Матвей
Я открываю глаза медленно, будто выныриваю из густой, липкой темноты.
Во рту сухо — не просто жажда, а вкус пепла. Я провожу языком по нёбу и морщусь. Голова пульсирует тупыми ударами — не боль даже, а настойчивое напоминание: ты жив.
Потолок надо мной белый, безупречный, дорогой. Как и всё в этом доме. Как и вся моя жизнь — идеально оформленная клетка.
Вчера я снова пил.
Сначала это было развлечением. Потом привычкой. Теперь — почти обрядом, личной религией саморазрушения. Странно, как легко человек начинает поклоняться тому, что его убивает.
Но я могу себе это позволить.
Мне вообще можно всё.
Я — сын человека, чьё имя открывает двери быстрее ключей и закрывает рты любому. В этом городе его фамилию произносят тише, чем молитвы.
Мне можно разбить чужую машину.
Мне можно устроить драку.
Мне можно всё.
Кроме единственного, ради чего вообще стоит жить.
Свободы.
Забавно, правда? У меня есть деньги, охрана, связи, влияние, будущее, расписанное на годы вперёд… и ни одного права на собственную жизнь.
Я не сын.
Я проект.
Инвестиция с пульсом.
Актив с фамилией.
Контракт в человеческой оболочке.
Телефон вибрирует на тумбочке.
Коротко.
Жёстко.
Настойчиво.
Отец никогда не звонит просто
Я сажусь. Мир на секунду качается, будто комната — палуба, а я единственный пассажир тонущего корабля. Ладонь проходит по лицу, стирая остатки сна, алкоголя и иллюзий.
Телефон продолжает вибрировать.
Я беру трубку на третьем гудке.
— Да.
— Через час ты будешь у меня в кабинете, — голос ровный, холодный. — И постарайся выглядеть человеком.
Он сбрасывает.
Ни приветствия.
Ни вопроса.
Ни паузы.
Только приказ.
Разумеется.
Кабинет отца пахнет дорогим деревом, кожей и властью. Здесь даже воздух дисциплинирован. Кажется, если вдохнуть глубже, можно почувствовать вкус подчинения.
Он не предлагает мне сесть.
Сажусь сам.
— Ты взрослеешь, — говорит он спокойно, как врач сообщает диагноз. — Пора принимать серьёзные решения.
Я усмехаюсь.
— Чьи?
Взгляд у него ледяной, как стекло в морге.
— Наши.
Вот и всё. В одном слове — вся моя биография.
— Через месяц состоится помолвка.
Ты женишься.
Тишина падает между нами тяжёлой плитой.
Смысл его слов доходит не сразу. Сначала — звук. Потом — значение. И только потом внутри что-то резко сжимается, словно невидимая рука сжала сердце.
— На ком? — спрашиваю я слишком спокойно.
— На Кате Яровой.
Он произносит имя.
И в этот момент похмелье исчезает.
Усталость исчезает.
Даже боль исчезает.
Остаётся только ярость.
Тихая.
Холодная.
Трезвая.
— Ты издеваешься? — спрашиваю почти шёпотом.
— Это выгодный союз. Объединение активов. Расширение влияния.
Он говорит о браке так же, как о слиянии компаний. Для него чувства — это дефект логики.
— Я не вещь, — выдыхаю я.
— Ошибаешься, — отвечает он спокойно. — Пока живёшь на мои деньги — вещь.
Удар.
Не громкий.
Не резкий.
Но точный.
Я встаю так быстро, что кресло откатывается назад, скрипнув, как свидетель.
— А если я откажусь?
Он смотрит на меня без злости. Без угрозы. Без сомнений.
— Тогда ты перестанешь быть моим сыном.
Не ультиматум.
Не шантаж.
Факт.
И вот он — тот самый момент, о котором пишут в книгах. Когда внутри что-то должно сломаться, треснуть, рухнуть.
Но ничего не ломается.
Наоборот.
Внутри становится удивительно спокойно.
Опасно спокойно.
Он думает, что загнал меня в угол.
Что у меня нет выбора.
Что правила уже написаны.
Он ошибается.
Потому что настоящие бунтари не кричат.
Не хлопают дверями.
Не бросают вызов.
Они улыбаются.
И начинают играть.
По своим правилам.
Я слишком хорошо знаю Яровых.
Их папаша — ходячий придаток к власти моего отца. Не партнёр. Не союзник. Прилипала. Вечно согнутый, вечно согласный, вечно с этой подхалимской ухмылкой, будто ему за неё зарплату платят. Тип, который смеётся над шуткой ещё до того, как понял смысл, лишь бы угадать настроение начальства. Он не живёт — он обслуживает. И делает это с таким рвением, что иногда кажется: если отец прикажет лаять, этот начнёт с правильной интонации.
Его жена — вообще отдельный цирк.
По одному её лицу видно: за деньги она подпишет хоть контракт с дьяволом, хоть брачный договор с холодильником, если у того окажется счёт в банке. Всё в ней вылизано, натянуто, натренировано — взгляд, улыбка, поворот головы. Женщина-витрина. Женщина-ценник.
А как она смотрит на меня…
Не как на человека.
Как на сейф.
Глаза цепкие, липкие, будто пальцами трогают. В них прям читается калькулятор: сколько стоит, сколько принесёт, как быстро окупится. Там не интерес — там жадность. Густая, жирная, почти слышно, как она внутри неё чавкает.
Но самая отвратительная — их дочурка. Катя.
Мы знакомы с детства. Нас таскали на одни и те же мероприятия, ставили рядом для фотографий, как два брендовых логотипа. И за все эти годы у меня к ней ни разу не возникло ни уважения, ни симпатии.
Я терпеть не могу таких.
Она слишком старается выглядеть правильной. Не быть — выглядеть. Разница огромная. Она всегда тихая, всегда аккуратная, всегда «как надо». Никогда не спорит, не огрызается, не закатывает глаза, не говорит лишнего. Будто в ней встроен датчик одобрения взрослых.
Скажут — сидит.
Скажут — улыбается.
Скажут — молчит.
И молчит ведь.
Не потому что нечего сказать.
А потому что боится сказать не то.
В ней нет дерзости.
Нет характера.
Нет искры.
Она как идеально выглаженная рубашка — ни складки, ни жизни.
Такие люди бесят больше, чем откровенные стервы. С теми хотя бы честно: видишь зубы — знаешь, укусят. А эта… гладкая, вежливая, правильная до скрипа зубов. Смотришь — и не понимаешь, то ли она святая, то ли просто пустая оболочка с хорошими манерами.