Российская Империя, Москва, середина ХХ века
Когда дом номер двенадцать на Мятной улице наконец купили, госпожа Янтарская поморщилась:
— Какие-то приезжие... Иностранцы.
И отвернулась от окна, которое выходило как раз на злополучный дом и в котором — если в него смотреть — виднелись и рабочие, заносящие мебель, и один из предыдущих владельцев, по слухам проигравшийся настолько, что дочь его теперь забирали из Екатерининской гимназии и увозили учиться к бабке в какой-то уездный город на Волге.
— Какой позор!
Так припечатала происходящее со знатным и некогда богатым семейством Марья Петровна Янтарская, со стуком опустила чашечку с чаем на блюдце и с подозрением оглядела сидящих за столом дочерей.
Дочери тут же напустили на себя вид «конечно-конечно, маменька, разве рискнули бы мы с вами спорить, право дело».
Дочерей-гимназисток было три штуки, ни одна не похожа на другую, и поэтому невинные виды тоже получались разномастными, а оттого ещё более подозрительными: одна уткнулась взглядом в роспись на блюдце, вторая — в скатерть, третья и вовсе смотрела куда-то в стену, а то и через неё. Марья Петровна даже оглянулась, но нет, стена не изменилась, не появилось в ней дыры или ещё чего завораживающего.
— Софья!
Софья дернулась, чашка в её руке — тоже. На белоснежной отглаженной скатерти расплывалось жёлтое пятно.
— Растяпа! Дашка, убери! — и глядя на туповато-испуганное выражение лица младшей дочери Марья Петровна в очередной раз почувствовала, как её накрывает первобытная ярость. Резко поднялась, чтобы не отвесить пощёчину при прислуге. Последнее, чего ей не хватало, так это сплетен, которые тут же разнесутся по всей Москве.
Не то, чтобы они и так не разносились — Марья Петровна была слишком стара, чтобы питать какие-то иллюзии. Но давать такой очевидный повод, демонстрировать несдержанность — увольте.
Но как же хотелось облить эту идиотку её же чаем!
— Идите, займитесь делом, хватит чаи гонять.
Старшая, Ольга, осторожно:
— Но маменька, каникулы...
— Так и что, что каникулы? Вам что, заняться нечем? Учите латынь!
И девицы предпочли убраться по комнатам.
— А ты что молчишь? Что думаешь?! — и Вениамин Борисович поднял на неё взгляд из вчерашней газеты. Взгляд был полон такого чистосердечного равнодушия, что уровень злости Марьи Петровны потерял шансы упасть и ретиво пополз вверх, словно ртуть в термометре при приближении к пескам Сахары в раскаленный полдень.
— А? Что я думаю? — переспросил Вениамин Борисович и сам себе ответил, — я думаю, что велики шансы военных действий на северной границе, особенно, — он поднял указательный палец, — в районе Таймыра.
Марья Петровна стиснула зубы. Но скандалить со сжатыми зубами не удалось даже ей, так что пришлось разжать.
Новомодные методики предлагали делать глубокий вдох, чтобы успокоиться, но методик этих Марья Петровна а — не знала, б — знать не хотела.
Как и успокаиваться.
Она сделала глубокий вдох только затем, чтобы при дальнейшем высказывании не пришлось делать дополнительные паузы.
Вениамин Борисович уловил не такие уж дальние раскаты грома и приподнялся, чтобы встать и дать дёру, но было поздно. Муж, отец трех старшеклассниц и одного студента, хозяин в доме, глава семейства — и какие-то военные действия, когда вон что творится прямо под носом, никакого почтения от собственных детей, а дома девятнадцатого века скупают понаехавшие нувориши...
Дом, в котором жило семейство Янтарских, тоже относился к девятнадцатому веку, и со звукоизоляцией в нём было куда лучше, чем в постройках более поздних, — однако мощный яростный голос Марьи Петровны, в молодости выводившей рулады в гимназическом хоре, избавлял дом от этого достоинства: скандал был слышен везде.
Средняя дочь, Соня, привычно под него вышивала, а младшая со старшей рассматривали соседский переезд — каждая из своего окна.
А познакомился с иностранцами их единственный брат, о чём вечером и сообщил в подробностях:
— Наши, но в начале века уехали за границу. Фамилия — Роксток.
— Рокс... да такое не выговоришь, — фыркнула Марья Петровна. — Торгуют?
— Вроде как на государственной службе, — осторожно сказал Роман: он хоть и был на положении любимого сына и пользовался большими свободами, но рисковать не хотел. Впрочем, мать и так взъелась:
— Ну вот, теперь простому человеку на место не пробиться, а из-за границы — пожалуйте! Милости просим!
— А семья-то большая? — не обманувшим никого будничным тоном осведомилась Ольга, не забывавшая, что ей через полгода семнадцать. Брат ехидствовал:
— Сам господин Роксток с женой и сыном. Сыну, говорят, шестнадцать. Точи топор, вяжи сеть.
— Рано ещё о таких глупостях думать! — отрезала Марья Петровна. — Вот закончишь Екатеринку, тогда посмотрим...
О чём Ольга тогда и не подозревала. Ещё сильнее не подозревала Марья Петровна, которая относительно вопросов замужества несколько кривила душой (а точнее сказать, кривила очень сильно).
Ей был нужен выгодный брак.
Не собственный, конечно — тот уже был делом свершённым, неудавшимся, но об этом Марья Петровна предпочитала не думать, а то лезли в голову лишние воспоминания о юном кадете, который писал ей безграмотные, но страстные письма, и от этого ещё сильнее хотелось бить посуду прямо об чью-нибудь бесконечно бестолковую голову. Головы в доме чаще всего мелькали дочерей — просто в силу того, что муж плохо или хорошо, но работал. Вернее — ходил на службу; Марья Петровна не подозревала его в сколько-нибудь активной деятельности на выбранном поприще, а подозревала в бесконечном и безграничном тунеядстве за государственный счет, пока она, хозяйка и мать, вытаскивает семью на свет из тех стесненных обстоятельств, в которые неожиданно поверг её брак. Брак-то был по сговору, две знатные семьи породнились друг с другом — да вот денег от этого не прибавилось. Сложно было упрекать в этом родителей: Марья Петровна была четвёртой в списке дочерей, приданое за ней шло жалкое, и казалось везением, что Янтарские всё же определили за неё одного из сыновей. Невезением оказалось то, что к приумножению капитала Вениамин Борисович — тогда ещё просто Веничка — оказался совершенно равнодушен, так что дом на Мятной улице так и остался краеугольным камнем в их состоянии.
От того визиты вежливости — Рокстоки к ним, они к Рокстокам — приводили Марью Петровну в состояние бешенства. Она бранила слуг, разгоняла по комнатам девиц, шугала мужа и, оставшись одна, меряла тяжёлыми шагами комнату, бросая взгляды в окно (вроде недавно мыли, а снова разводы, и дохлая муха застряла в оконной раме). Дурой Марья Петровна себя не считала, поскольку роль эта изначально была занята: сначала мужем, затем тремя бесполезными дочерьми; Марье Петровне не было иного выхода, как быть умной, и это её утомляло. А женщины, которым не надо было быть умными, её бесили: вот как эта хорошенькая, словно статуэтка из императорского фарфора, госпожа Роксток, эта дамочка в платьишках и шляпках, у которой на лице написано, что задумываться в жизни ей приходится лишь о правильном их сочетании. Муж её, этот нувориш неизвестно откуда и невнятной родословной, должен был оказаться человечком маленьким, толстым и самодовольным из-за нажитого в случайной сделке богатства. Или глупым, потому что оно досталось по наследству от родителей, а сам он умел только тратить, или невоспитанным, бескультурным и из-за этого скатывающимся в развязность… Словом, одним из тех, кого Марья Петровна с высоты своего положения имела полное право презирать.
Стефан Роксток, не подозревая об этой концепции, проигнорировал её своим существованием.
— Никакой культуры, — отчеканивала Марья Петровна знакомым, — никакого уважения к традициям.
И сама же чувствовала, как неубедительна.
Да ещё и ответил ей как-то, посмеиваясь в усы, муж одной из сестёр, сам преуспевающий владелец адвокатских контор:
— Дорогая, вы, как сейчас говорит молодежь, отстали от жизни!
И пояснил:
— Времена меняются. Правнучка князя Константина вышла замуж за владельца Волжских автомобильных заводов. Министром земледелия назначили госпожу Аксёнову. В университете каждая вторая девица носит брюки, а то ещё и курит. Марианну летом подружки зовут во Францию — что вы думаете? — ремонтировать замок! Камни таскать. Это у них сейчас модно. Собираются студенты со всего мира и таскают камни!
— С ума сошли, — сухо ответствовала Марья Петровна.
«А вы потакаете», — хотела добавить, но не стала. Пусть. Пусть они развращают дальше детей, отправляют их во Франции, Греции, разрешают курить и что там ещё — пусть! Её дочери воспитываются по старинке, приличными людьми.
Тем тошнотворнее было видеть их восхищение перед новыми соседями, их заискивание. Ольга — проста как гранёный стакан: при любом случае таращилась на сына Рокстоков, которому родители ещё и позволяли носить длинные, как у девицы, волосы по плечи; юноша обращал на эту носатую идиотку не больше внимания, чем на десерт перед собой.
Сонечку предсказуемо сразили интерьеры и платья. Она как сорока любила всё блестящее, а дом был обустроен со вкусом, за который специальному человеку наверняка была уплачена отдельная сумма денег. Госпожа Роксток тоже была одета со вкусом, к тому же, видимо, модно, с подозрением отметила Марья Петровна — сама она новые платья давно не заказывала.
Хуже всего, конечно, был хозяин дома. Про того с обезоруживающей откровенностью высказалась Софья — за ней вообще такое водилось, взять и ляпнуть, хорошо хоть дома, а не в гостях. Кажется, перед этим Ольга упомянула, что Ричард хорош собой, чего не скажешь о его отце.
— Зато господин Роксток умный и энергичный, — возразила Софья, — и живой, не то, что...
Тут ей хватило ума споткнуться.
— Не то — что? — язвительно переспросила Марья Петровна. Младшая дочь уткнулась взглядом в стол.
Но Марья Петровна и так знала, что. «Что» сидело за столом с газетой и мыслями было где-то в мексико-американском конфликте. «Что» несмотря на все старания жены опустилось стремительнее дирижабля, не следило ни за весом, ни за внешним видом, обладало изрядной проплешиной и поднималось по немногим ступеням в дом с одышкой, из-за чего на каждый чих гоняло шофёра, тратя и без того скудные семейные средства. «Что» отстранилось от семейных и денежных неурядиц и лишь иногда ныло, вызывая раздражение и жены, и подросших детей, которые вполне предсказуемо отца ни во что не ставили.
Роману об этом знать не следовало; Артём чувствовал, что тот лишь посмеётся над его слишком ранними попытками устроить семейную жизнь, да ещё и с одной из сестер, каждую из которых Роман ставил несоизмеримо ниже себя. Поэтому он составил другу компанию и отправился в одну из квартир, которые прятались в чинных и благородных московских переулках. Внешне они никак не отличались от остальных — так же на окне торчал какой-нибудь фикус, так же уютно свешивалась подсвеченная жёлтым светом штора — внутри, однако, сходство пропадало.
«Бесстыдство, полумрак, дым, стон и хаос», как описывала эту квартиру позже одна не очень известная в узких и широких кругах поэтесса и на допросе в полиции, и в цикле «Мятная прострация».
Стоило переступить порог, как на полу обнаруживались ряды обуви всех возможных цветов и размеров — ботинки, туфли, сапоги или босоножки; вешалки же грозили обрушиться под разноцветными пальто, куртками, плащами и шубами, если дело было зимой. За прихожей были комнаты, в которых творилось то, что никогда не одобрил бы человек приличный: но комнаты снимались студентами, да ещё и вскладчину, поэтому в квартире царил вечный гам и всегда находился хотя бы один не совсем трезвый человек. Сами арендаторы, друзья, друзья друзей, приятели приятелей, просто знакомые из баров и пивных, в которые всем строго настрого запрещалось ходить, дабы не уронить честь университета; дамы всех сортов и ухажёры за теми студентками, которые предпочли жить стеснённо и закрыть глаза на возможный урон репутации. Впрочем, как верно заметил знакомый Марьи Петровны выше, времена действительно менялись, и жить отдельно от родителей, да ещё и снимая смешанно с противоположным полом, уже не накладывало безнадёжный ярлык разврата и падения; хотя не сказать, что разврат не происходил.
Напротив, как убедился Артём, происходил ещё как. Сам он тушевался, и его пристроили смешивать коктейли (преимущественно разбавляя водку яблочным и томатным соком), а вот остальные времени зря не теряли. Роман активно волочился за свеженьким личиком: личико было бледным и хрупким, тонкие пальцы, беззащитный вид в платье, которое обнажало плечи, — Артём заподозрил поэтессу, и так и вышло: после второго коктейля её таки убедили почитать стихи, в содержание которых Артём не вслушивался, потому что рядом же обсуждали премьеру нового французского фильма с Марлоном Брандо в кинотеатре «Иллюзион». Сходить бы!
— А как вам Даль? — осторожно вклинился кто-то в разговор. И тут же переключились с заграничных звезд на наших, яростно и горячечно, а задавший вопрос слушал в стороне, вертя в ладони сигаретку. В другое ухо Артёму всё лились какие-то «туманы моей души ты разбередил», и он сдался и позорно бежал от коктейлей:
— Можно у вас, сударь, сигаретку стрельнуть?
— Пожалуйте, — протянул ему новый знакомец. — Спички?
— Благодарствую. Как вам вечер поэзии?
— А! Это была поэзия?
— Почему была, есть... Вон, слышите, «вина испивших лоз».
— Лозы пить нельзя, — очень серьёзно уточнил его собеседник. — Может, роз?
— Розы из вина?
— Почему нет? Поэзия! Потом, сударь, возможно мы всё неправильно понимаем...
— Так-так?..
— Смотрите, — всё так же серьёзно продолжил собеседник, — это не вино, а вина.
— И она обвиняет лозы?
— Или тех, кто их пил. Впрочем, возможно всё же розы.
— Или грёзы.
— Мимозы.
— Фруктозы.
Они переглянулись и засмеялись.
— Артём.
— Ричард.
— Ого!
— Да, — вздохнул новый знакомый, — именно так.
— Ну всё не Екфрасий.
— Скажите мне, что вы это только что придумали.
— Нет, со мной учился в гимназии. Бил цветочные горшки.
— Могу его понять.
Снова засмеялись. Артём заметил, что Ричард тоже не пьёт: стакан у него оставался почти полным.
— Экзамен?
— А? — и Артём кивнул на стакан:
— Не пьете.
— Так и вы, — парировал тот.
— У меня, брат, сессия, — хмыкнул Артём, — экономическая география послезавтра. Уровень добычи руды, угольные месторождения.
— О! — с уважением посмотрел на него Ричард. — Нет, я.. — он замялся.
Артём перебрал в уме варианты, но тот продолжил сам:
— Я ещё гимназист. Знаю — последнее дело тут быть.
— Полно! — засмеялся Артём. — Я вот и не понял, выглядите на чистый второй курс. Сейчас можно носить такие стрижки?
— Нельзя, — признался Ричард. Артём с любопытством разглядывал гимназиста: как это он промахнулся? Впрочем, Ричард был высокого роста, стрижка у него была студенческая, лицо — серьёзным, вполне тянет на старательного младшекурсника. К тому же если он и смущался, то не подавал виду, курил привычным жестом и не напивался всем доступным спиртным, как свойственно дорвавшимся до свободы школярам.
Артём замер. До этого он думал, что выражение «окаменеть» — не более, чем красивая метафора, однако именно это и произошло: он застыл на месте, вцепившись глазами в список. Сердце заколотилось.
Тут же на помощь пришел мозг: это какая-то ошибка, дикая, странная ошибка. Артём заставил себя прочитать список полностью, с первой фамилии по последнюю. Первый курс смешался с последним, но взгляд безошибочно выцеплял знакомых студентов; были двоечники, но человека два, не более, остальные же...
Даже не предчувствие, нет. Предчувствие предчувствия. Ощущение, когда ты вот-вот осознаешь, поймешь, уловишь, но ещё очень не хочешь этого делать. Именно такое чувство предательски пробивалось через логический ряд: зачеты и экзамены сданы, отчислять меня не за что. Это ошибка; сейчас я пойду в деканат, и её обнаружат.
К декану стояла очередь. Пока Артём ждал, к нему присоединись товарищи по несчастью — трясущийся от ужаса Ильдар и спокойный, как удав, Николай. Сессию все сдали.
Дурной сон, из которого не проснёшься, думал Артём.
К декану так и зашли втроём.
— Нарушение устава университета! — хлопнул папкой по столу Герман Викторович, седовласый и сейчас взбешённый мужчина. — И не отнекиваться! Взяли вашего собрата с поличным, полиция. Стыдно! Илья Яковлев...
Артём вспомнил этого парня, но никак не мог взять в толк, что же происходит: он отчётливо всё слышал, вслушивался, но не понимал, и не понимал ещё, понимают ли остальные.
— Употреблять эту дрянь, приносить в университет, продавать своим же товарищам! Как можно опустится до такого скотского поведения? Весь профессорский состав должен был объясняться с полицейскими. Нет, вон, вон отсюда, вы позорите само звание студента.
— Господин профессор... — не выдержал Артём, но был прерван властным взмахом руки:
— Мне не нужны ваши объяснения! Достаточно того, что вас не посадят в тюрьму, поскольку дело ограничится этими стенами, иначе вы разговаривали бы не здесь и не со мной.
Артём, наконец, отбросил приличия и взглянул на лица стоящих рядом: Николай был привычно невозмутим, а вот по лицу Ильдара он наконец убедился, что декан не бредит.
— Господин профессор, я не вполне понимаю, о чем идет речь, но ничего никогда не употреблял и не продавал… а с господином Яковлевым мы даже не были близко знакомы, — решительно закончил Артём, хоть и чувствовал спиной, что уже взмок. — Могу я узнать, в чём меня обвиняют?
— Извольте, господин Васильев, — фыркнул декан. — В начале января, после Рождества вы снабдили запрещёнными наркотическими веществами присутствующих в квартире дома номер пять по Старому Казачьему переулку — это не считая приёма спиртного и разгульного поведения.
— Господин профессор! Прием спиртного имел место быть, — сходу признался Артём, — однако ничего более. Я покинул вечер рано и даже не знаю, какое именно поведение происходило. При мне, господин профессор, читали стихи и обсуждали кино.
Артём даже лишний раз прокрутил в голове воспоминания, но нет — он был уверен в собственной честности, и от этого был готов бороться. Признаваться в возлияниях было стыдно, но всё же за одно это не отчислят.
Декана, однако, это не убедило; с его слов выходило, что полиция была в произошедшем совершенно уверена. Что Ильдар, что Николай протестовали слабо, что заставило Артёма поверить в их вину, а декана — быстрее от них избавиться. Но уже молча спускаясь по лестнице, Артём развернулся и ринулся наверх. Дождавшись, пока выйдут, под ропот очереди вошёл к декану:
— Господин профессор! Господин Янтарский был со мной, он может подтвердить...
— Так пусть подтвердит! — отрезал Герман Викторович. — Полиция о нём не сообщала. Выйдите!
С Ромкой они столкнулись в университетской столовой; тот выглядел точно так же, как и обычно, и легко согласился пойти и рассказать декану, правда, добавив, что у него дел невпроворот, поскольку он до сих пор должен две пересдачи. Только на третий день с этого обещания Артём почувствовал что-то неладное в постоянной нехватке Роминого времени: листок, меж тем, висел, и Артём всерьёз опасался, что у него того и гляди отберут зачётку и пропуск, а следующий рассвет он встретит уже в части.
Остальные переживали происходящее по-своему: однажды Артём видел женщину в платке, по-видимому, мать Ильдара, другой раз — дородного мужчину с пятикурсником выше него ростом. Ввязывать в это родителей Артём не хотел, к тому же не был уверен, что отец ему поверит; искать бывших обитателей квартиры? Как?
Когда Артём выхватил друга между парами и настоятельно попросил сходить вместе, тот сказал, что в деканате был: Артём впервые заподозрил ложь, и тем же вечером Рома пропал.
Не появился ни на съёмной квартире, ни на лекциях.
Позвонил Янтарским — Марья Петровна заверила, что сын уехал навестить каких-то родственников; Артём почувствовал, что немного сходит с ума. Он жил в квартире, усыпанной следами Роминого пребывания, собирался жениться на его сестре, знал, в конце концов, самого Рому с первого курса!..
Через знакомых он вышел на поэтессу: ту отчисляли с философского. Помнила она происходящее смутно.
— Кто-то принес вещества, да. Не знаю, кто.
— Да? Янтарский у аппарата! А, Михаил Васильевич, здравствуйте-здравствуйте... Да, да, конечно, зайду.
Вениамин Борисович положил трубку и откинулся на кресло, с тоской уставившись на аквариум, принесённый в кабинет для успокоения нервов. Службы своей несчастные рыбки не выполняли, но таково было распоряжение высшего начальства, а с начальством Вениамин Борисович предпочитал не связываться, да и зачем ему доносить на рыбок? Потом, думал Вениамин Борисович, какие рыбки могут что-то поделать с ущербом, который наносит моей жизни окружающая среда в лице домашних и бесконечных начальств? За время работы одних непосредственных начальников он перевидал столько, что сбился со счёта и, например, не мог сказать, кто придумал завести аквариум, а кто — секретаря. Последняя идея, впрочем, была недурна, как и сама секретарь, девица с внушительными персями под обтягивающей блузкой, заставляющая что-то внутри Вениамина Борисовича трепетать. Сам Вениамин Борисович не одобрял подобного разврата у прочих, и признать тягу к подобному разврату у себя ему стоило больших душевных усилий. Пока он старательно убеждал себя, что нет ничего дурного в том, что ему приятно общество умной женщины, которая к тому же куда грамотнее писала.
Мысли Вениамина Борисовича безнадёжно скакнули за дверь кабинета, где находилась юная обладательница персей, и ему потребовалось усилие, чтобы вернуть эти мысли хотя бы к аквариуму как к предмету более безобидному. Впрочем, безобидность была относительна: каждый раз при взгляде на него Вениамин Борисович ощущал своё сходство с этими чёртовыми тупоголовыми рыбками, которые мечутся в огороженном стеклом пространстве и развлекают посетителей, дожидаясь, когда их покормят. С тех пор, как он это про себя понял, он в глубине души ожидал какой-нибудь катастрофы, которая бы его высвободила, и даже перестал толком работать; но прошло уже лет десять, и, как убедился Вениамин Борисович, этого даже никто не замечал. Кадровые перестановки всё равно зависели не столько от личных усилий, сколько от симпатий и антипатий, родства и преданности, и ещё каких-то интриг друг против друга, в которые Вениамину Борисовичу было тошно лезть; поэтому он оставался верным середнячком, занимал свой угол на пятом этаже здания, ждал, пока Что-Нибудь Произойдет.
Но ничего не происходило.
Каждый раз, когда его вызывали на ковёр, он надеялся, что ну вот теперь-то — всё, но вместо этого его даже иногда хвалили. Формально он руководил небольшим отделом, но по сути отдел жил как-то сам, за счёт прекрасных гиперактивных существ мужского и женского пола, преимущественно молодых и, в отличие от собственного шефа, заинтересованных — или хотя бы удачно делавших вид. Самые активные быстро продвигались наверх или уходили в другое место; часть входила в ряды рабочих лошадей, благодаря которым Вениамин Борисович, видимо, и выглядел временами деятельным и заслуживающим похвалы. С другой стороны, сам он, прекрасно это понимая, даже не пытался вмешиваться в процессы и вникать в происходящее, подписывал все приказы и заявления, никого не ругал, а речи из числа тех, что обязательно должен давать начальник своим подчиненным, чтобы поднять в тех боевой дух, длились у него не более десяти минут и состояли из двух пунктов:
— он рад работать с такими профессионалами,
— и не сомневается, что всё у них получится.
У других начальств это затягивалось часа на два, и Вениамин Борисович чувствовал, что за это ему благодарны.
Он вообще любил, когда ему были благодарны. И тишину.
К Михаилу Васильевичу идти не хотелось.
Впрочем, ещё было куда тянуть время, и он открыл очередной выпуск «Московского телеграфа» и перечитал некоторые статьи, особенно его беспокоившие. Затем взглянул на мерно тикавшие часы — время ещё было. Идти не хотелось.
Выудил из пачки, которую в уме называл «на растопку», «Ведомости московской городской полиции». Читать это по доброй воле никто не собирался, однако в государственные учреждения она исправно рассылалась; «в воспитательных целях», шутили служащие. Газета эта была под завязку набита чрезвычайными происшествиями и нарушениями правопорядка, постановлениями городской Думы и дешёвыми объявлениями обо всём подряд. Вениамин Борисович успел узнать о трёх кражах, одном поджоге, одном убийстве из ревности, самоубийстве какого-то студента-пятикурсника и раскрытии дела о торговле наркотическими средствами прямо в центре Москвы, когда тянуть стало уже некуда и пришлось подняться с кресла и потащиться к звонившему.
Формально Михаил Васильевич был старше его всего года на два, однако — то формально! По сути же Вениамин Борисович вечно чувствовал себя нашкодившим студиозусом, а то и гимназистом, входя к тому в кабинет. Сама манера держаться с людьми господина Веселовского заставляла окружающих быстро и безболезненно понимать свое подчиненное положение и мнение своё держать при себе, особенно в случае каких-либо противоречий. А противоречия и сам Вениамин Борисович не любил, даже противоречия малые повергали его в совершенно расстроенное состояние, что уж говорить о противоречиях с кем-то вроде Михаила Васильевича.
— Здравствуйте, здравствуйте, голубчик, садитесь, — и Михаил Васильевич любезно указал на кресло. Ростом он был среднего, а полноты — большей, чем полтора Янтарского, однако всё это, включая три подбородка и неестественно маленькие на широком лице очки, казалось, лишь придавало ему убедительности.
Всё было хорошо.
Роман в этом и не сомневался, но всё же было приятно ощущать свою правоту. Он сидел в плацкартном вагоне поезда Москва-Нижнемирск, справа от него за стеклом пролетали густо припорошенные снегом ели, прямо перед ним позвякивал в имперском подстаканнике стакан с горячим чаем, а слева сидела красивая женщина Аглая и разгадывала кроссворд, покусывая при этом пухлую нижнюю губу. Густые угольно-чёрные волосы чуть вились, одна из прядок непослушно свешивалась на щеку; Роману захотелось так же, как тогда, схватить её за волосы и намотать их на ладонь, чтобы лицо её покорно запрокинулось. Тогда было именно так: быстро, резко, больно — она укусила его в плечо — и безумно страстно. Стоило ему оторваться, отпрянуть, как она, сверкнув глазами, снова бросилась на него — как змея, как хищный зверь, завертелась — не останавливайся, не останавливайся, ну же. Яростная, и при этом плавная, податливая, как растопленный воск, словно не знала о том, что можно позволять мужчине и на каком по счёту свидании, словно не было других мужчин, а был только он, и ему она доверяла своё тело и принимала его столько и так, как он сочтет нужным.
Это пленяло.
Рядом с ней ему стоило больших усилий усмирить организм и не прикидывать ежеминутно, где именно и в какой позе он смог её отыметь. Они уже успели заняться этим в туалете — она жаловалась на вонь, и он зажал ей нос — а теперь можно было бы и здесь, если бы попутчики вышли раньше. Какого чёрта их всех несёт в Сибирь? Приличные люди едут в столицы.
Он отпил чаю, всё-таки поднялся и отправился через пошатывающийся вагон, полный запахов варёных яиц, грязных носков и водочного аромата, к туалету. Интересно, лет в сорок у него, наконец, перестанет вставать от одной мысли о сексе? Выпустив бабку с ребёнком, вошёл, закрыл дверь, прислонился к ней и — ему не надо было закрывать глаза, чтоб представить её тело: не слишком большая, но хорошей формы грудь, талия, широкие бёдра, которые...
Закончив, он поискал бумагу, но, как водится, её не было: зато кто-то сердобольный оставил газету. Что ж, газета тоже сойдет; по иронии судьбы она оказалась полицейской, и Роман с особенным удовольствием её использовал. Оставил кусок страждущим, бегло взглянув — это были полосы с объявлениями, а из новостей осталось лишь чье-то самоубийство. Слабак или идиот: лишить себя жизни, когда она так невозможно хороша! Вернувшись на место, Роман упомянул об этом Аглае. Та взглянула на него своими тёмными раскосыми глазами, чуть улыбнулась, отчего на щеках у неё образовались ямочки:
— Отец Угрим велел бы сбросить труп в реку.
— Почему?
— Грешно. Жизнь дана не для того — это если кратко.
— Длинно и не надо, — отмахнулся Роман, заметив интерес к разговору со стороны соседей, и уставился снова в окно.
Ещё сутки пути, и поезд медленно подполз к станции, на которой Роман и Аглая сошли. Единственный страж порядка отсиживался внутри здания и безразлично скользнул по ним взглядом. Зато поднялся со скамьи другой человек, мужчина в шубе до колен и огромных меховых рукавицах, размашисто поклонился Аглае, кивнул Роману и, всё так же без слов, развернулся и пошел к выходу.
Роман не выдержал, бросил взгляд на полицейского — тот, отвернувшись, беседовал с кассиршей.
— Разве вы не скрываетесь? — спросил Аглаю, но та снова улыбнулась:
— Чудные вы, москвичи! Здесь все знакомые, что скрываться! Сюда же торговать возят.
— Ты же говорила, что деньгами не пользуетесь?
— Мы — нет, а старосты собирают десятину и возят сюда.
— На продажу? — въедливо уточнил Роман. Аглая закатила глаза:
— Обмен! Меняют на полезные для всех вещи. И хватит уже разговоров, холодно.
Роман заподозрил, что истинная причина была в том, что они нагнали молчаливого мужчину на выходе из вокзала. Там стояла потрёпанная машина; вещи убрали в багажник, Аглае открыли дверь спереди, а вот Романа отправили назад, к двум женщинам и корзинам, замотанным сверху тряпками. Поехали.
Воняло луком и прогорклым маслом.
Автомобиль, рыча и подскакивая, переваливался по заснеженному бездорожью; в окне быстро кончился город и потекли бесконечные серо-белые поля.
От Аглаи виделась одна меховая шапка. Может, зря поехал?
Делать всё равно было нечего, и Роман лениво покатал эту мысль в мозгу. Можно было бы, как он убедил мать, поехать к тетке под Тулу, отсидеться там. Сомнительно, чтобы кто-то стал его там искать; а если бы и стал, то есть ещё дальние родственники в Вельске; правда всё, что о нём помнил Ромка, был февральский холод — но родичи наверняка отпаивали бы его из самовара. Да что там делать, куда пойти? Скука.
Остаться в Москве — нет, это не вариант. Даже мать согласилась, что до конца этой заварушки ему лучше не появляться. Сейчас московские неприятности казались далекими и несущественными. Какая-то часть Романа, правда, немного жалела Тёму; впрочем, для всех так будет лучше, повторил он себе ту же фразу, что и говорил матери. Его не сильно потреплют — ну приедут родители, ну будет неприятный разговор — но вряд ли отчислят. Вид паникующего Артёма его раздражал — словно он не понимал этого, и словно не понимал, что у Ромы не оставалось иного выхода. Идиот. Недаром даже у недалекой Сони получалось им верховодить.
«Ведомости московской городской полиции» от двадцать второго февраля 19… года
«Продается “Энциклопедия верований и сказаний для юношества”, «Товарищество М. О. Вольф», 1923, состояние хорошее, писать а/я 113».
«Ведомости московской городской полиции» от первого марта 19… года
«Куплю “Энциклопедию верований и сказаний для юношества” в любом состоянии, писать 115 Иванову И.П. до востребования».
Письмо без обратного адреса:
«Думаю, вам будет любопытно взглянуть. С.»
Приписка ниже другим почерком:
«!!! Самоубийца!»
«Совсем жить надоело», — подумала Оля, покосившись на девушку с идиотским именем Изабелла.
— Тебе не кажется, что она как-то странно... — Ричи замешкался, подбирая слова, и Оля тут же пришла на помощь:
— Она просто странная! Не обращай внимания.
Ричи нахмурил брови. Ему шло хмуриться.
— Нет, Оля, с остальными она нормальная. А со мной... Помнишь, на черчении?
— Да, — еле сдерживаясь, сказала Оля. На черчении эта раскрашенная кикимора умудрилась сломать его линейку.
Деревянную. В руках.
— Я уже не знаю, как её отогнать, — с чувством жаловалась Оля Яночке, которая, обручившись, потеряла последний интерес к учебе и изобретала все возможные способы чтения любовных романов под партой. Хорошо в Яночке было то, что та неизменно занимала Олину сторону, в том числе потому, что Оля обручена ещё не была, а романы после марша Мендельсона обещали райские сады наслаждения. Изабелла целых полгода опасности не представляла, поскольку была увлечена каким-то мужчиной вдвое себя старше и писала ему страстные письма; но стоило Оле войти в число если не друзей, так приятельниц Ричи, так что-то разладилось у Изабеллы, а может быть, она решила расширить число завоеваний и обратила внимание на молчаливого длинноволосого юношу, всё ещё сказочно красивого по мнению Оли. Которая, в свою очередь, так свыклась с мыслью о том, что именно эти длинные тонкие пальцы музыканта наденут на её палец кольцо, что — в общем, никаких Изабелл.
Конечно, мерзкая Изабелла была красива. Явно проводила по часу в день перед зеркалом, причесывая каждый волосок. Форма гимназистки та же, но украшения — «папа привез из Швейцарии». «Когда мы отдыхали в Париже». «Настоящая кухня — только в Италии». «Как можно учить историю, не побывав в Греции?». Фу-ты ну-ты.
Оля, положим, была в детстве в Греции — ну и что? Развалины и развалины. Больше всего ей запомнились огромные порции вкусной еды и то, что греки все сплошь были весёлые люди. Ну и море. Как не быть весёлым, когда у тебя тёплое море под боком?
Она бы тоже от него не отказалась. Уехала бы плавать на корабле и сходила бы только чтобы поесть и залезть на какую-нибудь симпатичную историческую гору.
Изабелла же уезжала, приезжала и всем рассказывала, что на один Рим нужно хотя бы неделю. Ладно-ладно. Пусть берет Рим. Но вот от Ричарда руки прочь.
Несколько утешало, что Ричи словно не понимал, что выглядит как записной красавчик, на уроках учился, читал толстенные книги, ко всему подходил с убийственной серьёзностью и явлению возле себя знойной Изабеллы рад не был. Ну или тщательно это скрывал. Та же не скрывала, что двум таким выдающимся личностям с выдающимися именами стоит быть ближе, поэтому Оля удвоила усилия по защите бедного Ричарда от некоторых тут.
Хорошо иметь верных подруг! Яна открыла тетрадь на последней странице и застрочила:
«Оля, паника!!! У Этой др».
Оля взглянула на преподавательницу литературы, но та удачно возвела взгляд к потолку, цитируя какие-то стихи.
«Она что, тебя зовет?».
«НЕТ!! Думай головой! Ричард!!!!».
«Не-е-е-е-е-е-е-ет».
«У неё с собой приглашения. В красный горошек!»
Отвлекать на уроке Ричи был дохлый номер. Оля дождалась перемены, смахнула всё с парты в портфель и поймала Ричи на выходе из аудитории, выложив скороговоркой новости.
— О, — на обычно спокойном лице Ричи отобразилась целая гамма чувств. — Я не смогу просто отказаться, да?
— Ну, — сказала Оля, испытывая смешанные чувства, — она будет тебя ненавидеть, и все её подруги и их друзья. И вообще.
— А если у меня уважительная причина? Я, эм... я иду на лекцию. Очень важную.
— Ну...
— Кстати, хочешь, пойдём вместе? По киноискусству. Будут показывать новую волну. В прошлый раз был итальянский неореализм.
Из этого набора слов Оля выцепила словосочетание «пойдём вместе», и этого было вполне достаточно.
— Да. Да. Конечно. Очень интересно, — сказала Оля. — Очень уважительная причина.
У неё, конечно, были подозрения, что Ричи предпочел её в качестве наименьшего зла — но, с другой стороны, как там было? Один маленький шаг для человека... и всё такое. Главное, не прозевать. Подготовиться. Найти дома духи.
Оставшиеся дни до этой чудо-лекции она размышляла, в чём же пойти. Что-то такое соблазнительное, но не перебор, ведь это лекция; с другой стороны, если будет кино, значит, потушат свет, романтическая атмосфера... а может и не слишком. Вдруг надо будет отвечать на вопросы? Тогда она точно опозорится. Книги и журналы по искусству дома заканчивались на театре; Оля подозревала, что где-то на нём бабушка её умерла, и больше никого в доме оно не интересовало. Удалось выяснить, что эта самая волна — это что-то французское, но из французских фильмов Оля помнила только комедии с Луи де Финесом. Но чтобы серьёзный Ричи такое смотрел? Может, «Фантомас»? Хорошо бы это был он!
В конце концов она остановилась на шерстяном платье. Грудь в нём всё ещё не появилась, зато утащенный родительский широкий ремень недвусмысленно обозначал талию. На шею полагался какой-нибудь платочек или шарфик, но у Оли и сестер всё было то детское, то допотопное, и в итоге пришлось идти без. Конечно, не обошлось без приключений: как только Оля в Тот Самый День забежала домой, активировалась маменька, которая последнее время бесилась по малейшему поводу: