Год назад.
Если бы у меня было немного больше времени, если бы я могла вернуться хотя бы на один вечер назад, я бы никогда не позволила себе задержаться на той глупой встрече с клиентом, которая, казалось, не имела никакого значения, ведь работа — всегда второстепенна, а он — мой главный, мой единственный смысл, моя крепость, моя тишина, мой смех и моё будущее. И тогда он не пошёл бы за мной в этот поздний час, не вышел бы на улицу навстречу, не оказался бы в том самом месте, где чужая ошибка, чужая безответственность и безразличие вырвали его из моей жизни, как будто вырвали сердце прямо из груди, оставив только пустоту, зияющую настолько глубоко, что кажется, будто внутри меня больше нет ни одной живой клетки.
Я стою и смотрю на гроб, на это безжизненное тело, в котором когда-то жил он — мой Егор, мой свет, мой смех, мои утренние кофе и наши споры о футболе, такие глупые, но такие живые, и я понимаю, что теперь это всё в прошлом, в каком-то далёком измерении, до которого я больше никогда не дотянусь. Я провожу рукой по животу, там, внутри, бьётся маленькая жизнь, наше чудо, и в этот момент меня разрывает от мысли, что он никогда не узнает, каким отцом мог бы быть, никогда не услышит первый крик, никогда не возьмёт этого малыша на руки, не скажет: «Это наше с тобой будущее, Анька». Мы были вместе шесть лет — долгих и счастливых, со всеми ссорами, примирениями, поездками и планами, и все они обрушились в один миг, как карточный домик, словно сама судьба решила отобрать у меня самое дорогое, лишив меня даже права на прощание.
Погода будто насмехалась надо мной: для апреля день был светлым, даже тёплым, нежный ветерок трогал ветви деревьев, и где-то пели птицы, как будто сама природа решила остаться слепой к моей боли. Внутри меня — только холод, невыносимый, ледяной, пронизывающий до костей. Я больше никогда не проснусь в его объятиях, не почувствую его дыхание на своей шее, не услышу, как он недовольно ворчит из-за разбросанных по квартире вещей или того, что я вечно забываю выключать свет. Больше не будет наших вечеров с пивом, когда мы обсуждали всё и ничего, когда смеялись над пустяками и строили планы на завтра. Теперь нет завтрашнего дня. Есть только сегодня, наполненное болью, и бесконечное «никогда».
Я не могу плакать, потому что слёзы уже высохли, я выплакала их все в ту ночь, когда узнала, что его больше нет. В груди стоит крик, громкий, разрывающий, но он застрял внутри, и от этого только тяжелее дышать. Его родители рыдают рядом, их руки дрожат, их лица искажены страданием, но я даже не нахожу слов, чтобы выразить соболезнования, потому что мои губы онемели, а сердце превратилось в камень. Я закрываю глаза, молю хоть на мгновение проснуться от кошмара, но он не проходит. Я всё ещё стою здесь, на кладбище, в этом чёрном платье, которое словно высасывает из меня последние силы, вокруг пахнет сырой землёй и смертью, и звуки молитвы, шорох венков, тихие всхлипы сливаются в одно сплошное серое эхо.
Я смотрю на надгробье: «Егор Николаевич Ласкутин» — всего двадцать четыре года, и всё. Такая короткая жизнь, словно чья-то злая насмешка, словно его существование оказалось лишь черновиком, который кто-то безжалостно вычеркнул. Я стою неподвижно, не в силах сделать шаг, не в силах отвести взгляд, не в силах даже прошептать, как сильно я его любила. И только когда чья-то ладонь ложится мне на плечо, я чувствую живое тепло. Я узнаю эту руку из тысячи.
— Анют… — мягко, осторожно, почти шёпотом, произносит Сашка.
Я поворачиваю голову и вижу в её глазах ту же боль, что и в моих. Там океан страха, отчаяния, воспоминаний, в которых мы обе вязнем, как в трясине. Её взгляд дрожит, и я понимаю: ради неё я должна быть сильной. Для неё мои слёзы — это её собственная рана, и я не имею права снова разбить её сердце. Четыре года назад я вытаскивала её из ночных кошмаров, собирала по осколкам её душу после истории с её сестрой-близнецом. Теперь она держит меня за руку, но я чувствую, что силы уходят, что земля уходит из-под ног.
— Всё хорошо, — лгут мои губы, хрипло, почти беззвучно.
— Ань, поехали к нам, — подходит Андрей, её муж. Его голос низкий, спокойный, будто он пытается оградить меня от всего этого серого ужаса. — Чарли и Грета ждут дома, а ещё увидишь Мирославу. Не стоит тебе оставаться одной.
Я смотрю на них — на эту странную, но удивительно гармоничную пару, и сердце замирает. Их любовь похожа на сказку: холодный, грубый, почти чудовище Андрей и светлая, лучистая, нежная Александра. Они будто созданы друг для друга, и рядом с ними я чувствую только пустоту — такую глубокую, что кажется, будто я сама стала тенью.
— Не надо, — прошу я, голос садится, превращаясь в шорох.
Если бы можно было, я бы прыгнула в гроб к Егору и осталась там навсегда, рядом с ним, чтобы не чувствовать больше этой раздирающей пустоты. Зачем жить, если жить — это значит каждый день просыпаться без него, каждый день помнить, что он больше не улыбнётся, не скажет: «Доброе утро, Анька», не прижмёт к себе, когда мне страшно. Но внутри меня есть жизнь. Наш ребёнок. Маленькое сердце, которое не увидит своего отца, которое никогда не узнает, как он любил. Ради него я должна жить, даже если это существование будет похожим на наказание.
— Я настаиваю, — твёрдо говорит Сашка, и в её голосе нет сомнений.
Я смотрю в её зелёные глаза, в которых, как любит выражаться Андрей, «в радужке прячется солнце», и в этих солнечных отблесках, отражающихся в стекле её очков, вижу собственное лицо, чужое, искажённое, неузнаваемое, словно это не я, а какая-то бледная тень, призрак, который ещё держится в этом мире, но уже не живёт. Я моргаю медленно, тяжело, будто ресницы стали свинцовыми, и в голове мучительно вспыхивает мысль — когда я в последний раз выглядела так ужасно, когда из моего лица исчезла красота, за которую когда-то меня так часто хвалил Егор, когда моя кожа, всегда имевшая тёплый, живой оттенок, перестала сиять, стала тусклой, болезненной, серой, когда мои глаза — обычно ярко-голубые, с той зелёной радужкой, которую он так любил — превратились в пустые провалы, в которых не осталось ни света, ни огня, ни желания жить.
Мой выходной день начался не с солнца за окном, не с запаха кофе или смеха сына, а с тягостного пути туда, куда я теперь хожу чаще, чем в гости к друзьям, — на кладбище. Руслан остался с моей матерью, а я, как и слишком часто в последнее время, стою среди холодных камней и крестов, смотрю на улыбающееся лицо моего жениха, высеченное на мраморной плите, и не верю, что прошёл уже год. Год, как его нет. Год, как жизнь разделилась на «до» и «после». Год, в течение которого я не жила, а существовала, держась только за сына, потому что он — единственное, что осталось мне от Егора.
Я работала в основном из дома, не столько по выбору, сколько по бессилию: у меня не было ни желания ехать в офис, ни сил смотреть на людей, их заботы, их мелкие радости и пустые разговоры. Всё это казалось издевательством, потому что рядом со мной шёл мой собственный траур. Я проводила целые дни с Русланом, и, глядя на него, каждый раз ломалась заново. Он был копией Егора — те же карие глаза, такие яркие и живые, что иногда я ловила себя на том, что хочу назвать его именем отца. Те же волосы, русые и мягкие, та же улыбка, даже нос. Сын неосознанно напоминал мне о том, что у меня отняли, и в то же время спасал меня от полного безумия.
По вечерам, когда он засыпал, и тишина накрывала квартиру тяжёлым саваном, я открывала бутылку вина, или виски, или чего угодно, лишь бы унять ноющую боль внутри. Алкоголь не спасал, не уносил прочь мои воспоминания, но хотя бы на короткий миг приглушал крик в груди.
Иногда Сашка приходила вместе с Мирославой — они включали мультики, садились рядом, и я, хоть и чувствовала себя пустой оболочкой, всё же благодарила судьбу, что кто-то не оставил меня одну в этом аду. Иногда приезжал Тимур — он садился с Русланом, пока я уходила с головой в работу, или просто сидел рядом, не требуя от меня слов, не ломая хрупкое молчание. Его молчаливая помощь была странной, но нужной. Родители Егора тоже приезжали, брали внука на руки, плакали и улыбались одновременно, словно старались дать ему то, что не смог дать их сын. А мои родители забирали Руслана на выходные, позволяя мне на время остаться одной с болью, в пустоте, где я могла разрыдаться или напиться, не пугая ребёнка.
Я стояла перед плитой, и слова сами рвались наружу, как будто я разговаривала не с камнем, а с ним, с Егором.
— Привет, Егор, — выдохнула я, и холодный воздух апрельского утра тут же забрал моё дыхание. — Вот прошёл ровно год. Год, как тебя нет, как тебя убили. И всё это время я пытаюсь поверить, что ты больше никогда не войдёшь в нашу квартиру, не обнимешь меня, не возьмёшь на руки сына.
Слёзы текли по щекам, оставляя солёные дорожки, но я продолжала, потому что если я замолчу, то задохнусь.
— Мне тебя не хватает, очень не хватает. Иногда я ловлю себя на том, что чувствую твоё присутствие, будто ты рядом — со мной, с Русиком. И я верю, что ты видишь нас. Наш сын... он на тебя так похож. Настолько похож, что иногда я не знаю, радоваться ли этому или сходить с ума от того, что каждый его взгляд напоминает мне о тебе.
Я утерла слёзы дрожащей рукой, всхлипнула и сделала усилие, чтобы снова заговорить:
— Я люблю тебя, Егор. Каждый вечер я рассказываю Руслану истории о нас, чтобы он знал, каким был его отец. Я хочу, чтобы он гордился тобой, даже если никогда не сможет тебя обнять. Твои родители его балуют — ты бы посмеялся, увидев, сколько игрушек и сладостей он получает от них. Они стараются за двоих, но я вижу, как они плачут, когда думают, что я не замечаю.
Я глубоко вдохнула, но грудь сжала боль, и я почти не могла выговорить следующее:
— Я обещаю тебе, я найду того человека. Я узнаю, кто это сделал, и я накажу его. Я не дам ему просто исчезнуть.
Мой голос сорвался, и я прикрыла глаза, словно закрывала дверь в собственный кошмар.
— Сегодня я переезжаю. Переезжаю в новую квартиру. Я не могу больше жить там, где всё пропитано тобой. Каждая вещь, каждый угол напоминает, что тебя нет. Андрей помог с детской, под зорким взглядом Сашки, которая, как всегда, ворчала на него и Тимура, что они не там поставили кроватку и выбрали «не тот» цвет краски. Я улыбаюсь, когда вспоминаю её, хотя внутри нет сил для настоящей улыбки.
Я продала старую двухкомнатную квартиру, ту, что хранит слишком много воспоминаний — и о нас с тобой, и о нашей дружбе с Сашкой. Купила трёхкомнатную, просторную, светлую, в которой нет прошлого, но, может быть, когда-нибудь появится будущее. В ней даже можно будет завести кошку, и я думаю об этом, хотя понимаю, что никакое животное не заполнит пустоту, которую оставил ты.
Я опустилась на колени и положила шестнадцать алых гвоздик. Шестнадцать — потому что именно шестнадцатого числа мы встретились. Этот день стал началом нашей истории, и теперь он — напоминание о том, что история закончилась слишком рано.
Подул холодный апрельский ветер, он тронул мои волосы, и мне показалось, что это его ладонь, но нет — это всего лишь ветер, и он напомнил мне, что пора уходить. Я встала, тяжело, словно поднималась не с земли, а из могилы, и медленно пошла к выходу.
Такси ждало меня, как будто понимая, что я не спешу и в то же время боюсь задержаться, и даже молча сев в машину, я изо всех сил пыталась унять боль, которая не давала дышать, хотя внутри всё расплывалось и казалось, что реальность размыта, как будто я смотрю на неё сквозь мутное стекло. Мне до отчаяния хотелось зарыться в плед, закрыть глаза и, включив громкий рок, залить всё это вином или чем-то крепче, пока мысли не растворятся в шуме и дурмане, но я знала, что не могу позволить себе этого — не сейчас, не сегодня, потому что пора брать себя в руки, потому что я юрист, вашу мать, я человек, который обязан искать справедливость, даже когда мир поворачивается спиной. А тот, кто сломал мне жизнь, всё ещё ходит на свободе, дышит тем же воздухом, живёт так, словно ничего не произошло, и это разрывало меня изнутри. Если полиция не захотела разбираться, если для них смерть Егора — всего лишь ещё одно дело в череде, то для меня это не статистика, это моя жизнь, моя боль, мой сын, который никогда не увидит своего отца, и я клянусь себе, что не оставлю это так.
С того дня, когда Тимур в последний раз позволил себе ломать меня словами и хваткой, я не разговаривала с ним. Неделя тишины. Неделя, когда я пыталась доказать самой себе, что могу дышать без его голоса, без его колких фраз, без его грубой заботы, которая больше напоминала удары, чем помощь. И он тоже исчез, словно растворился в воздухе, оставив меня одну со своей злостью, со своей яростью, которая теперь горела во мне, заменяя пустоту.
Я раскладывала вещи в новой квартире, складывала аккуратные стопки детских костюмчиков, выставляла книги на полки, вытирала пыль с игрушек, но всё это было механикой — тело двигалось, руки что-то делали, а душа… душа кипела. Я рассказывала Руслану сказки перед сном, шептала ему истории о его отце, о том, каким он был, как смеялся, как держал меня за руку, но каждый раз слова обрывались на полуслове, потому что внутри меня жил только один вопрос: почему именно он?
Видеозаписи тех событий я смотрела каждый вечер, как наркоман — свою дозу. Убийца знал всё: где стоят камеры, как двигаться так, чтобы остаться в тени. Ни одного кадра с лицом, ни единой зацепки. Только силуэт, только этот чертов капюшон и байка. Ни денег, ни драки — ничего. Просто холодная расправа. Будто это было личное. Будто это была месть. И чем больше я думала, тем сильнее сжималось сердце.
И всегда, когда казалось, что я почти сломалась, в голове звучал его голос.
"Убогая. Жалкая. Слабачка."
Я ненавидела его за это. Ненавидела так сильно, что, наверное, только эта ненависть и держала меня на плаву. Я не позволю ему оказаться правым. Я не позволю себе снова опуститься.
Утром я собрала волосы в высокий хвост, надела строгий белый костюм, скрыла усталость под макияжем, и в зеркале на меня смотрела та самая Анна Звонарева, которая привыкла держать удар. Холодная. Собранная. Та, которую боялись в суде. Та, которая никогда не плачет. Вот и пусть весь мир видит её, а не ту, что ночами рыдает в подушку, задыхаясь от боли.
Когда пришла Галина Степановна, я уже натягивала туфли у дверей. Я поцеловала Руслана в макушку, оставила его в надёжных руках и выбежала на улицу. Утро было прохладным, ветер трепал волосы, и я уже почти поверила, что сегодняшний день я проведу спокойно. Но мир снова решил напомнить о моём проклятии.
У подъезда, на мотоцикле, сидел он. Блондин с наглой ухмылкой, с этой своей вечной бравадой, которая бесила до дрожи. Его взгляд прожигал, его улыбка издевалась.
— Неужели слабачка смогла выбраться из своей жалости к себе? — бросил он, лениво облокотившись на мотоцикл.
— Заткнись, пряник, — процедила я сквозь зубы, стараясь пройти мимо.
— Садись, снежинка, — ухмыльнулся он. — Отвезу на работу.
— Я сама, — отрезала я, направляясь к машине.
Но не успела я дотронуться до ручки двери, как сильные руки развернули меня и прижали к его телу. Тепло, запах, сила — всё это обрушилось на меня, словно стена, от которой невозможно оттолкнуться.
— Ты что, ахуел?! Отпусти меня! — рванулась я, пытаясь вырваться, но его хватка только усилилась.
Он сжал мою талию так, что из груди вырвался сдавленный писк, и это унизило меня ещё больше, чем его ухмылка.
— Поедешь со мной, — прошипел он прямо в ухо. — Мотоцикл придаст тебе адреналина.
— Разбежался, пряник, — я дёргалась, извивалась, словно зверь в капкане, но чем больше я сопротивлялась, тем сильнее он давил.
— Можешь вырываться хоть часами, снежинка, — усмехнулся он. — Но в твоих интересах оказаться на работе как можно скорее.
— Отпусти, — прошипела я сквозь зубы, чувствуя, как его хватка давит на рёбра, лишая меня воздуха.
— Поехали, снежинка, — его голос был низким, почти ленивым, но за этой ленивостью скрывалось железо.
— Не поеду с тобой, — упрямо повторила я, хотя внутри всё дрожало от злости и бессилия.
— Ну ладно, — он пожал плечами, будто речь шла о пустяке. — Работы у меня сегодня нет. А держать тебя в объятиях я могу долго.
Он смотрел прямо в глаза, так нагло, так вызывающе, что хотелось выцарапать эти глаза, стереть эту ухмылку, этот взгляд, в котором не было ни капли сочувствия, только бесстыдное превосходство. А время шло. Я могла опоздать в офис. Чёрт побери. Я сделала тяжёлый вдох, ощущая, как внутри всё сжимается от ярости.
— Хорошо, — выдохнула я, ненавидя себя за это слово.
Его губы тронула ухмылка, и на щеке проступила эта чертова ямочка, которая почему-то всегда отвлекала, бесила, и одновременно обжигала. Я поймала себя на том, что на миг засмотрелась, и это выбесило меня ещё сильнее. Он отпустил меня, и в ту же секунду моя ладонь со всего размаха встретилась с его лицом.
Звук пощечины отозвался эхом, ладонь загорелась болью, а ему — хоть бы что. Только на коже проступил красный след. Он стоял и ухмылялся, будто ему доставляло удовольствие моё бессилие, моё сопротивление, моя ненависть.
— Никогда не смей меня касаться, — прошипела я, чувствуя, как горло сдавливает от злости и унижения.
— Угу, — он ухмыльнулся шире, словно я только что сказала что-то смешное.
Он пошёл к мотоциклу, легко, уверенно, с этой своей наглой походкой, будто весь мир принадлежал ему, и в этом мире я тоже была его вещью. Я могла бы уйти к своей машине, могла бы попытаться уехать, но я знала — он догонит. Он всегда догоняет. А ещё хуже: он будет наслаждаться этим, будет издеваться. Поэтому я пошла за ним, ощущая себя так, будто подписываю приговор самой себе.
Он протянул мне шлем. Металл сверкнул на солнце, и я застыла, не зная, что делать. Он смотрел на меня, как на полную идиотку, его взгляд говорил: "Да ты вообще хоть раз в жизни из своей коробочки выбиралась, снежинка?"
— Одевай, — коротко бросил он.
А я ведь ни разу не каталась на мотоцикле. Никогда не держала в руках этот чёртов шлем. Я почувствовала себя беспомощной школьницей, и эта беспомощность жгла сильнее, чем его слова. Он тяжело вздохнул, шагнул ко мне. Его пальцы коснулись моей кожи, когда он поправлял ремешок, и я ощутила странный укол — не боли, а чего-то, чего я не хотела чувствовать. Он делал всё аккуратно, нежно, слишком нежно для него. Его пальцы задержались на миг дольше, чем следовало, а потом он резко отдёрнул их, словно обжёгся.
Тимур.
Пустота внутри меня горела, как расплавленный металл, прожигая каждый нерв, каждый кусок плоти, и боль становилась такой, что хотелось кричать, бить себя кулаками, врезаться в стену и при этом не слышать, не видеть, не чувствовать ничего, кроме неё, её смеха, её тела, её запаха, потому что всё остальное — пустой звук, блядь, всё остальное — ерунда. После той утренней сцены, когда мир, казалось, окончательно перевернулся, я понял, что я потерял рассудок, как чертов наркоман, который видит только то, что хочет, и всё остальное — пыль под ногтями. Спрашиваете, что происходит? Я вам скажу прямо — я влюбился, и не просто так, а с таким диким, животным голодом, что мозг взрывается, а тело бежит куда-то само, не спрашивая разрешения. И когда это произошло? Четыре года назад, на свадьбе Андрюхи, когда я впервые заметил её — эту чертову красавицу с угольными волосами, которая смеялась так, что я хотел заткнуть рот себе, чтобы не орать, не материться, не рушить всё вокруг.
Она была как богиня, черт возьми, идеальная, вишнёвое платье обвивало её тело так, что хотелось сорвать его руками, рвать, крушить, ощущать каждую линию её фигуры. Метр шестьдесят пять чистой магии, каблучки, которые делали её выше мира, стройные ноги, бедра широкие, смачная задница, за которой хотелось следить взглядом, а потом хватать руками, сжимать, трогать, желать, чтобы она стонала, когда я касаюсь, чтобы она теряла контроль, а я чувствовал власть, силу и страсть одновременно. Грудь третьего размера — мягкая, тяжелая, такая, что хочется обхватить обеими руками, прижать к себе, почувствовать её дыхание на коже, ощущать, как она дрожит, когда пальцы касаются сосков, и платье, черт возьми, только подчёркивало всё это, словно провоцировало меня на большее.
Руки тонкие, ладони маленькие, пальцы длинные и изящные, а маникюр аккуратный, как будто она сама знала, что мне хочется их ощущать, касаться, чтобы они держали, ласкали, а потом царапали, оставляя след, чтобы помнила обо мне, хотя я был просто прохожим в её жизни. Шея — нежная, уязвимая, манящая, и хотелось укусить, облизать, оставить на ней что-то своё, след, запах, тепло, а губы, блядь, губы! Пухлые, вишневые, соблазнительные, манящие, такие, что невозможно думать о чем-то другом, кроме того, как их целовать, вкушать, вторгаться языком, трогать, возбуждать, и черт возьми, тело само тянется, хочет проникнуть, сжать, почувствовать узкость, влажность, жар, тепло, но всё это остаётся в фантазиях, в которых нет запретов, где я могу быть зверем, придурком, психом, каким хочу, где нет правил.
А голос у неё был мелодичный, строгий, словно сама могла приказывать миру замолчать и слушать её, а запах — ягодный, как спелый персик с примесью нарциссов — въедался в память так глубоко, что казалось, он уже часть меня, и в тот день я окончательно потерял память, сон и, черт возьми, всё остальное, что раньше называл жизнью, потому что внутри меня что-то сломалось и не собиралось складываться обратно, словно я навсегда оказался на краю обрыва, а ветер срывал всё, что пытался удержать. Все три года после той свадьбы я не лез в отношения Ани и Егора, хотя ревность пожирала меня изнутри, разъедала, делала меня грязным, нервным, жутко злобным, и каждый чертов день я чувствовал эту дрянь в себе, этот голод, который невозможно утолить, эти мысли, которые кричали и заставляли смотреть на неё снова и снова, хотя я понимал, что не могу, не имею права, не хочу разрушить её жизнь, хотя это, блядь, убивало меня изнутри.
Я знал о помолвке Анны и Егора, знал, что она ждёт ребёнка, и, черт возьми, мне было радостно за неё — как идиоту, который улыбается, а внутри него что-то рвётся на куски, потому что понимаешь, что счастье другого — это одновременно нож в твоей груди, а я уходил в работу с головой, как в наркотик, как в единственный способ заглушить эту чёртову пустоту, что кричала и требовала её, которую я потерял ещё тогда, на той свадьбе. Один ремонт, второй, третий — дрель, краска, цемент, кирпичи — всё это было мне как обезболивающее, как способ держать рассудок на плаву, потому что если остановиться, если хоть на секунду дать себе подумать, то весь этот океан ревности, боли и желания разорвёт меня на части, и нет спасения, кроме работы. Вечерами, когда руки горели от усталости, я всё равно следил за улицами, ходил туда, где пахло дерьмом и кровью, где жизнь и смерть стояли рядом, и это бесило Андрея, который орал, ругался, матерился, что я лезу в эту дрянь, но потом он понял — понял, почему я так себя веду, почему мне нужно это дерьмо, чтобы не сойти с ума от мыслей о ней, от того, что она там, далеко, уже другая, уже занята, уже чужая, а я всё ещё дышу её воздухом, которого не хватает.
А потом пришла новость, которая окончательно выбила меня из реальности — Андрей сообщил, что Егор умер. Его убили. И в тот момент я почувствовал, как внутри что-то разорвало меня окончательно, как будто всё, что держало меня в этом мире, раскололось на мелкие осколки, а боль и пустота налились в грудь, делая каждое дыхание невозможным, и я стоял, держа себя руками, хотя знал, что это бессмысленно, потому что всё, что было дорого, уже ушло, а мир стал серым, грязным и пустым.
А потом я увидел её — не ту девчонку, которую помнил, нет, эта была сломанная, разбитая, как посудина, которую разбили и склеили криво, трещины остались, а внутри шторм, такой, что хотелось влезть туда, обнять её, прижать к себе, держать, чтобы она наконец перестала трястись от боли, но я видел, что ей это не нужно, что она не ждёт меня, что она устала от всего и от всех, и это, блядь, резало меня сильнее любого ножа, оставляя пустоту, которая жгла, как раскалённый металл под кожей. Черт, даже беременность ей шла, как будто весь мир и её тело созданы только для этого — носить жизнь, чтобы хоть что-то оставалось светлым, пока сама она теряет себя в бесконечной череде дней, работы, забот, усталости и горьких напитков.
Целый год я наблюдал за ней, как скрытый призрак, как сволочь, которая не может ничего изменить, но всё равно хочет быть рядом, хотя бы в тени. Когда не работала — сидела с мелким, словно удерживала себя на плаву, пытаясь сохранить хотя бы какую-то стабильность; когда кто-то другой брал ребёнка — уходила в работу с головой, прятала боль, прятала себя, прятала взгляд, который когда-то сводил с ума. А вечерами, когда мелкий засыпал, она уходила в алкоголь, сигареты, дым и горечь, и я молчал — долго, чертовски долго, потому что каждое моё слово могло разрушить то, что ещё держалось, и одновременно хотелось кричать, хватать её, бить себя и рыдать, потому что видеть её такой — это пытка, которая въедается в кости и не выходит годами.
Можете считать меня ублюдком, подонком, манипулятором, каким-то дворовым шакалом, который давит на чужую боль, ломает, смеется над её слезами — но вы ошибаетесь. Я не для этого её давлю, не для того, чтобы добить, а чтобы она, мать его, поняла наконец — дело куда сложнее, чем ей кажется, и без меня, без Андрея, без грязи, в которую мы привыкли лезть, ей ни за какие деньги, ни через какие суды не вытащить всю правду. Закон — это красивые слова на бумаге, а кровь, деньги и страх — вот настоящие улики.
Я вижу её глаза, слезливые, как будто вот-вот сорвётся, и в этот момент я сам готов себе треснуть кулаком в лицо, лишь бы не видеть этого. Но поздно — мы с ней в одной команде, просто она этого ещё не понимает. Только разница в том, что её цель — наказать, выцарапать справедливость из-под ног судьбы, а моя цель, мать его, она. Вся. Целиком. Чтобы жила, дышала, смотрела, бесилась, орала, царапалась — но была.
— Ты черствый пряник! — прошипела она сквозь зубы, и даже в этом её бешенстве мне захотелось её сожрать.
— О, нет, снежинка, — я усмехнулся, подался ближе, так что между нами оставалось дыхание. — Я не черствый. Я показываю тебе реальность, блядь, нашего мира. В этом мире всё решают связи, бабло и кровь. Хочешь найти убийцу? Просто дай мне шанс — и я тебе эту тварь на блюдечке принесу, с головой, с именем, с распиской в зубах.
Она вздрогнула. В её глазах промелькнул испуг, тот самый, который она ненавидит в себе больше всего.
— Что ты такое говоришь? — спросила она тихо, и голос дрогнул.
— Правду, — отрезал я. — Жёсткую, голую правду, без твоих адвокатских соплей. Дай мне шанс доказать, что даже такой, как я, ублюдок, может облегчить твою боль. Ты занимайся своим законом, пиши ходатайства, собирай бумажки, делай всё, что угодно, но не отталкивай меня, снежинка. Я и Андрей пойдём по нашему пути — через кровь, через страх, через улицы. Но вместе мы придём быстрее. И главное — мы придём точно.
Я смотрел на неё так, будто хотел выучить её лицо наизусть, каждую черту. Чёрт, даже заметил родинку на щеке, маленькую, но такую красивую, будто знак для меня, что эта женщина — моя судьба, нравится ей это или нет.
— Дай мне шанс, снежинка, — сказал я тише, почти как молитву, и в этот момент почувствовал, что впервые в жизни прошу, а не требую. — Я не пущу тебя в это дерьмо одну. Либо мы работаем в команде, либо ты никак не работаешь. Поверь мне, я позабочусь что это дело передадут другому, и всё, конец.
— Мразь ты, Тим, — прошипела она, и в глазах снова полыхнула злость, но я видел — за злостью прячется страх.
Я наклонился ближе, ухмыльнулся волчьей улыбкой, но в груди у самого всё горело.
— Так это «да» или «нет»? — спросил я, давя голосом, словно ломал её изнутри. — Определяйся, снежинка. Либо ты идёшь со мной, с ублюдком, но живой, либо одна с законом, но дохлая.
Она утерла глаза от непрошеных слез, и в её взгляде уже не было той слабости, что рвёт меня изнутри, там появился огонь, чистая решимость, и я едва не выругался вслух — ну давай, чертова снежинка, решайся, скажи это ебаное «да», и я сделаю всё, даже если придётся землю рыть зубами, но достану тебе убийцу, достану живого или мёртвого.
— Хорошо, — выдохнула она.
— Да? — переспросил я, не веря своим ушам, и внутри всё сжалось, будто я услышал приговор, но сука, долгожданный.
— Да. Но отойди, — процедила она сквозь зубы. — Мне неприятно.
Я ухмыльнулся, и внутри всё расправилось. Первый шаг сделан. Мы теперь в команде. Она этого пока не понимает, но я доволен собой, будто выиграл бой, в котором поставил всё. Я встал, подошёл к двери и закрыл её тихо, чтоб никто не мешал.
— Ну давай, рассказывай, снежинка.
Она глубоко вдохнула, будто собиралась с мыслями, и села ровнее.
— В общем, я хотела сегодня взять все дела, которые вел Егор. Но все материалы были уничтожены руководством. Причём не просто изъяты, а полностью ликвидированы из архива. Закрыты под его подписью, как будто он сам их завершил.
— Но ты сомневаешься, да? — уточнил я, хотя и так всё понял.
— Разумеется. Последнее дело, которое он вел, было связано с мошенничеством в особо крупных размерах. И я точно помню, что оно не было завершено. Более того, он обсуждал со мной правовую позицию защиты, потому что сомневался в статье, и я давала ему комментарии как адвокат.
Я кивнул, но в голове крутилась одна мысль: «руководство что-то кроет». Если они заметают под себя так тщательно, значит, либо там грязь посерьёзнее, чем обычное мошенничество, либо они сами по уши в этом дерьме.
— Что ещё? — спросил я, наклоняясь ближе.
— Я хочу съездить в квартиру Егора, поискать накопители, жёсткие диски, старый ноутбук. Егор всегда был предусмотрительным, он мог сохранять копии, дубликаты, хоть черновики договоров или аудиозаписи переговоров.
— И что ты там хочешь найти? — скривился я.
— Ниточку, — она выдохнула и уткнулась взглядом в стол, будто не хотела показывать слабость. — Любую зацепку, даже опосредованную.
— Ладно. А что ты писала, когда я зашёл?
— Мне передали дело как адвокату, — она снова протёрла глаза, взяла себя в руки и заговорила уже сухо, официальным голосом, тем самым, что меня бесит и одновременно заводит. — Обвиняемого привлекают по статье 105, часть первая — убийство. Его подозревают в убийстве Егора. Но в материалах есть существенные противоречия.
Я нахмурился.
— Нормально говори, без этой хуйни.
— У обвиняемого отсутствует мотив. Полностью. Они даже не пересекались. Более того, у него имеется алиби, подтверждённое показаниями свидетелей и зафиксированное видеозаписями с камер наблюдения.
— Алиби… железное, да?
— Железобетонное, — кивнула она. — Но при этом у него изъяли орудие преступления — нож с его отпечатками пальцев. И экспертиза подтверждает, что на клинке есть засохшая кровь Егора.
Я выругался.
— Какой нахрен нож, если у него алиби?
— Вот именно. Несостыковка. С точки зрения процессуального права — доказательство допустимое, вещественное, но его связь с личностью обвиняемого под вопросом. Возможно, подброс, возможно, умышленное искажение доказательственной базы. Но прокуратура всё равно настаивает на передаче дела в суд.
Анна.
Его объятия были такими крепкими, будто он хотел сломать мою хрупкость и при этом защитить её от всего мира сразу. Удивительно, но я позволила. Позволила Тимуру прижать меня к себе, и вместо того чтобы оттолкнуть, как всегда делала, я впилась в его тепло, потому что мне было страшно. Страшно до дрожи, до тошноты, страшно за себя, за него, за Руслана. Господи, сын… сердце сразу кольнуло, словно ножом. Нужно было позвонить Галине Степановне. Но как же тяжело было вырваться из его рук, из этой безумной, но такой родной крепости.
— Тим, отпусти, — выдохнула я, и голос мой дрогнул. — Мне надо позвонить.
Он неохотно, почти со скрипом, отпустил, и я сбежала на кухню, вцепившись в телефон, как в спасение.
Я набрала номер Галины Степановны, и она ответила сразу.
— Привет, Анют. Ты скоро будешь дома? Мы уже покушали, помылись. Русланчик уснул.
Сердце дрогнуло ещё сильнее. Мой мальчик спал, мирно, спокойно, и я, дура, сидела в этой квартире с двумя криминальными чудовищами.
— Я скоро буду, у меня тут просто… — начала я.
— Свидание? — с доброй усмешкой спросила женщина.
— Нет, по делам… — торопливо отрезала я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, хотя внутри всё сжималось. — Устала ужасно.
— Я не тороплю, Анют. Работа у тебя сложная. Если буду спать, на плите ужин.
— Спасибо вам… — выдохнула я и отключила звонок, прежде чем сорваться в слёзы.
И тут в дверь постучали. Глухо, тяжело, как будто в эту квартиру стучалась сама беда. Тимур пошёл открывать, шаг его звучал уверенно, громко, так что я знала — он ждёт только крови и проблем.
На пороге стоял Андрей. Сонный, растрёпанный, волосы собраны кое-как, хвостик кривой, будто даже времени привести себя в порядок не было. Но в его сонном взгляде я видела то же самое, что и у Тимура — хищность, тяжёлую готовность.
— Привет, Андрей, — сказала я, хотя голос предательски дрогнул.
— Привет, Ань, — сонно кивнул он. — Ничего не понял, но приехал.
— В общем, там в комнате сидит ублюдок, — спокойно, почти лениво объяснил Тимур, — не колется.
— Понял, — кивнул Андрей и зевнул так, будто его позвали чинить кран, а не выбивать признание из человека.
Я пошла в комнату, прижалась к ноутбуку, словно это был мой щит. Мне казалось, что экран способен защитить от того ужаса, который сейчас начнётся. Андрей зашёл за мной, и ещё трое парней следом — молчаливые, тяжёлые, такие, что от одного взгляда по коже бежали мурашки. Тимур уселся рядом, слишком близко, и от него шёл запах мяты, дыма, мужской грубости.
Мы нашли папку. Но я не могла сосредоточиться. Не могла вникнуть в строчки и цифры, потому что за спиной раздавались звуки. Хлопки, удары, сиплые крики. Андрей работал. Работал с хладнокровием хирурга, без эмоций, спокойно, методично. Я не смотрела, но воображение рисовало каждую деталь — как он держит голову врага, как заносит кулак, как ломает зубы об собственные костяшки.
Андрей закурил прямо в моей квартире, и впервые в жизни я даже не была против. Наоборот — я сама, дрожащими пальцами, готова была вцепиться хоть в сигарету, хоть в бутылку, лишь бы хоть на мгновение приглушить тот липкий страх, который облепил изнутри.
— Тим… дай сигарету, — выдохнула я, даже не узнав свой голос, такой хриплый, сорванный.
Он тяжело вздохнул, откинул со лба мокрую челку и, чертыхнувшись под нос, вытащил из кармана пачку. Протянул мне одну, себе достал вторую. Его движения были резкими, грубыми, но в этом была какая-то забота, грубая и колючая, но настоящая.
Я зажгла сигарету, и никотин ударил в горло, обжёг лёгкие, и на миг стало легче. Я выдохнула дым и уставилась на мужчин, которые заполнили мою гостиную, словно вломились сюда прямо из тёмного подвала, принеся с собой запах крови, дыма и страха.
Андрей стоял напротив пленного, и его глаза были ледяными, пустыми, как у палача, который не задаётся вопросом «почему», он просто делает свою работу.
— Ты знаешь, кто я? — тихо спросил он.
Ублюдок на стуле скалился, зубы окровавлены, губы распухли от ударов, но в глазах горела злоба, и меня от этого прошибало холодом.
— Знаю, Мирон, — процедил он, будто даже с гордостью.
— Так вот… — продолжал Андрей, и голос его был таким ровным, что меня передёрнуло, — мне нужна вся информация. И, может быть, тебя оставят в живых.
Я сделала затяжку, задержала дым и выдохнула медленно, иначе закричала бы. Сигарета была спасением, маской, единственной ниточкой к нормальности, когда мир вокруг рушился.
— Что ты здесь забыл? — всё так же спокойно спросил Андрей.
Ублюдок снова оскалился, и я почти заорала от этого его вызова. И тут Андрей кивнул. Один из амбалов подошёл и резко запрокинул голову пленному назад. К его лицу что-то поднесли — я не видела что, но по следующему дикому крику всё стало ясно. Это не был крик боли, это был вой, животный, будто из него выдирали душу.
Меня затрясло. Господи, это же пытка. Это же статья — «вымогательство показаний», «превышение полномочий», «угроза жизни». В моей голове в панике проносились десятки юридических терминов, как будто закон хоть чем-то мог защитить меня сейчас. Но закон был бесполезен в этом доме, в этой комнате. Тут правила устанавливал Андрей, холодный Мирон, и Тимур, мой чёртов «пряник», со своими звериными глазами.
Тимур в это время молча наблюдал, но я видела — его злость не была холодной, как у Андрея. Она горела, рвалась наружу. Он смотрел на пленного так, будто готов был собственными руками разорвать ему горло, и от этого становилось страшнее, чем от любых пыток. Андрей — ледяной расчёт, Тимур — живая ярость, и оба они были страшны по-своему.
Я снова сделала затяжку, почти сломав ногти о фильтр, и выдохнула сквозь дрожь:
Господи, куда я ввязалась?
И впервые мне стало по-настоящему страшно не только за себя, но и за них. Потому что такие мужчины либо выживают, либо умирают в луже крови, и никакой середины у них не бывает.