроченную говядину от свежей по одному взгляду. А Митя… Митя всё ещё верил, что главное в жизни — это найти самую острую шутку.
Она вернулась к своим счетам, к этому морю цифр, которое держало на плаву её маленькое царство. Царство с липкими от медовухи столами, с потертым полом и с иконой Покрова в красном углу, перед которой мама когда-то ставила полевые цветы. Родительского тепла здесь не осталось, выветрилось за четыре года, как запах старого букета. Остался лишь крепкий, немного солёный запах выживания.
И вот тогда дверь открылась.
Открылась не со скрипом и не с грохотом, а как-то очень тихо, будто её кто-то осторожно отодвинул. С улицы хлынула струя холодного осеннего воздуха, закружившая пыль на полу и заставившая пламя свечей на столах отчаянно затрепетать.
Гул в зале на секунду стих. Замерли даже певцы.
На пороге стояла высокая фигура в длинном дорожном плаще из плотного, тёмного, почти чёрного сукна. Плащ был в пыли и в каких-то брызгах, похожих на высохшую грязь. Лица не было видно — его скрывала глубокая тень капюшона, натянутого низко на лоб. За спиной у незнакомца болтался нехитрый дорожный ранец.
Он не огляделся, не покрутил головой в поисках свободного места. Он просто шагнул внутрь, и дверь сама собой захлопнулась у него за спиной. И пошёл. Чётко, не колеблясь, мимо стойки, мимо удивлённо уставившегося на него Пахома, прямо в самый дальний угол зала, где у стены стоял одинокий, всегда пустовавший стол. Тот самый, что был под лестницей на второй этаж, в вечной прохладной тени.
Таверна снова ожила, разговор и песня нарастали, как волна. Но Арина не отрывала от него глаз.
Он двигался слишком уверенно. Словно знал план этого помещения наизусть. Знает, что в том углу — стол. Знает, что там темнее всего. Знает, что оттуда видно и вход, и стойку, и кухонную дверь.
Незнакомец сбросил со спины ранец, поставил его на пол у ноги и сел на табурет, вжавшись спиной в стену. Движения были плавные, экономные, без лишней суеты. Он не скинул плащ.
Арина почувствовала, как по её спине пробежал холодок, мелкий и противный, будто кто-то провёл по коже сосулькой. Беспокойство. Пустое, беспричинное и оттого ещё более навязчивое. Может, это сборщик податей? Нет, у тех манера другая — горделивая и шумная. Может, беглый? Или вор, присматривающийся?
— Митя, — тихо позвала она, не отводя взгляда от тёмного угла.
Парень тут же материализовался у её локтя, как джинн.
— Вижу, — сразу сказал он, всматриваясь. — Новенький. Не местный. Дорога вымотала. Оружия не видно. Но под плащом может быть что угодно. Прикажешь прогнать?
— Не прикажу, — отрезала Арина. — У нас таверна, а не караульное помещение. Но… будь начеку.
Митя кивнул и растворился снова, заняв позицию у бочки с квасом, откуда был отличный обзор.
Арина глубоко вдохнула, сгладила невидимые складки на переднике и, взяв с полки под стойкой деревянную миску, наполнила её похлёбкой из котла, что булькал на краю очага. Добавила ломоть ржаного хлеба, кусок сыра, налила в глиняный кувшин сидра — самого простого, дешёвого. На поднос. И пошла.
С каждым шагом беспокойство росло, превращаясь в странную, тугую тяжесть под рёбрами. Гул зала отдалился, стал похож на шум моря из раковины. Она видела только этот тёмный угол и сидящую в нём неподвижную фигуру. Он даже не повернул головы в её сторону, просто сидел, уставившись в пространство перед собой сквозь ткань капюшона.
— Ваш заказ, — сказала Арина, ставя поднос на стол. Голос прозвучал чересчур громко в её собственных ушах.
Комната пахла пылью, старым деревом и тишиной.
Лев стоял у окна, отодвинув потертую штору из грубого полотна. Ладонь его правой руки, лежавшая на холодном подоконнике, медленно разжималась. На потёртой коже, пересечённой шрамами и прожилками, лежал небольшой, неровный осколок стекла. Зелёного стекла. Оно ловило последний свет угасающего за окном дня и светился тусклым, мутным огоньком, будто кусочек морской волны, навсегда застывший в камне.
Номер десять. Он попросил именно его. Не потому, что он был лучшим — боги знают, здесь все номера были одинаково скромными, с простой кроватью, столом и тазом для умывания. А потому, что окно здесь выходило не на улицу, а во внутренний двор таверны. На тот самый двор.
Он провёл здесь, у окна, уже больше часа. Не двигаясь. Почти не дыша. Стекляшка в его руке казалась обжигающе горячей, хотя на самом деле была холодной.
Двор изменился, конечно. Выросло то кривое деревце у забора. Исчезла куча старых колёс, где они с Аркой устраивали штаб. Но сам грунт, эти вытоптанные до твердости камня тропинки, низкая дровяная пристройка к конюшне — всё было на своих местах. Как будто время здесь текло медленнее, чем в остальном мире.
Его пальцы сомкнулись вокруг стекляшки, впиваясь в острые грани, которые за десять лет так и не сгладились. Боль была чёткой, ясной, знакомой. Она возвращала.
***
— Лёвка, давай поклянёмся!
Голосок звонкий, пробивной. Ей шесть, ему семь. Они сидят на крыльце этой же самой таверны, тогда ещё принадлежавшей её родителям, и жуют краюхи чёрного хлеба, посыпанные сахаром. У неё лицо в веснушках, как будто кто-то золотой пыльцой чихнул. Одна коса растрепалась.
— В чём? — он смотрит на неё, заворожённый серьёзностью в её больших, серых, как дождевая туча, глазах.
— Ну! Что поженимся, когда вырастем! — объявляет она, как приговор. — Это чтоб наверняка. А то я поеду, или ты уедешь…
Он смущённо ковыряет дыру на коленке штанов. Мысль о том, что она может куда-то уехать, кажется самой страшной в мире.
— Давай, — кивает он. — Клянёмся.
— Клянёмся! — она вытирает липкие пальцы о платье и протягивает ему мизинец. — Скрепляем!
Они сцепляют мизинцы. Её палец горячий и липкий от сахара.
— А теперь закопаем свидетельство! — она командует. И через минуту они бегут во двор, неся свой «клад»: ржавый гвоздь, две найденные у дороги стекляшки (синюю и зелёную) и бумажку, на которой Лев коряво вывел: «Арина и Лёва. Навсигда».
Зелёную стекляшку закапывает он. Синюю — она. Под камнем у забора.
— Теперь всё, — с удовлетворением говорит она, вытирая грязные руки о свои же босые ноги. — Теперь ты никуда не денешься.
Через три месяца после той клятвы.
Побег был внезапным и ночным. Отец, бледный как смерть, втолкнул его в повозку, мать плакала беззвучно, закрыв лицо руками. Он не успел ничего — ни предупредить, ни взять с собой хоть что-то на память. Только этот осколок зелёного стекла, который он в тот день сунул в карман, потому что он красиво блестел. Он выкопал его тайком, через день после клятвы. На удачу.
Повозка уносила их в темноту, а он, прижавшись лбом к холодной деревянной стенке, смотрел назад, на уходящие огоньки их улицы, и думал только одно: «Она подумает, что я соврал. Что я обманул. Что я не вернулся, потому что не захотел».
Годы смыли детали. С лица отца и матери, которых он похоронил на чужой земле, с дорог, по которым скитался, с дел, которыми занимался, чтобы выжить, а потом — чтобы преуспеть. Но это чувство — острый, режущий стыд за тот ночной побег — осталось. И образ. Девочка с веснушками и серыми глазами, смотрящая на него с безоговорочной верой.
«Теперь ты никуда не денешься».
И вот он вернулся. Не мальчишкой, а мужчиной, у которого за плечами была своя жизнь, своя борьба, свои победы и поражения. Он приехал не для того, чтобы требовать исполнения детской клятвы. Боги, нет. Он приехал… Увидеть. Узнать. Смогла ли она его простить просто за то, что он исчез. Хотя бы в душе.
Сегодня, внизу, он видел её. У стойки. Она была… боги. Он не был готов.
Он ожидал увидеть девушку, может быть, молодую женщину. А увидел Хозяйку. Это было видно во всём — в прямой спине, в твёрдом взгляде, в уверенных движениях, в том, как она, одним словом, усмирила того бородача. В ней не было и тени той легкомысленной, озорной девчонки. Была сила. Красота, да, ослепительная, от которой у него свело живот, когда он увидел её впервые за столько лет, — но суровая, отточенная, как клинок. Красота, которая не просит, а диктует.
И когда она подошла к его столу… Он думал, что задохнётся. Её запах — не духи, а простое мыло, хлеб и что-то тёплое, домашнее — ударил в голову, как удар молота. Он боялся пошевельнуться, боялся, что голос выдаст его с первого слова. А потом… потом она коснулась его руки.
Её пальцы скользнули по шраму. По тому самому шраму от зелёного стекла, которое он тогда разбил, пытаясь отломить самый красивый кусок для «клада». Она порезалась, он полез помогать и распорол себе руку по-серьёзному. Помнит её испуганные глаза, полные слёз…
И сегодня, при её прикосновении, всё внутри него сжалось в один тугой, болезненный комок. Он поймал салфетку на автомате, движением, отработанным в ситуациях, где надо было быть быстрым. И увидел, как она вздрогнула. Как её глаза расширились. Мелькнула ли в них искра узнавания? Или это был просто испуг от внезапности?
Он не дал себе посмотреть на неё дольше. Отвернулся. Позволил капюшону снова скрыть лицо. Сидел и слушал, как она уходит, как её шаги затихают. А сам чувствовал, как по спине градом катится холодный пот.
Теперь он здесь. В заточении собственной трусости. Стекляшка впивается в ладонь.