Мы сентиментальны, когда уделяем какому-то существу больше нежности, чем ему уделил Господь Бог.
(Джером Сэлинджер)
Глава 1. Кто же я такая?
В детстве, когда меня спрашивали, кем же я хочу стать, я всегда отвечала, что буду космонавтом, чтобы полететь на Луну, к Жорику. Почему-то я считала, что он живет на Луне. Логично, правда? Тот, кто не живет на Земле, должен жить на Луне. Дети, по большей части, существа очень конкретные.
Я мечтала полететь на Луну и найти Жорика, потому что уже тогда я прекрасно понимала, что если бы мой брат был жив, я бы не родилась. Я представляла себе, через что ему пришлось пройти ради того, чтобы я занималась потом всякой чепухой. Я хотела найти Жорика и сказать ему спасибо. Не за то, что он умер и уступил место мне, не таким уж я была циничным ребенком, честно. Я хотела сказать ему спасибо за то, что я здесь. За то, что я дышу, смеюсь, чихаю. За разные вещи, которых он так и не попробовал, а я попробовала.
В этом смысле я была очень вежливой юной леди. Я хотела поблагодарить его и отправиться обратно на Землю. Мне представлялось, что там, на Луне, очень холодно и сердце превращается в льдышку за шесть секунд. За шесть секунд мне предстояло объяснить Жорику, как это — жить, и не сделать ему больно. Сложная задача.
Ради этого стоило вертеться в центрифуге, или где там вертятся космонавты.
Затем я становилась все старше и старше, папа уверовал в Господа Бога, мама — в кости динозавров и нефть, которой они становятся. Оказалось, что, если Жорик и на небе, то на каком-то другом. Не на том, по которому летают самолеты и, тем более, не на Луне.
А, может, так мама говорила, хотя и посещала с папой церковь, и весьма исправно, Жорика вообще больше нет.
Короче говоря, больше меня в космонавтике, звездах и космических кораблях ничего не интересовало. Планеты, как оказалось, это просто вращающиеся вокруг звезд шары. Ничего интересного, если на них не живут мертвые.
Дальше у меня был период, когда я хотела работать в похоронном агентстве или в морге, может, даже стать патологоанатомом. Я подумала, что, если Жорик все же где-то есть, удобнее всего будет связаться с ним через кого-нибудь, кто отправляется, ну, туда.
И скажет ему спасибо.
Вот что всегда волновало меня больше всего: как сказать Жорику спасибо за мою жизнь?
Была и еще одна вещь, еще одно мое вечное волнение, совершенно ужасное: а вдруг я живу хуже, чем жил бы Жорик. Вдруг Жорик учился бы лучше, а я глупая. Вдруг у Жорика было бы много друзей, а у меня только дядя Женя и Сулим Евгеньевич, да и те скорее общаются со мной по необходимости. Вдруг он был лучше пел, а у меня совсем нет слуха. Или он готовил бы вкусные оладьи, а я обожгла себе руку так, что у меня теперь на ладони огромный шрам. Некрасивый.
Жорик мог быть лучше меня во всем. Он не вырос, поэтому ему было весьма затруднительно разочаровать родителей.
А я? Я умела только задавать вопросы. Не знаю, всю жизнь я казалась себе какой-то поддельной. Нарисованным ребенком вместо настоящего. Субститутом и паллиативом, который, во всяком случае, знает разные умные словечки.
Я люблю прятаться за умными словами, чтобы никто не понял, какая я глупая и ленивая. А Жорику нечего было бы скрывать.
Вот, даже сейчас, вместо того, чтобы рассказать мою, мою собственную, историю, я снова рассказываю о Жорике. Старые паттерны и узелки.
Жорик умер через два месяца после своего первого дня рождения. Меня тогда еще и в проекте не было. Естественно. Я видела его фотографии — младенец, как младенец. Очень красивый, книжно-киношный, о таких мечтают женщины, поглаживающие надутые животы.
Мама красивая, папа красивый, у них получился очень красивый сын.
Он умер из-за отека мозга, у него случился припадок, первый и единственный. Это потому, что у мамы эпилепсия. Она и родила-то его на восьмом месяце, из-за приступа. Жорик был слабенький, но потом пошел на поправку. Все считали что это чудо, пока Жорик не умер.
Мама как-то сказала:
— Он был такой красивый, разве что мертвый.
У Жорика на могиле гравировка с плюшевым мишкой, там еще надпись: прости, наш хороший. От мамы и папы. Да уж, с Жориком сложно сравниться, но я его люблю.
Понятно же, в какой атмосфере я росла? Всю жизнь мои родители ждали, что я внезапно умру. Жутковато, да? В школу я, понятное дело, не ходила. Мой папа весьма богатый, у него есть мясоперерабатывающий завод, я даже как-то была там. Ужасно пахнет смертью. Представляете, они даже кости превращают в муку? Все идет в дело. От коровы не остается ничего-ничего, ни волосинки, ни пятнышка. Словно ее и не было на свете.
Костную муку папа продает потом на удобрения. У него лучшая костная мука в области, все хвалят.
Моя мама тоже занимается костями — костями динозавров, она их изучает. Короче, вокруг меня одна только смерть. Об этом я пишу в дайри. Подписчиков у меня много, люди любят такое почитать. У меня же такая драма, ну такая драма. Но я подписана на одну девчонку, которая работает в детском хосписе. И еще на одну (была подписана, вернее) — она умирает от рака. Мне с ними никогда не сравниться.
Теперь вы, наверное, думаете, что мои родители — страшно мрачные люди, все эти кости, мертвые Жорики, но на самом деле — нет. Они самые добрые, солнечные и веселые существа, которых я знаю. Намного веселее меня, всегда в хорошем настроении.
Мама родила меня в девяносто втором году, ей тогда было девятнадцать, а папе — двадцать семь. Ну, так получилось.
В общем, мама еще не старая, как у многих моих знакомых с дайри, она все, более или менее, понимает, песок с нее не сыпется, и она в порядке.
Я похожа на папу, вся в него — рыжая, как он, смеюсь, как он, я даже сплю, как он, мама говорила. У нас похожие глаза, похожие привычки, даже родинки на руках складываются в похожие созвездия. Представляете?
То и дело я просыпалась от надсадного, отчаянного Толикова кашля. Мне снились беспокойные сны, я шла куда-то по автостраде, мимо с ревом проносились машины, заставляя меня съеживаться, сжиматься до боли. Я так старалась стать как можно меньше, чтобы меня не сбила машина, что, в конце концов, заплакала.
А проснулась я оттого, что Толиков кашель стих. Глаза мои были совсем сухие.
Такая тишина, подумала я, как странно.
Я очень давно не просыпалась на рассвете. Небо за окном было серое, с легким, разгорающимся румянцем. На моей подушке лежала рыжая кукла, я долго смотрела на нее, пока не поняла — у нее губы цвета надвигающегося солнца. Чуть-чуть розоватые, с холодным, синим подтоном.
Заснуть не получалось, хотя проспала я, дай Бог, час. Дом был тихим, словно Бог обложил его ватой и поместил в коробку, чтобы перенести куда-нибудь в другое место. Знаете такие коробки для переезда, да? Все знают.
Я встала, потянулась, высоко вздернув руки вверх, кончиками пальцев почти коснувшись крючка, на котором висели качели — потолок у меня был совсем низкий. Мне нравились узкие и тесные пространства. Я бы хотела жить в капсуле, как космонавты из фильмов про далекое будущее. Хотела бы, чтобы в капсулу помещалась только я.
Рассветный час — самый удивительный за весь день. Такое же чудо, как зарождение жизни, как завязь цветка или беременность, или даже деление одноклеточных. В детстве меня очень интересовало, как из ночи появляется день. Когда я узнала, в чем дело, была даже чуточку разочарована.
Зачем-то я вышла из комнаты, проскользила к лестнице, собирая носками лень Люси. Кедровой сладостью пахло еще сильнее прежнего. Внизу было пусто и тихо, мама и папа спали, спала прислуга, спала, наверное, даже охрана. Я осторожно спустилась вниз, подумала, достаточно ли киношно будет попить сейчас горячего молока?
Недостаточно киношные вещи меня вовсе не увлекали.
Уже на подходе к кухне, у самой двери, я услышала его кашель. Выглянула в окно, увидела, что Толик сидит на крыльце.
Не знаю, что заставило меня выйти. Я думаю, под тем светом его профиль опять показался мне красивым. Вот еще странная штука, которая меня в нем поразила — в анфас черты его казались почти мягкими: широкое лицо, хитрый, тоскливый взгляд, нежно очерченные, большие глаза, а в профиль заметны были острые линии его носа и рта, возвышенная резкость лица, казавшегося с другого ракурса таким простым.
Я описываю его очень подробно, но на самом деле, и это стоит признать, у Толика было довольно типичное русское лицо, печальное, какое-то нищенское, красивое и некрасивое одновременно. Но мне-то он казался особенным в том, в чем другим — вовсе нет.
Я посмотрела на Толика, стараясь представить его с собой в одной постели. Я все знала о сексе из интернета, даже участвовала иногда в обсуждениях всяческих сексуальных тем в девчачьих сообществах. Согласно моей легенде, у меня было трое парней, иногда я даже описывала наши постельные приключения. Сулим Евгеньевич консультировал меня по этому вопросу, чтобы я не облажалась, но мыслей о нем у меня никогда не возникало, не знаю, почему. Наверное, я просто еще никогда не решала влюбиться.
Я знаю, что репетиторы часто пристают к своим ученицам, но Сулим Евгеньевич никогда даже не смотрел на меня, как на девушку. Может быть, он боялся моего отца, но, скорее всего, ему интересны были только очень взрослые женщины. Последней его мадам (в прямом смысле, она была француженкой, и муж у нее имелся) было что-то около тридцати пяти.
Я зашла на кухню, посмотрела на себя в отражении хромированного холодильника — неясный силуэт, темный, весь в мазках теней.
У меня была ночная рубашка с черноухим мультяшным далматинцем, рубашка, как длинная футболка, даже лямку не приспустить. Я подтянула трусы, обычные, черные шортики, тоже ничего сексуального.
— Ну же, — сказала я. — Думай, цветочек.
Рита — цветочек, Рита — овощ, Рита — тот еще фрукт.
Я открыла холодильник, взяла из морозилки длинный кусок мяса, вроде бы, ребрышки, и приложила его к груди. Подержала несколько секунд, отложила, отдернула рубашку и взглянула на себя. Соски под тканью топорщились, это уже что-то. Я взбила волосы, повела головой, порепетировала улыбку.
Хотела бы я быть похожей на маму. Раз уж Толик любил маму, наверное, она нравилась ему по внешности. А вот мой папа — вряд ли.
Но что поделать, работаем, с чем есть.
Я стянула один носок, памятуя про Лолиту и ее искрометное появление. Впрочем, для Лолиты я уже была старовата. Вроде как, ей было восемнадцать, когда Гумберт видел ее в последний раз. Или больше?
Когда я вышла к Толику на крыльцо, стало понятно, что трюк с мясом можно было не проворачивать — я так сразу и замерзла.
— Вы не спите? — спросила я. Глупый вопрос, сама пожалела, что с него начала. Но Толик обернулся, просиял, как небо над ним, и выдал:
— Не, ты че. Я ваще не сплю никогда. С тех пор как меня по голове е... по голове мне дали с тех пор как, так я не сплю просто никогда. Дремлю только. Одним полушарием. Как дельфин, знаешь? Даже глаза не закрываю.
— Так не бывает, — сказал я.
— А ты докажи, что так не бывает! — ответил он, прижимая новую сигарету к почти догоревшей.
— Докажу, — сказала я. — В интернет сходите. Вы там вообще были?
— Ну, — сказал он. — Это же почта, все дела. Бывал, конечно. Но мне там не понравилось.
Тогда я спросила:
— Можно я с вами посижу? Вы не против?
— Не, о чем базар? — сказал Толик, улыбнувшись широко и ярко, сверкнув зубами. — Садись.
Я села рядом и поняла, что не знаю, о чем с ним говорить.
— А вы чифир любите?
— Не.
Я задумчиво кивнула.
— Понятно.
Он вдруг опять улыбнулся мне, теплее, радостнее.
— Да ты расслабься. Я тут первое время покантуюсь, потом дальше махну.
— Куда?
— А, — он махнул рукой. — Страна большая.
Руки у Толика были красивые, крепкие запястья, туго обтянутые кожей, так что каждую косточку видно, выступающие вены, ярко-ярко синие, но удивительной красоты, сильные, мужественные, длинные пальцы. На удивление, руки у него были чистые, почти без наколок — только один единственный крест между большим и указательным пальцем. Крест с косой перекладиной, как на могилке.
Тем вечером, проснувшись, я наведалась к папе. Он сидел перед компьютером в кабинете, в зубах у папы была зубочистка, он перекатывал ее туда-сюда. Наверное, появление Толика надолго пробудило в нем давние воспоминания о сигаретах.
Интересно, почему мама не вызывала у него такого желания закурить? Может, потому, что мама-то маячила рядом каждый день, а Толик оказался приветом из прошлого, когда у папы в зубах все время была сигарета.
Я спросила его:
— Когда ты начал курить?
Я стояла на пороге. У папы в кабинете пахло деревом и бумагой, так гладко и чисто. На столе перед ним стояла чашка с чаем, на блюдце покоились крошки от печенья или бутерброда. Покой этот был обманчив, от неловкого движения они могли разлететься в любой момент и испортить идеальную безмятежность папиного кабинета.
На стене висела литография Кибрика, очень известная — Ласочка. Озорная черно-белая девочка с вишенками в зубах и дьявольщинкой в длинных, веселых глазах. Чем-то она, пусть и очень отдаленно, напоминала мою маму.
Папа сказал:
— Когда понял, что в спорт не попаду.
Он ответил мне очень спокойно, но неестественно ладно, как будто именно этого вопроса ждал всю жизнь, его опасался.
Я сказала:
— Нам надо поговорить.
Папа кивнул.
— Ну, да. Не без этого.
Нормальный кабинет, стол из красного дерева, приятное глазу освещение, темные шторы, стеллаж с книгами, которые папа ни разу в своей жизни не открыл.
Я знала, что Люся ленится вытирать с них пыль, что папа делает это сам, потому что любит порядок.
Папа в своем красном спортивном костюме казался здесь неестественным, совсем чужим, будто его нарисовали маркером на фотографии в журнале.
Я села на стул перед ним, будто собиралась что-то у него просить. Открыла рот, и — не поняла, как именно заговорить с ним.
Папа сказал:
— Я знаю, все это для тебя очень неожиданно.
— Да уж, — сказала я. — Почему ты со мной об этом не говорил?
Папа перекусил зубочистку, уложил ее, аккуратно, как ребенок — мертвое животное в могилу, на блюдце.
— Потому что я не думал, что ты к этому готова. И что тебе это интересно.
Он лукавил. Но и я лукавила, потому что я могла задуматься обо всем этом и раньше. О том, что папино прошлое с папиным настоящим не сходится, или, может быть, сходится, но каким-то неестественным образом, как две части, принадлежащие разному целому.
Мой папа — монстр Франкенштейна.
— А если бы твой друг не приехал?
— Тогда я бы, наверное, не решился, — просто ответил папа. — Это не слишком приятный разговор. Не надо ворошить прошлое.
Прошлое — осиное гнездо.
Я сказала:
— Значит, ты не думал поговорить со мной об этом?
— Думал, — ответил папа. Он улыбнулся, красиво и блестяще. Я впервые подумала, что, может быть, зубы у него искусственные. Хорошая керамика, например.
— Ты считаешь, что я недостаточно взрослая?
Он нахмурился. Безусловно, папа так считал. Родители всегда считают своих детей недостаточно взрослыми, ну хотя бы для чего-то. Во всяком уж случае для опасных поступков и знаний.
Я сказала:
— Ты думаешь, я тебя выдам?
Папа засмеялся и смеялся долго, даже пару раз стукнул кулаком по столу, крошки взметнулись вверх и приземлились на черно-красную, в прожилках деревянную поверхность. Папа, не переставая смеяться, смахнул их в ладонь и вернул на место.
— Не думаю, — выдавил он, наконец. — Я думаю, что это просто, в конце концов, не так уж важно.
— Но это — ты, — сказала я. — А значит, это и я. Мое прошлое. Моя семья.
Папа взглянул на литографию с Ласочкой.
— И что ж нового ты о себе узнала?
— Что я — дочь бандита.
— Ты всегда была моей дочерью.
Он не говорил "бандита", не мог это из себя выдавить. У папы было спокойное, почти умиротворенное лицо, но что-то все-таки мешало ему сказать "дочь бандита".
— Ты убивал людей?
Он сказал:
— Это такой вопрос.
— Какой вопрос?
— Сложный.
— Ты оставлял их полуживыми и не знал, спаслись они или нет? Почему это сложный вопрос?
Папа помолчал. Я облизала палец и принялась собирать крошки с блюдца, отправила их в рот, оказалось — останки песочного печенья.
— Хорошо, — сказал он. — Я убивал людей. Но если бы я этого не делал, убили бы меня.
А то. Все так говорят.
— Тебе нравилось? — спросила я. Вопрос, на который ни один родитель не ответит честно.
— Нет, — сказал папа. — Не нравилось. Отвратные чувства на душе после этого.
— Отвратные чувства? — переспросила я. Папа как-то углядел в этом обвинение.
— Это было необходимо. На мне были мать, умирающий отец, братья, потом твоя мама. Мне нужны были деньги.
— Всем нужны были.
Папа вдруг сказал, абсолютно беззлобно, с каким-то дзеновским спокойствием.
— Хорошо об этом здесь поговорить?
Здесь, в хорошем, теплом доме, сытой, здоровой и богатой.
Да, хорошо.
— У всего есть цена, — сказал мне папа. — Это нормально. Так, цветочек, устроен мир.
Может, подумала я, он впустил Толика в наш дом, потому что Толик это то, что могло бы стать с папой. Его неслучившаяся судьба, от которой ему так хочется откупиться.
Я сказала:
— Ты отбирал у людей деньги? И тебе не было стыдно?
Папа развел руками, даже чуточку комично, наморщил нос.
— Деньги не пахнут.
Сдаваться я не собиралась.
— Папа, — сказала я с нажимом. В детстве это всегда работало.
— Это был этап, — отозвался он. — Послушай, начиналось все довольно прилично. Ребята на рынке просто просили их прикрывать, немножко помочь, припугнуть жадных партнеров, не знаю, поговорить с кем-нибудь, серьезные морды построить.
— А потом?
— А потом я подумал, что из этого выйдет неплохой бизнес. Много было тогда разной швали, карманники, наркоши, жулики. Я подумал, что можно защищать барыг, чтобы не кидали, не лезли. Получать за это деньги.
Только выйдя из автобуса, Толик тут же закурил. У меня дрожали коленки. Я чувствовала себя так, будто попала на другую планету. Местная атмосфера была для меня почти смертельной, не говоря уж о флоре и фауне.
Рита — нежный цветочек.
Я спросила Толика:
— Что мы будем делать дальше?
Мы стояли на остановке, я ежилась, а Толик холода будто бы и не чувствовал, хотя был одет куда легче, чем я.
Прямо перед нами выросли длинные, сопливо-серые пятиэтажки. Изредка на них встречались цветные пятна вывесок: продукты, ткани, автозапчасти.
Далеко за жилыми домами, словно надсмоторщики, возвышались монстры: теплостанция и папин мясокомбинат. Все остальное было преземистым, болезненным, почти рахитичным.
По левую сторону от нас шел высокий бетонный забор, коронованный колючей проволокой. Моим белым суперстарам предстояло многое узнать о непростой жизни русской провинции — дорога была в оспинах луж, а асфальт переодически уступал место грязевым траншеям. Не иначе, это все было сделано на случай нападения врагов.
Я надеялась, что Толик не пойдет вперед, что ему нужно что-нибудь именно здесь, на остановке. В то же время я чувствовала себя исследователем джунглей, несмотря на мои опасения, несмотря на тигров и коварные тропические болезни — со мной происходило чудо.
Я сказала Толику:
— Так какие у нас планы?
Он молча курил, глядя в посеревшее к дождю небо. Между двумя скалами домов, будто между Сциллой и Харибдой, зажата была детская площадка. На скрипучей качельке качалась девочка, ее мама пила пиво, свободной рукой раскачивая дочку. Краска с качелек совсем облезла, проржавела горка, на скамейке не хватало перекладин. Вишневогорск был похож на кладбище без крестов.
Фонари, вытянувшие длинные шеи, казались инопланетными животными, они меня пугали.
Толик, наконец, сказал:
— Во, гляди че есть. Реальная жизнь.
— Реальная, — прошептала я. Вдруг сердце на секунду наполнилось легкостью, как когда, засыпая, ухаешь вниз с огромной, но воображаемой высоты.
Я пришла в мир людей. Качельки поскрипывали, какая-то красноватая старушка на втором этаже одной из пятиэтажек вывешивала на балконе серое от многочисленных стирок белье, солнце совсем скрылось за облаками.
Толик сказал:
— Ща, мне надо там с одним мужиком побалакать, посидишь, подождешь, а потом пойдем с тобой, а?
— Куда? — спросила я.
— А, — сказал Толик. — У нас будет насыщенная культурная, епты, программа.
Толик улыбнулся мне, так нежно, что сердце забилось быстрее и слаще.
— Нормально все будет, не боись, — сказал он. — Зае... Зайдет тебе!
Я сказала:
— А тут не опасно?
— Да не, — сказал он. — Нормас.
Толик шмыгнул носом, я поглядела на него внимательно, испытующе и пришла к выводу, что у нас с Толиком могут быть очень разные понятия об опасностях. Наконец, мы с ним пошли вглубь лабиринта. Под ногами хлюпала грязь, кто-то и где-то очень далеко орал матом.
Я семенила за Толиком, боялась отстать, боялась потеряться. Пахло тоже странно, мусором и чем-то еще, действительно приятным. Не знаю, может быть, так мне пах асфальт.
— А кто там орет? — спросила я.
— Да алкаши сто пудов дерутся, — ответил мне Толик. — Ща, короче, заценишь все страдания земные.
— Но зачем? — спросила я. — Зачем это по-вашему?
— По-моему, — сказал Толик, чуточку меня передразнив. — Это полезно тебе. Радостей ты уже видела достаточно, ты боишься горестей всяких. Я тебе пояснить хочу за жизнь. За то, что она не заканчивается в горестях. Ни в каких обстоятельствах она не заканчивается, пока ты живешь.
Я наступила в лужу, подняла брызги, сама испугалась.
— Такая ты нервная, — протянул Толик, на секунду прижав меня к себе. Я ощутила его тепло, сильное и надежное.
— Вы очень горячий, — сказала я.
— Это из-за легких. Температурю всегда. Поэтому жарко.
Сердце так сильно и гулко билось, что я на секунду подумала, будто умираю, будто сейчас задохнусь, подавлюсь своим сердцем к чертовой матери.
Кстати, а кто такая чертова мать? Наверное, Лилит, которая рожала демонов.
Я была рыбкой из золотого аквариума, и вот меня взяли и выпустили в открытое море, или спустили в унитаз, не знаю даже, как будет вернее.
От этого я ощущала себя странно, но — не плохо. Точно не плохо. Мое гулкое сердце давало мне ответ — хорошо, хоть и страшно.
Мы петляли в лабиринте хрущевок, шли дворами, то и дело мне попадались старые машины, злые пьяницы и игручие дети, все здесь жило и дышало. В мусорном контейнере рылся дед, он радовался выуженным бутылкам. Мамаша кричала на маленькую девочку в неожиданных для сентября красных варежках, какой-то парень специально въезжал на велике в лужи.
Все проносилось мимо, как будто я ехала в поезде.
Толик в своих трениках, синий от наколок и кашляющий, был здесь как дома, он быстро стал естественной частью пейзажа, моим Вергилием.
Я чувствовала себя чужой и странной, птицей редкой породы, а ему было комфортно в Вишневогорске, хотя его настоящий дом находился очень далеко отсюда.
— Толик, — сказала я. — Вы же меня не бросите наедине с чем-то ужасным?
— Не, — сказал он. — Я ж все понимаю, ты че. Ща только немножко посидишь, подождешь меня, и потом не брошу уже.
— Но вы же ненадолго?
— Не, — сказал он. — Бабла бы достать, и все. Я просто тебя туда брать не хочу, у меня там мутный знакомый, слышишь?
Небо казалось все тяжелее и тяжелее, облака набухли, как вата, смоченная в воде. Я была уверена, что дождь разразится в самый неподходящий момент.
Господи, подумала я, где я сейчас нахожусь?
Наконец, мы вышли к какой-то другой дороге, чуть более гладкой, чуть более оживленной. За ней был, кажется, рынок, рыночный комплекс — длинные, серо-белые павильоны с синими крышами, простые и понятные надписи: мясо, рыба, овощи, одеждаобувь. Именно так, "одеждаобувь", почему-то в одно слово. Кто-то пририсовал на белой стене оранжевую букву "н" и получилось даже "нодеждаобувь". Рядом была серая с красной крышей автомастерская с пристройкой сбоку, над которой висела фотография шины на красном фоне — автозапчасти.
— Толик, — сказала я. — Вы — социальный работник.
Он засмеялся, хлопнул меня по плечу.
— Ну-ну. У меня и опыт есть, ваще-то. Я когда в Москве ныкался поначалу бомжевал беспонтово, у людей то-се отжимал, ну, я рассказывал, да? Жил тупо на улице. Тут, короче, к зиме решать надо было. Нашел родственницу одну в Пущино, Подмосковье это, такой наукоград. А она от рака кончалась, ну, я о ней заботился в надежде, что потом квартирку, что ли, отпишет. Сдохла, короче, я ни при чем, до последнего дня, как обещал, честно. Ну и заявилась внучка ее, которую бабуся (бабки моей сестра двоюродная) годков двадцать не видела. Сука эта давай права качать, типа вас тут не стояло. Ну, я разозлился, кинулся на нее, душить стал, все такое. В итоге, не додушил, остыл, она вырубилась только. Ну, отпинал ее и свалил в ночь, опять же. А опыт остался. Ухода за больными, я в виду имею.
— А, — сказала я. — Понятно.
Легкость, с которой Толик говорил обо всех этих чудовищных вещах меня поражала. Просто жизнь, какая есть, точно так же он мог рассказать мне о том, как в кино ходил, когда ему было четырнадцать — с той же интонацией, с той же воздушной пустотой ушедшего.
Мне стало неловко и жалко его, как Леху, разве что Толик был инвалидом совсем другого толка.
— Но все-таки разве Фима не заслужила помощи? — спросила я. — Разве не из-за этого вы?
— Не, — сказал он. — Мне пох это, хорошие ли они люди, какие выборы в жизни делали. Это все дело десятое. Просто, ну, сошлись с ней, поболтали. Это ща к ней сердце легло, а изначально судьба была такая. Поняла? Запускаешь руку и вслепую вытаскиваешь че-то там. Фишку с номером.
— Ладно, — сказала я, ощущая, что вообще ничего не понимаю. — А куда мы идем теперь?
Я изрядно вспотела после спуска и поднятия Лехи, блестки, которыми было облеплено все мое тело, видимо, вызвали ужасный зуд. Я старалась чесаться как можно менее заметно, мне не хотелось, чтобы Толик увидел меня такой нелепой.
Когда он смотрел на меня, приходилось мучиться и терпеть зуд.
— В аптеку, — сказал он. — Бабе одной лекарства должны были привезти.
Между лопатками чесалось ужасно, но я старалась делать вид, что ничего не происходит.
— Че ты?
— Что вы имеете в виду?
И неожиданно Толик меня почесал, от лопаток до затылка, быстро и немножко болезненно, так что зуд отступил. За его пальцами вслед поднялись мурашки. Я чувствовала себя, не знаю, как объяснить, взлетной полосой, но для чего — не знала.
Мы завернули в аптеку. Крошечное это было помещение — сверху, снизу и с боков отделанное белой плиткой. Странное дело, но сама стойка с витриной занимала так мало места, так сильно сжалась и скукожилась, что, казалось, здесь могут продать максимум пластырь.
Вдоль стеклянной витрины, с той стороны, где теснились упаковки из-под средств от простуды, (я сомневалась в том, что все эти лекарства есть в наличии) по стеклу шли многочисленные трещины. Изнутри раненую витрину подклеили пластырем.
За стойкой скучала тетька, толстогубая, довольная жизнью блондинка с очень красивыми, чуть раскосыми, по-кошачьи, глазами. Провизорша читала газету, она слюнявила пальцы, отслаивала уголок и, проглядев своими удивительными глазами страницу, переворачивала ее без сожаления.
Толик подошел к ней.
— Ну че, Людка? — спросил он.
— А здрасте? — сказала Людка.
— Ну здрасте, — сказал Толик. — Так че?
Людка посмотрела на меня, потом на Толика.
— Она со мной.
— Ей годков-то сколько?
— Восемнадцать, — сказала я.
— Ну да, — хмыкнула Людка. — Вот ты мразь, Толясик.
Толик развел руками. И хотя я понимала, что Людка думает о Толике что-то, что, хотя бы по мнению Толика, совсем не соответствует действительности, спорить Толик не стал. Он выложил деньги на прилавок. Людка, как неручное, но очень голодное животное, воровато схватила деньги, сунула в карман гордо-белого на фоне не абсолютной чистоты этой аптеки халата.
Она всучила Толику пакет с лекарствами, он развязал его, пересчитал упаковки и пузырьки.
— Ну че ты за человек, а? — спросил он. Людка вздохнула:
— Че тебе?
— А ты как думаешь? — Толик ткнул пакет ей под нос.
— А, — сказала Людка скучающим тоном. — Ну понятно.
Она надолго ушла в подсобку, и мы с Толиком остались одни. Я не решалась подойти и поглядеть, что у него там за лекарства. Под поистине жестоким, ярким магазинным светом была очевидна вся Толикова потрепанность, простецкая алкоголическая припухлость его лица и одновременно его болезненная заостренность, несовершенства его кожи, оспины на щеках. Но во всем этом была человечность, беззащитность, и она, именно она, казалась мне очень красивой. И то, какие у Толика печальные, по-русски тоскливые и по-русски синие глаза.
Людка вернулась, сунула Толику какой-то пузырек, который тут же перекочевал ему в карман. Толик поцеловал себе ладонь, с чувством и благодарностью отправил Людке воздушный поцелуй.
— Спасибо, моя ты хорошая.
Когда мы вышли, я спросила его:
— Толик, а вы любите мою маму?
Первые капли дождя упали мне на нос, я вытянула руку, и на нее приземлились еще три. Почему-то дождь казался мне большим облегчением, как летом. Мимо пронесся на велосипеде мальчик, он кричал кому-то матом, что догонит, и вот тогда-а-а.
Со скамеек во дворах поднимались бабушки, потревоженные дождем.
Где-то взвыла и затихла сигнализация.
Толик сказал:
— Люблю. Я ща всех люблю.
— Вы понимаете, о чем я говорю.
Он пожал плечами.
— Я серьезно спрашиваю.
— А я, — сказал он. — Отвечаю серьезно. Люблю ее — не могу. И Людку, вон, не могу как люблю. И, вон, мужик идет, мужика люблю. Всех людей люблю, че с меня убудет, что ли.
Я не знала, у какого из одинаковых домов мы остановимся, и в этом был элемент игры. Я смотрела на эти уродливые здания и думала, в каком из них живет Светка, и как она живет, и что за беда у нее.
Мы отправились к остановке, меня еще чуть качало, но Толик был рядом, и я шла так близко к нему, что ощущала его тепло.
— Чтобы научиться смотреть не только на страдания, надо сначала научиться смотреть на страдания, не отводя глаз. Понимаешь? Надо вывозить, что люди есть люди. Всекаешь ты? Че Соломон говорил?
— Что? — спросила я.
— Бог не сотворил смерти и не радуется погибели живущих, ибо Он создал все для бытия, и все в мире спасительно, и нет пагубного яда, нет и царства ада на земле, — ответил Толик.
— А кто такая Арджуна? — спросила я.
— Кто такой. Да мужик один из касты кшатриев. Ему, короче, мочкануть надо было братух своих, ну, такие выходили расклады. Он смотрит на это, и типа епты, ну попадос. И не может. Тут появляется Кришна, и давай ему мозги канифолить, мол, у каждого своя, эта, дхарма. Делай, что должно, и будь, что будет, типа того. Ну, короче, рассказывает ему, как смириться с тем, что все есть такое, какое есть.
Свет фонарей казался мне чуть красноватым, звезды над головой уже разгорелись ярко, взошла большая, круглая Луна, и я подумала — сколько же света. Все вокруг еще и блестело от дождя.
— Интересно, — сказала я. — А мир кажется нам красивым, потому что мы не знаем ничего, кроме мира, или он в самом деле такой красивый?
— Да это без разницы, — сказал Толик. — Один хер, в конце концов.
— А что случилось с Арджуной?
— Он сразился и победил, — не спеша ответил Толик, потом протянул руку и коснулся моих волос, так легко, что я едва это почувствовала, но вся подобралась, наэлектризовалась. — Все будет хорошо.
И я стала думать о том, что увидела сегодня. Страдания, без сомнений. Много разных страданий. Но так ли они были ужасны, как я ожидала?
Жизнь этих людей тоже не лишена была радости и надежд. Она не состояла из одной печали, из одного страха.
Существовало ли вообще абсолютное несчастье, которым, как я воображала, был полон мир?
Невидимые тиски, сжимающие мое сердце, чуточку ослабли. Я увидела мир, увидела ужасные вещи, и я все еще была жива. Я не умерла на месте, не получила по лицу за свой цинизм, меня и стошнило-то всего один раз.
Вот я шла рядом с Толиком по ночному Вишневогорску и думала о тепле его тела, о том, как он коснулся меня, едва ощутимо, и как это отозвалось во мне так сильно.
Жизнь продолжалась, любовь продолжалась, все шло, как прежде.
Я думала, что делают сейчас Фима и Леха, Светка, Вован и Натаха с ее невидимым дедом.
Мое сердце выдержало, более того, я даже не ощущала такого уж сильного ужаса перед чужой болью. Не ощущала, что сегодня воспоминания не дадут мне уснуть. Иногда, когда я закрывала глаза, под веками вспыхивало красными рубцами лицо Вована.
И только-то.
Будто фильм ужасов посмотрела, но на этом — все. Не больно.
Я даже не понимала, хорошо ли это, что мне не больно. Но мне дышалось славно, этого было достаточно.
Стемнело, то и дело попадались нам пьяные компании, но рядом с Толиком я ощущала себя в безопасности. Я все время наступала в лужи и с тоской глядела на свои грязные суперстары.
— Толик, — сказала я. — Ты такой добрый.
Хотела бы я быть добрее.
Толик засмеялся, хрипло, лающе, долго хлопал меня по спине, будто я изрекла лучшую шутку неделю.
— Да-да, — говорил он. — Ну, да.
А потом вдруг посмотрел на меня очень спокойно и сказал:
— Характер у меня не сахар. Однажды меня вечером на улице мужик толкнул, и я его за это ножом ударил. Настроение плохое было, и я знал, что мне не будет ничего. Не знаю, откачали его, там, или че. У него пуховик был, зима, хули. Не было никого, я скорую даже не вызвал. Приколись?
Я не знала, что ему сказать.
— Но зачем?
— А низачем. Неудачный выдался день. Просто так, потому что я разозлился, — пожал плечами Толик. Все это вовсе не вязалось с ним нынешним, с человеком, который обмывает и кормит с ложки ненужных никому стариков.
И в то же время — нет, вязалось, с его взвинченностью, с повадками, с этой страстью, которая заставляла его теперь любить, как прежде — ненавидеть. В этом смысле, может быть, Толик изменился меньше, чем даже ему самому казалось.
Я сказала:
— Но ты все равно меня восхищаешь, я имею в виду, сейчас. Правда.
Он улыбнулся уголком губ, потом быстро дернул головой, нахмурился.
— О, гляди, самолет, — Толик ткнул пальцем в небо. — В детстве я думал, что Бог иногда ловит их, как комаров. И давит между пальцев. Не знаю, почему так.
— Вы всегда верили в Бога?
— Лет до шести. А потом — уже в тюрьме.
Он поскреб плохо выбритую щеку, достал из пачки новую сигарету, подкурил ее от догорающей.
— Приятно, конечно, — сказал Толик. У него были такие светлые волосы, в темноте он казался совсем золотым.
Когда мы пришли на остановку, Толик, глянув на расписание, сказал:
— Ну, хер знает, сколько времени. Подождем, во, немного, а если нет автобуса, значит пешком пойдем. А то устал идти, дышать тяжело, все такое.
Мы сели, Толик подался вперед, уперся руками в колени, казалось, он высматривает что-то на горизонте. Некоторое время Толик пытался откашляться, затем вдруг повернулся ко мне.
— Друг мой, Коля Чухонь, и бати твоего, кстати, друг, как-то мне говорил, что вся жизнь — это война. А я такой: ну ладно тебе, че ты, а любовь? И любовь, говорит, война. У меня взгляд на жизнь был мрачный, в натуре, но про войну — не знаю, прям. Я только по итогам понял, что кто был на войне — у того все война.
А кто любил, подумала я, у того все любовь. Вот где спасение.
— А кто был в тюрьме, у того все — тюрьма?
Толик засмеялся и принялся, кашляя, искать в кармане пачку сигарет, достал непочатую, ножом срезал пленку, зубами достал сигарету и протянул пачку мне.
— Хочешь?
— Да, — сказала я.
Мы курили, глядя на черное небо, на далекую, чуть более оживленную, дорогу — в огоньках, двигающихся вперед и назад. Я думала о токе крови, о жизни. Был и лес — загадочный, черный, резко очерченный. И город, тесный, крошечный, с домами, похожими на некрасивые игрушки. И звезды, от них доходил к нам свет из таких дальних далей, которые я при всем желании не могла себе вообразить.