Глава 1.

Глава 1


1127 год, Савойские Альпы, дорога к Монревелю
Анна сидела в телеге, поджав под себя ноги в грязных шерстяных чулках, и с таким видом ковыряла ногтем подсохшую корку воска на боковой доске, будто это была не дорога в горы, а скучнейшая из воскресных служб. Телега качалась на камнях, оси стонали, мокрые после ночного дождя еловые ветви царапали брезентовый верх, а от лошадей тянуло паром, навозом и мокрой шкурой. Ветер лез под плащ, бил в лицо холодной сыростью и запутывался в её давно не расчёсанных волосах. Анна не поправляла их нарочно. Пускай висят сосульками. Пускай воняют дымом, салом и старым потом. Пускай мать морщится всякий раз, когда смотрит на дочь, словно та не девка, а корзина протухших яблок.
Это доставляло Анне злую, детскую радость.
Напротив сидела её мать, дама по имени Агнесса, сухая, ровная, как хорошо вытянутая нить, в тёплом тёмно-синем плаще с меховой оторочкой. Мать держала спину так прямо, словно дорога была застлана шёлком, а не разбита копытами и весенними потоками. На коленях у неё лежали чётки, пальцы перебирали костяные бусины быстро, почти сердито. Рядом с ней — маленький дорожный сундук, ларец с бумагами, шкатулка с печатью отца, перевязанная тесьмой. Всё аккуратно. Всё на своём месте. Всё в полном порядке. Кроме дочери.
Отец ехал верхом сбоку от телеги. Его серый конь то и дело фыркал и поднимал голову, встряхивая ремнями уздечки. Этьен Даммар был человеком крепким, с тяжёлой, привычной к деньгам рукой и красным от ветра лицом. Он торговал кожами, сукном, свечным салом, зерном — всем, что могло принести прибыль. У него были две добротные городские лавки, склад, дом с каменным низом и деревянным верхом, погреба, работники, связи с монастырём и священниками. Он привык считать, сколько стоит бочка соли, сколько — добрый мех, сколько — упрямая дочь, которой семнадцать бед на один грязный чепец.
Анне было девятнадцать, и она была его позором.
Не потому, что была дурна лицом. Скорее наоборот. Бог, видимо, посмеялся и дал этой ленивой твари такие черты, за которые иные матери готовы были бы пешком идти в Лион и обратно, только бы пристроить дочь получше. Кожа у Анны, когда её удавалось отмыть, была белой, почти прозрачной. Волосы — светлые, густые, тяжёлые. Глаза — ясные, голубые, как лёд в тени. Черты лица маленькие, кукольные: рот, нос, подбородок. Но всё это портилось тем, что Анна не желала следить ни за собой, ни за одеждой, ни за манерами. Она могла три дня ходить в одной нижней рубахе, уронить жир на подол и даже не попытаться стереть, чесать голову шпилькой на глазах у гостей, жевать корку хлеба, когда за столом читали жития святых, и хохотать там, где следовало склонить голову.
Мать говорила: бесстыдная.
Отец говорил: бесполезная.
Исповедник говорил: душа в лености смердит хуже тела.
Анна на всё это отвечала одинаково — пожимала плечом, кривила рот и делала ещё хуже.
Телега подскочила на камне, сундук ударился углом о борт. Агнесса резко вскинула голову.
— Сиди прямо, — сказала она, глядя не на сундук, а на дочь. — Хоть раз в жизни веди себя как женщина.
Анна лениво повернулась к ней.
— А я кто? Осёл?
— Ты почти им и стала.
— Осла хотя бы не тащат в горы на продажу.
У матери задёргалась тонкая жилка у виска. Этьен, ехавший сбоку, услышал и глухо бросил, не оборачиваясь:
— Закрой рот.
Анна вытянула губы, изображая покорность, и на мгновение действительно замолчала. Только на мгновение. Молчать она не умела так же, как не умела штопать, прясть, молиться без зевоты и держать язык за зубами.
Она высунулась из телеги, чтобы посмотреть вниз, на дорогу. Под колёсами хлюпала грязь, между камнями стекала мутная талая вода. Дальше, за изломом тропы, темнели сосны, а ещё ниже блестела река — быстрая, ледяная, с белыми шапками пены. Весна только-только сдвинулась с места. На тёплых склонах уже проступала молодая трава, но в расщелинах, куда не заглядывало солнце, ещё лежал серый снег. Воздух пах смолой, мокрой корой, конским потом и талой водой. Горы давили сверху, как стены.
Анна ненавидела эту дорогу, ненавидела холод, ненавидела лес, ненавидела всё, что было не городом, не лавкой, не шумным рынком, где можно спрятаться в толпе, подслушать грубые шутки кожевников, улыбнуться чужому молодому рту и сделать вид, что жизнь — длинная, а расплата бывает только в проповедях.
Теперь расплата ехала рядом с ней в образе матери.
Агнесса, будто угадав её мысли, сказала ровно:
— Госпожа Беатриса де Монревель оказала нам честь, согласившись принять тебя в дом.
Анна фыркнула.
— Приданое оказало честь. Не я.
— И это больше, чем ты заслужила.
— Ах, конечно. Я же грязь. Ты это с утра ещё не говорила.
— Я скажу столько раз, сколько потребуется, пока в твою глупую голову хоть что-нибудь войдёт.
— Поздновато. Вы меня уже везёте. В горы. К охотникам, скорнякам и ветру в щелях. Какая теперь разница, что войдёт в мою голову? Мне бы шапку потеплее.
Мать так резко сжала чётки, что костяные бусины скрипнули.
— Не смей издеваться.
— А что мне ещё остаётся? Монастырь меня не взял. Любезный брат Готье из Сен-Мартена так краснел, когда говорил, что мои обеты не будут угодны Господу, будто сам грешил со мной на сеновале.
Этьен осадил коня и повернул голову. На его тяжёлом лице было то выражение, от которого работники в лавке сразу начинали шевелиться быстрее.
— Ещё слово о монастыре, — сказал он негромко, — и я велю заткнуть тебе рот тряпкой до самого Монревеля.
Анна посмотрела на него с холодным, почти ленивым любопытством. В её взгляде не было ни страха, ни уважения — только упрямая, глупая злость человека, который слишком долго думал, что всё сойдёт с рук.
Сошло не всё.
Когда минувшей осенью отец впервые заговорил о монастыре, она расхохоталась. Не потому, что было весело. От неожиданности. Анна всегда думала, что её будут ругать, бранить, тащить к исповеди, запирать, бить, в конце концов. Но чтобы постриг? Чтобы навсегда обрезать волосы, затянуть в грубую шерсть, заставить вставать ночью по колоколу, молчать за столом, шить для чужих, молиться до судорог в коленях и смотреть на мир сквозь решётку?
Нет.
Она тогда так и сказала отцу: лучше сдохнуть.
Отец ответил, что это можно устроить после пострига, если она не уймётся.
Анна была уверена, что найдёт выход. Она всегда находила обходные тропы там, где другие послушно шли по дороге. У неё было мало ума, мало терпения и совсем не было стыда, но хитрости на маленькие пакости хватало. Ей казалось, этого достаточно.
Той же осенью в дом приехал молодой торговец из Гренобля — дальний знакомый отца, с хорошими сапогами, тонкими пальцами и веселыми глазами. Он пробыл три дня, ел за их столом, смеялся над шутками Этьена, щурился на огонь и однажды вечером, когда на дворе уже стемнело, а в сенях пахло мокрой шерстью и яблочной кожурой, слишком долго посмотрел на Анну. Она заметила. Она всегда замечала такие взгляды.
Через два дня она сама пошла туда, куда ходить не следовало.
Не из любви. Не из страсти. Даже не из любопытства, хотя его тоже было немало. Из злой, самоуверенной уверенности, что если станет «нечистой», всё рухнет. Никакого монастыря. Никакого брака. Родители поноют, поплачут, пошипят — и смирятся. Кому нужна девка, которая уже побывала в мужских руках? Кому нужна такая жена? Кто захочет связаться с опозоренной?
Оказалось — захотят.
Сначала был скандал. Мать бледнела, потом краснела, потом молилась, потом шептала на неё такие слова, от которых у Анны звенело в ушах. Отец впервые ударил её не ладонью, а ремнём. Исповедник говорил долго, с тяжёлым отвращением. Потом был разговор в монастыре, куда всё же попробовали её пристроить — на покаяние, на отсечение греха, на закрытые двери. Монастырь отказал. Слишком громкая история. Слишком большой риск. Слишком мало раскаяния. Анна и там умудрилась ответить настоятельнице, что монастырские стены не моют души лучше, чем баня — ноги.
После этого отец будто окаменел. Он больше не кричал. Просто начал искать, куда выгодно и тихо сбыть это несчастье.
И нашёл.
Дом де Монревель стоял высоко в горах, в стороне от больших дорог. Старый род, бедный, но упрямый. Люди там держали овец, снимали шкуры с добычи, выделывали кожу, торговали мехами, охотничьими ножнами, рукавицами, тёплыми плащами. Сын хозяйки, Рено де Монревель, большую часть года проводил в разъездах и на охоте. Дом был нещедрый, ветреный, деревянный, пахнущий дымом и зверем. Зато имя у рода было честное, без позора, а сама Беатриса де Монревель, овдовевшая много лет назад, согласилась принять невестку с хорошим приданым, не задавая лишних вопросов. Или почти не задавая.
Анна тогда поняла: её не спасло даже это.
Её не оттолкнули. Её просто продали дешевле, чем мечтали раньше, но дороже, чем она, по мнению отца, стоила теперь.
Телега качнулась снова. Мать поправила край плаща и посмотрела на дочь долгим, утомлённым взглядом.
— Ты могла бы хоть сегодня быть чистой, — сказала она. — Хоть сегодня.
Анна опустила глаза на свои руки. Под ногтями чернела грязь. На рукаве засохло что-то жирное. Волосы под чепцом сбились в колтуны. Она знала, какой от неё идёт запах. Знала и нарочно не меняла ничего с самого утра, хотя служанка Мари перед отъездом принесла ей таз тёплой воды и чистую сорочку.
Анна вылила воду под лавку.
— Пусть они увидят, кого берут, — сказала она тогда Мари. — Может, передумают.
Не передумали.
Теперь ей оставалось только делать вид, будто и это тоже было её решением.
— А если я чистая, вы сразу полюбите меня? — спросила она у матери. — Или хотя бы оставите в покое?
Агнесса медленно перекрестилась.
— Я бы предпочла, чтобы ты впервые в жизни подумала не о себе.
Анна закатила глаза и откинулась на жесткий мешок с дорожным бельём. От телеги пахло мокрым деревом. Где-то в глубине сундука тихо звякнули серебряные кубки из приданого. Там были скатерти, отрезы хорошего сукна, меха, подсвечники, несколько кусков дорогой окрашенной кожи, сундук белья, серебряная чаша, пара шёлковых лент, иглы, пуговицы, домашняя утварь, даже маленькое распятие в деревянном футляре. Всё, что должно было показать Монревелю: невестка хоть и с придурью, но не с пустыми руками.
Анна зло усмехнулась. Выходит, ценность всё-таки можно было сложить в сундук и перевязать ремнями.
К полудню дорога стала ещё хуже. Колёса вязли в грязи, потом цеплялись за камни. Приходилось то и дело останавливаться, чтобы слуги подталкивали телегу, а отец ругался на возницу. Сосны стали гуще, небо — уже, воздух — холоднее. Впереди показались крыши нескольких домов, вросших в склон. Из труб тянуло сизым дымом. У забора стояли дети в грубых коротких куртках и смотрели на проезжающих молча, настороженно. Одна старуха в коричневом платке перекрестилась, увидев герб на сундуке.
— Это уже их земли? — спросила Анна.
Никто не ответил.
Она приподнялась, вытянула шею и увидела дальше, на пригорке, длинный деревянный дом под крутой крышей. Крыша была тёмная, местами латанная, тяжёлая от старой смолы. Под навесом висели сушиться шкуры. Возле стены громоздились чурбаки, дрова, какие-то ящики, охотничьи силки. Чуть поодаль тянулся низкий сарай. Всё было серое, крепкое, насквозь продутое ветром. Не дом — большой упрямый сундук, который забыли посреди горы.
Анне стало нехорошо.
Вот сюда.
Сюда её везли.
Из города, где было хоть какое-то движение, хоть какие-то лица, хоть витрины лавок, хоть звон колоколов, хоть мостовая, хоть тёплая пекарня за углом. Сюда, где по вечерам наверняка слышно только собак, ветер и овец.
— Я не выйду, — сказала она вдруг.
Мать даже не моргнула.
— Выйдешь.
— Нет.
— Ещё как.
— Я сказала — нет.
Этьен, не поворачивая головы, крикнул вознице, чтобы тот остановил. Телега дернулась, лошади вскинули морды. Отец подъехал ближе, опустил руку на борт и посмотрел на дочь сверху вниз.
— Ты сейчас выйдешь, — сказал он. — Сама. Или я стащу тебя за волосы.
Анна вскинула подбородок. В этом движении было столько же гордости, сколько глупости.
— Попробуй.
Он действительно попробовал.
Мгновение спустя его тяжёлая ладонь ухватила её за локоть так, что ткань врезалась в кожу. Анна взвизгнула, лягнула доску, зацепилась чулком за щербину и, вырываясь, ударила его свободной рукой по лицу. Удар вышел слабый, больше шумный, чем болезненный, но этого хватило, чтобы у возницы отвисла челюсть, а мать тихо ахнула.
Этьен замер. Потом медленно, с ледяным спокойствием, разжал пальцы.
— Господи, — выдохнула Агнесса. — Дьявол в ней сидит.
— Не дьявол, — сказала Анна, задыхаясь. — Я сама.
Она соскочила с телеги прежде, чем отец успел схватить её снова, и, путаясь в подоле, бросилась вниз по склону, туда, где дорога делала поворот к реке. Под ногами скользили камни и мокрая трава. Плащ цеплялся за кусты. За спиной кто-то закричал — мать, возница, может быть, даже отец, но Анна уже не слушала. Она бежала, ничего толком не видя перед собой, только с одной яркой, дурной мыслью: не туда. Куда угодно, только не туда.
Ветер ударил в лицо сильнее. Снизу ревела вода. Дорога сузилась, слева вырос серый валун, справа обрывался склон. Река неслась внизу, вспененная, злая, холодная. Анна остановилась на мгновение, хватая ртом воздух. Башмаки разъехались в грязи. За спиной послышались быстрые тяжёлые шаги — отец или слуга.
— Анна! — рявкнул Этьен. — Стой!
Она обернулась через плечо и увидела его в нескольких шагах, бледного от ярости. За ним, подбирая юбки, спускалась мать. Ещё выше топтались двое слуг. Всё происходило нелепо, некрасиво, по-скотски. Вот так её и будут тащить дальше — за руку, за волосы, за шиворот, как упирающуюся козу.
Эта мысль и добила её.
— Не пойду! — крикнула Анна, сама не слыша собственного голоса за ревом воды. — Слышишь? Не пойду!
Она шагнула назад — резко, зло, наудачу, будто сам воздух должен был поддержать её упрямство.
Под пяткой оказался не камень, а мокрый мох.
Мир вдруг ушёл из-под ног.
Сначала был короткий, оглушающий миг пустоты, когда тело ещё не поняло, что падает. Потом — удар о ледяную воду, такой страшный, что из груди вышибло и воздух, и крик. Холод вонзился сразу везде: в спину, в шею, под рёбра, в рот, в уши, в глаза. Анна захлебнулась, рванулась вверх, не понимая, где верх и есть ли он вообще. Плащ намок и потянул вниз. Подол опутал ноги. Волосы, тяжёлые и грязные, прилипли к лицу. Вода тащила, крутила, била о камни.
Она барахталась вслепую, в дикой животной панике. Пальцы скребли по чему-то скользкому, не находили опоры. В рот лилась ледяная горечь. В ушах стоял гул, будто рядом звонили все колокола сразу. На миг сквозь пену мелькнуло небо — белёсое, далёкое — и тут же исчезло под чёрной водой.
Анна никогда не умела плавать. Вода пугала её с детства: глубиной, холодом, тем, как тихо и безжалостно она принимает крик. Теперь страх стал телом. Река вошла в неё целиком, забрала дыхание, силу, мысли. Осталось только одно: нет, нет, нет, не хочу, не так, не здесь…
Кто-то схватил её за ворот.
Потом — за волосы.
Боль прострелила кожу головы, резкая, спасительная. Анну рванули вверх, ударили плечом о камень, снова потащили. Она кашляла, захлёбываясь, ничего не видела. Мир был из воды, боли и чужих голосов.
— Держи! — За руку её! — Осторожнее, Господи помилуй… — Тащи к берегу!
Её выволокли на гальку. Тело било крупной дрожью так, что зубы стучали сами по себе. Плащ был тяжёл как мёртвый зверь. Кто-то перевернул её на бок, надавил между лопатками. Изо рта хлынула вода вперемешку с желчью. Анна закашлялась так, будто горло разрывали изнутри.
— Дышит, — сказал мужской голос. — Дышит.
Её трясли, звали по имени, ругались, крестились. Она слышала всё будто издалека, сквозь ватный гул.
Потом стало темно.
А потом — слишком светло.
Сначала она почувствовала запах. Дым. Мокрая шерсть. Смола. Чей-то пот. Ещё — холодную ткань под щекой и острую боль в виске. Где-то рядом скрипели половицы или колёса — нет, не колёса. Дерево. Дом? Сарай? Она лежала на чём-то жёстком. На лавке? На полу? Мир медленно собирался из отдельных кусков и никак не хотел складываться.
Анна открыла глаза.
Над ней был тёмный потолок из деревянных балок, между которыми торчал мох. Из щели у стены тянуло белым светом. У самого лица колыхался огонь — не свеча, слишком рыжий, слишком живой. Очаг. Голоса слышались низкие, чужие. Один женский. Два мужских. Кто-то сказал что-то быстро, на местном наречии, и Анна почему-то не сразу поняла смысл слов, хотя должна была понять.
Она моргнула.
Над ней склонилась незнакомая женщина с вытянутым, строгим лицом. На её голове был тёмный плат, ворот плаща подбит мехом. Женщина смотрела не с материнской тревогой и не со служаночьим испугом — внимательно, цепко, почти настороженно. Позади неё маячили двое мужчин в грубой охотничьей одежде. Один держал в руках её мокрый чепец. Другой — деревянную кружку.
Анна перевела взгляд на собственные руки.
Маленькие. Побелевшие от холода. С посиневшими ногтями. На запястье — красная царапина, которой она не помнила.
Что-то было не так.
Не просто не так — страшно, неправильно, чуждо.
Она резко села, задыхаясь, и увидела вокруг не комнату в отцовском доме, не телегу, не мать, не серый склон над рекой, а низкое помещение с дымным светом, шкурами на стене, железным котлом у огня и незнакомыми лицами, которые смотрели на неё так, будто ждали не слов, а чуда или новой беды.
Анна уставилась на них в немом, ледяном ужасе.
И не поняла, где находится.

Загрузка...