Шум большого аэропорта всегда напоминает мне затяжной выдох какого-то механического гиганта. Гул голосов, скрежет колес по плитке, объявления диктора, в которых тонут слова. А еще запах — кофе, сладкой выпечки и легкой, почти осязаемой тоски ожидания. Сегодня, 24 декабря, все это ощущалось втройне.
Мы сидели в нашем островке спокойствия — кафе за живой изгородью из тощих фикусов, — и кипели не менее бурные страсти, чем на рейсах за стеной.
— Ну так что решать будем? — Маша от нетерпения дергала ногой под столом, выбивая дробь по моим нервам. Ее эспрессо остывал, забытый и одинокий.
Я отхлебнула латте, наслаждаясь его теплом. Атмосфера была правильной — предпраздничный хаос, друзья, смех. Но где-то на дне души копошился маленький, назойливый червячок беспокойства. Я списала его на предновогоднюю суету.
— Я бы с удовольствием дома осталась, — произнесла Крис своим вечно недовольным тоном и поставила чашку с капучино на блюдце с таким звонким чжиньком, будто объявляла минуту молчания.
Я не удержалась. Мой смех, громкий и заливистый, как по команде, вырвался наружу и заставил пару за соседним столиком обернуться.
— Кто бы сомневался! Тебя вечно никуда не вытащишь. Словно у тебя дома ждет не муж-красавец, а диван-обнимашка вселенской мощности.
Ее губы надулись в этакую обиженную бантик-розочку. Классика.
— Не правда! Просто я ценю уют. А не… эту вот, — она неопределенно махнула рукой в сторону шумящего терминала.
— Девчат, хватит! — Маша нахмурилась, как бульдог, взявший след. Она постучала длинным ногтем по экрану своего телефона, где дата «24 декабря» светилась обвиняюще. — До нового года осталась одна ночь! Если мы не хотим встретить его, жуя оливье перед телевизором в пижамах, надо поторопиться. И так уже вряд ли билеты куда-то найдем, что не может не огорчать.
— Это точно, — Инга вздохнула так глубоко, что это было похоже на пыхтение закипающего чайника. — И так уже неделю думаем. Результат – ноль. Я начинаю верить в теорию заговора туроператоров.
Маша обвела нас взглядом полководца, ведущего войско в последний и решительный бой.
— У кого какие предложения?
— Я на море хочу, к солнышку, — Женька закатила глаза так, будто уже видела перед собой пальмы. — Чтобы теплынь, море, коктейль с зонтиком…
— Размечталась! — Инга фыркнула, но уже листала что-то в телефоне. — Так… Спешу вас огорчить: максимум, куда нам светит, так это только на какую-нибудь базу отдыха в Подмосковье с бассейном из арматуры. Что совсем не радует.
Я поправила свои непослушные рыжие локоны, которые так и норовили выбиться из хвоста.
— Не хочу я на базу отдыха! Скучно там, и ни о каком веселье не может быть и речи! Там же скучающие семьи и запах хлорки. Мы что, ради этого собрались?
— О! — Инга оживилась так, будто нашла алмаз в куче навоза. — Есть! Горящий тур! Последние три места. Вылет… сегодня ночью, в 01:30. И это отличная возможность сорвать куш!
— И куда? — Крис отодвинулась, давая официанту поставить перед ней салат. Аромат еды на секунду отвлек всех, кроме Инги, уткнувшейся в экран.
— Так куда? — Кристина повертела вилку, глядя на подругу.
— Потом сюрприз будет, — Инга подмигнула, и в ее глазах заплясали чертенята. — Цена просто смешная. Прямо «забрать и забыть».
— Нет-нет-нет! — Крис замотала головой. — Как минимум я должна знать, что с собой брать. Платьица или пуховики?
Я не выдержала и снова рассмеялась.
— Трусики, бусики и денег побольше. Остальное — на месте докупим. Если, конечно, Инга везет нас не на Северный полюс.
— Ну я серьезно! — губы Крис снова сложились в обиженный бантик.
— Да ладно тебе, не кисни, — Инга наконец склонилась к нам и понизила голос до конспиративного шепота. — Маленький курортный городок на Красном море. Солнце, тепло, отель «три звезды» с полупансионом. Ну что, все согласны?
В глазах Маши вспыхнули огоньки, Женька уже мысленно намазывалась кремом от загара. Я почувствовала, как тот самый червячок беспокойства шевельнулся.
— Согласны или нет, возражения не принимаются! — провозгласила Маша и подняла чашку с остывшим чаем. — Празднуем новый год под яркими лучами чужого, но такого гостеприимного солнца! За новогоднее приключение!
— За лучший новый год! — Мы чокнулись чашками, и звук этот прозвучал слишком звонко, почти звеняще.
Я отпила латте и на секунду задержала взгляд на огромном темном окне. За ним, в ночи, медленно ползла, мигая огнями, какая-то машина. По спине пробежал холодок. Не предчувствие. Просто сквозняк. Наверняка сквозняк. Я отмахнулась от этой мысли и улыбнулась подругам. Приключение начинается.
***
Через несколько часов мы стояли в ярко освещенном зале вылета. Предпраздничная суматоха била через край. Я прислонилась к холодной колонне, наблюдая, как Маша пытается через видео-звонок поддержать Ингу. Та осталась в городе — работа, срочные документы, гад-босс. Классика.
— Я не понимаю, почему нельзя было дать тебе эти чертовы бумажки раньше? — возмущалась Маша, держа телефон так, чтобы в кадр попадали мы и часть хаоса вокруг.
Я поймала себя на мысли, что смотрю на экран с бегущей строкой рейсов. Наш номер еще не светился. Почему-то это казалось дурным знаком.
Голос Инги из телефона звучал устало:
— Да гад он просто, точка! Мне уже кажется, что он специально это сделал, чтобы праздник мне испортить. Из вредности, как песок в ботинок.
— Вот-вот! Я бы на твоем месте ему тоже настроение подпортила, — попыталась шутить Варя, но шутка вышла плоской.
Я обернулась, ища в толпе остальных. Женька, Даша… А где Крис и Ольга? Тревога, тихая и настойчивая, начала подползать к горлу.
— Кстати, а где остальные? — спросила Инга, словно прочитав мои мысли. — У вас же скоро посадка!
Маша, нахмурившись, набрала номер Кристины. Длинные гудки. Тишина. В воздухе повисло что-то неприятное, липкое.
Дремота была тяжелой и липкой, как сироп. Я проваливалась в нее, укачиваемая монотонным гулом двигателей — звуком, который за несколько часов стал фоном, почти частью моего собственного тела. Я пыталась заглушить щемящее чувство, похожее на вину. Вину за то, что мы здесь, а они — там. Инга с ее бессрочными документами, Даша с пустыми карманами у стойки регистрации, Крис и Оля в холодном свете мигалок «скорой». Мы летели вразнобой, словно стая, которую шквальный ветер разметал по разным углам неба. Самолет должен был быть местом побега, предвкушения, но вместо этого он стал капсулой, вырывающей нас из общей реальности и уносящей куда-то в одиночество. Моя попытка списать все на совпадения и мелкие неудачи трещала по швам. Слишком много совпадений подряд. Слишком.
Женя уже спала, уткнувшись в подушку у окна, ее дыхание было ровным и безмятежным. Маша, напротив, не смыкала глаз. Она что-то неотрывно читала на планшете, ее лицо в темноте салона освещалось холодным, мертвенным синим светом экрана. Этот свет выхватывал резкие тени под ее глазами, делая выражение жестким, почти чужим. Она не читала, а впивалась в буквы, пытаясь зацепиться за что-то привычное, за доказательство, что мир еще подчиняется законам логики — расписаниям, инструкциям, правилам. Я понимала ее. Я сама так делала, когда было страшно.
Именно в этот момент, когда мое сознание балансировало на грани сна и тревожной ясности, самолет дернулся.
Не резко. Не как удар. Скорее, это было похоже на то, как большая, тяжело груженая машина на полном ходу наезжает на неожиданный, скрытый под снегом лежачий полицейский. Глухой, утробный бум где-то внизу, под ногами. Едва заметное, но неприятное чувство провала в животе, будто на американских горках, только безо всякого веселья.
Я открыла глаза. Гул двигателей не изменился. Он оставался все тем же монотонным фоном. Но что-то было не так. Это было не в ушах, а в костях. В вибрации кресла подо мной. Бархатный, привычный рев за бортом словно провалился на тон ниже, обрел какую-то новую, гудящую, нездоровую глубину. Воздух в салоне стал другим — не спертым, а… густым. Тягучим. Как будто его стало больше на кубический сантиметр, и каждый вдох требовал чуть больше усилий.
Маша оторвалась от планшета, насторожившись, как зверь, уловивший первый, едва слышный треск ветки в лесу. Женя проснулась, моргнула, потянулась к стеклу, за которым кроме собственного отражения и тьмы ничего не было видно.
— Что это было? — пробормотала она, голос хриплый от сна. — Приземляемся?
— Турбулентность, — автоматически ответила я, и фраза прозвучала настолько идиотски и неубедительно, что мне самой захотелось засмеяться. Или закричать. Турбулентность не пахнет. А я вдруг отчетливо почувствовала запах. Нет, не запах — предчувствие запаха. Острый, металлический привкус страха на языке, как будто лизнула батарейку.
И тогда погас свет.
Не мигнув, не потускнев. Он просто исчез. Основное освещение салона умерло мгновенно, сдавшись без боя. На смену ему пришло другое — аварийная подсветка вдоль прохода и под потолком. Она залила пространство призрачным, неземным синим сиянием. Этот свет не освещал, он искажал. Он выхватывал из темноты куски лиц, руки, вцепившиеся в подлокотники, широко открытые глаза, и делал их чужими, слегка гротескными, как в плохом фильме ужасов. Резкие, прыгающие тени превращали знакомый салон в лабиринт из темных углов и внезапных провалов.
Тихий, сдавленный коллективный вздох пронесся по рядам — звук сотни легких, одновременно сжавшихся от непонимания. Кто-то нервно, истерично рассмеялся где-то сзади. Смех оборвался, не встретив поддержки, и повис в густом воздухе, жуткий и неуместный.
— Дамы и господа, это говорит ваш командир экипажа… — начал было голос из динамиков, привычный, профессионально-спокойный. Он был нашей последней ниточкой к нормальности. Но оборвался на полуслове. Резкий, пронзительный щелчок, похожий на звук переломившейся кости, раздался где-то в системе. И за ним — не голос.
На смену ему пришел вой.
Нарастающий, оглушительный, всепоглощающий вой ветра, врывающегося куда-то с такой бешеной скоростью, что казалось, он сейчас сорвет обшивку. Это был звук разрыва, звук того, как что-то большое и прочное ломается. И он шел не только снаружи. Он шел изнутри — из динамиков, из вентиляции, из самых стен.
Давление.
Это было первое, что ударило по сознанию настоящим, физическим ударом. Не боль, а именно давление. Будто невидимый гигантский пресс, холодный и безжалостный, мягко, но неумолимо вдавил меня в кресло. Ребра сжались, грудь будто заковали в ледяной панцирь. Я попыталась вдохнуть, но воздух отказался входить. Он был тут, он давил на меня со всех сторон, но в легкие не поступал. Я судорожно, по-собачьи, рванула его носом, и он ворвался обжигающе холодным, разреженным. Уши заложило с такой силой, что в висках застучала кровь — глухие, тяжелые удары, совпадающие с бешеным ритмом сердца. Звуки мира ушли, уступив место этому внутреннему гулу — гулу собственной паники, запертой в черепной коробке.
— Лера… — услышала я голос Маши, но он донесся будто через толщу воды, из другого измерения. Я повернула голову. Это движение потребовало невероятных усилий, будто я пыталась сдвинуть с места бетонную плиту. Ее лицо в синем свете было искажено. Это была не просто гримаса ужаса. Это было полное, абсолютное исчезновение всего, что было в ней знакомого — решимости, контроля, иронии. Осталась только голая животная растерянность. Она что-то кричала, ее рот двигался, но я не слышала слов. Только тихий, далекий вопль, утонувший в новом РЕВЕ.
Рев был повсюду. Он заполнил собой все пространство, вытеснив мысль, вытеснив чувства. Он не просто звучал — он вибрировал. Вибрация проходила сквозь кресло в позвоночник, стучала в зубах, звенела в костях. Это была физическая сила, сотрясавшая весь корпус самолета. Он больше не летел — его мотало, швыряло, трясло, как щепку в стремнине. Я увидела, как у стюардессы, прижавшейся к стенке у служебного отсека, из рук выпал стакан. Он не упал — он завис в воздухе на долю секунды, а потом его швырнуло в потолок, и он разлетелся на осколки, которые тут же унесло невидимым потоком. Сама стюардесса, ее рот беззвучно открытый, глаза, полные неверия, казалась куклой, которую трясут в гигантской руке.
Сознание вернулось не сразу. Оно подкрадывалось, как вор, крадучись по краям темноты. Сначала не было мысли, не было «я». Было только ощущение. Холод. Не тот пронзительный, искусственный холод самолета, а другой. Влажный, приземленный, обволакивающий. Он лежал на моих щеках, заполнял ноздри с каждым неглубоким вдохом, пробирался сквозь ткань куртки к коже.
Потом пришел звук. Вернее, его отсутствие. Та самая оглушительная тишина, что наступила после разрыва, но теперь она была наполнена… ничем. Ни гула, ни ветра, ни голосов. Только тихий, едва уловимый звон в ушах — собственный, внутренний шум моего организма, который казался теперь оглушительно громким на фоне всеобщего безмолвия.
Я открыла глаза.
Над ними было небо. Не черное, не ночное. Серое. Плотное, низкое, равномерное, как потолок из ваты. Из него медленно, лениво, падали снежинки. Они кружились в полной тишине, беззвучно садясь мне на лицо, ресницы, губы. Я лежала на спине. Не в кресле. Не в обломках. На чем-то холодном, твердом и слегка неровном.
Где стюардесса? Где Маша? Где Женя?
Мысль ударила, острая и ясная, пронзая туман в голове. Я попыталась пошевелиться. Тело ответило волной глухой, разлитой боли. Не острой, а будто все меня побили большими, мягкими молотками. Каждый мускул, каждый сустав ныл и сопротивлялся. Я с трудом приподняла голову.
Я лежала на заснеженной поляне. Вокруг — редкие, голые, черные деревья, похожие на скрюченные пальцы, торчащие из белого покрывала. Снег лежал ровным, нетронутым слоем, кроме… кроме места, где была я. Я проделала в нем неглубокую борозду, как упавший мешок. Ни дыма. Ни обломков. Ни следов самолета. Никого.
Самолет.
Память нахлынула обрывками: синий свет, вой, давление, вспышка. А потом… пустота. Я судорожно села, и мир накренился, заплясал перед глазами. Тошнота подкатила к горлу горьким комом. Я отдышалась, упираясь руками в снег. Руки в тонких перчатках моментально промокли и заледенели. Холод, реальный и неоспоримый, начал проникать сквозь джинсы в колени.
— Маша? — мой голос прозвучал хрипло, слабо, и был тут же поглощен все той же давящей тишиной. — Жень! Отзовись!
Ничего. Только снег, падающий беззвучно. Я встала на ноги, пошатываясь, как пьяная. Голова кружилась. Я осмотрелась, поворачиваясь на месте. Поляна. Лес по краям. Серое небо. И все. Ни огней, ни дорог, ни звуков цивилизации. Даже птиц не было слышно.
Это сон. Это шок. Это где-то рядом авария, меня выбросило, спасатели уже едут.
Но рациональная часть мозга, та самая, что вела учет запасов и составляла планы, уже начала выдавать леденящие душу расчеты. Такое падение… выжить в одиночку, вылетев из самолета? Невозможно. А если и возможно, то где обломки? Где другие? Где хоть один признак катастрофы? Хотя бы запах гари?
Паника, сдерживаемая до сих пор шоком, начала подниматься, как вода в затопленном отсеке. Я заставила себя двигаться. Медленно, неуверенно, проваливаясь по щиколотку в снег, я пошла к краю поляны, к тем самым черным деревьям. Может, за ними? Может, они там?
— Маша! Женя! Эй! Кто-нибудь!
Мой крик становился громче, отчаяннее. Он разбивался о стволы деревьев и возвращался ко мне эхом, подчеркивая мое одиночество. Я бродила вдоль опушки, вглядываясь в серый полумрак леса. Ничего. Ни следов, ни обрывков ткани, ни кусков пластика. Снег был девственно чист, будто здесь не приземлялся/падал/происходил кошмар, а просто выпал за ночь.
Я начала замерзать. Холод пробирался сквозь пуховик, который внезапно показался тонким и бесполезным. Джинсы промокли до колен от снега. В кроссовках ноги уже немели. Я остановилась, дрожа всем телом, и уже не от холода, а от нарастающей, всепоглощающей волны ужаса.
Я одна.
Мысль прозвучала в голове не как слова, а как физическое ощущение. Ощущение пустоты, вакуума вокруг. Все связи — с подругами, с домом, с миром, где есть аэропорты, телефоны, скорая помощь — были перерезаны. Оборваны. Я висела в этой тишине, в этом белом безмолвии, как единственная, никому не нужная точка.
Что делать? Куда идти? Я не знала, где нахожусь. Не могла быть даже уверена, что нахожусь там, где должна была быть. Тот белый свет, та боль растяжения… это было не из учебника по выживанию.
обхватила себя руками, пытаясь согреться, и почувствовала, как по щекам текут слезы. Они были горячими на ледяной коже и тут же замерзали. Я плакала не от боли, а от бессилия и чудовищной, необъятной потерянности.
Соберись. Соберись, дура. Плакать будешь потом, когда замерзнешь насмерть в этом чертовом лесу.
Внутренний голос, похожий на голос Маши в ее самые решительные моменты, прозвучал резко и грубо. Он заставил меня вытереть лицо рукавом. Действовать. Надо действовать. Первое: укрытие, тепло. Второе: поиск признаков жизни, любых.
Я еще раз обвела взглядом поляну. И тут мой взгляд упал на собственные следы. Рядом с ними, в снегу, я заметила то, что пропустила в шоке. Небольшой, темный предмет. Я наклонилась, с трудом разгибая закоченевшие пальцы. Это была моя собственная, маленькая дорожная сумка, которую я держала при себе в салоне. Она лежала рядом, будто ее аккуратно положили. Замок был расстегнут. Я открыла ее дрожащими руками. Внутри: помятая бутылка воды (полная), паспорт в пластиковом файле, кошелек, зарядка для телефона, пачка влажных салфеток и… новогодняя серпантинка, которую я сунула туда в аэропорту «для настроения». Абсурд.
Телефон. Я судорожно вытащила его. Экран был цел. Но на нем не горел значок сети. Вообще. Ни одной палочки. В правом верхнем углу красовался крестик над иконкой сигнала и пустая батарейка с красной полоской. 1%. Я попыталась включить вспышку, чтобы подать сигнал — телефон издал жалобный звук и погас. Окончательно.
Я чуть не швырнула его в снег, но вовремя остановилась. Вещь. Материальная вещь из другого мира. Я сунула его обратно в сумку вместе с паспортом. Документы. Удостоверение личности в мире, где, возможно, не было ни паспортных столов, ни самого понятия «гражданство РФ».
Время замерло вместе со мной. Я стояла, впившись взглядом в эту фигуру, возникшую из тишины и снега, как самое естественное и самое жуткое продолжение этого пейзажа. Он не был дикарем из фильмов — грязным, с копьем и боевой раскраской. Нет. В нем было что-то древнее и основательное, как эти голые деревья или валуны под снегом.
Это был мужчина. Высокий, так что мне пришлось задрать голову. Широкие плечи отбрасывали тень даже в этот бессолнечный день. На нем был не просто плащ, а длинное, тяжелое одеяние из толстой, потертой кожи, подбитое по краям тусклым, сероватым мехом. Оно не сидело, как костюм, а висело на нем, как вторая шкура, покрытая налетом жира, снега и времени. Из-под капюшона, тоже обледеневшего по краям, виднелась нижняя часть лица: твердый, решительный подбородок, покрытый не буйной, а короткой, темной щетиной, будто он брился неделю назад и с тех пор ему было не до того. Губы — тонкие, сжатые в прямую, безразличную линию.
Но главное — не одежда, а лицо. Вернее, то, что на нем было написано. Я ждала злобы, подозрительности, агрессии. Но ничего этого не было. Была усталость. Глубокая, въевшаяся в кожу вокруг глаз, отягощавшая каждую черту. Усталость, которая старше гнева. Она лежала на его лице, как пыль на забытой на полке вещи. И в обрамлении этой усталости — те самые глаза. Светло-серые, почти прозрачные, как лед на луже. Они смотрели на меня не как на человека. Как на явление. На проблему. На нелепый, выпавший с неба предмет, который теперь нужно как-то решать.
Его взгляд скользнул по мне сверху вниз, медленно, методично. Он изучал мой ярко-синий пуховик с заводским логотипом, застегнутый на все молнии. Задержался на джинсах, плотно облегающих ноги и уже промокших до колен от снега. Прошелся по моим кроссовкам — розовым, с белой подошвой, абсолютно беспомощным в этом сугробе. Ничто в его взгляде не выражало ни удивления, ни восхищения, ни даже презрения. Был холодный, почти клинический анализ: непригодно для сезона, непригодно для местности, странные материалы.
Он не двигался. Не приближался. Просто стоял и смотрел, давая мне время проникнуться всей нелепостью моего вида на фоне его практичной, грубой монументальности. Я чувствовала себя инопланетянкой в самом глупом мультфильме. У меня был пуховик, а у него — шкура. У меня были джинсы, а у него — толстые штаны из какой-то плотной ткани. У меня — сумка через плечо с серпантинкой внутри, у него… я не видела оружия, но ощущение было таким, что оно ему не нужно. Он и так был похож на оружие. На тупое, тяжелое, безотказное орудие выживания.
Я попыталась что-то сказать. Голос не послушался, выдавив из горла лишь хриплый, бессмысленный звук. Я сглотнула. Замерзшие губы плохо слушались.
— Я… — начала я по-русски, потом, отчаявшись, перешла на ломанный, панический английский. — Help. Plane. Crash. My friends… — я махнула рукой вокруг, показывая на пустую поляну. — You understand? Help?
Он даже бровью не повел. Словно я не говорила, а издавала шум ветра. Его взгляд наконец поднялся с моей одежды и встретился с моим. В этих ледяных глазах не было ни капли понимания. Только та же усталость и… догадка? Нет, скорее, подтверждение какой-то его внутренней теории. «Ага, и звуки странные издает. Еще одна странность. Все как я и думал».
Он глубоко, шумно вздохнул. Пар от его дыхания вырвался мощным облаком, намного больше моего. Это был вздох человека, которому и своих забот хватает, а тут еще и это.
Потом он медленно, не спеша, снял с головы капюшон.
Волосы были темными, коротко остриженными, кое-где тронутыми ранней сединой у висков. Лицо открылось полностью. Оно было жестким, с резкими скулами и глубокой складкой между бровей. Некрасивым. Но и не уродливым. Просто… высеченным из гранита нелегкой жизнью. Морщины у глаз говорили не о возрасте, а о привычке щуриться — то ли от ветра, то ли от солнца, то ли от постоянного всматривания в даль в поисках угрозы или добычи.
И все та же усталость. Она висела на нем, как его плащ.
Он что-то сказал. Голос был низким, хрипловатым, как скрежет камня о камень. Звуки языка были гортанными, отрывистыми, совершенно чужими. Ничего похожего на славянские, германские или романские языки, которые я хоть краем уха слышала. Это был набор звуков, лишенный для меня всякого смысла.
Я покачала головой, отчаянно, широко раскрыв глаза.
— Не понимаю. I don’t understand. Parlez-vous français? ¿Habla español?
Он снова вздохнул, еще более тяжело. Выражение его лица ясно говорило: «Ну конечно. И говорить не может по-нормальному».
Он сделал шаг вперед. Один. Я инстинктивно отпрянула, поскользнулась на снегу и едва удержала равновесие. Страх, холодный и острый, наконец пробил ледяную скорлупу шока. Он видел это. И, кажется, это его лишь раздражало. Он жестом, резким и нетерпеливым, показал на себя, потом ткнул пальцем в сторону, откуда пришел — вглубь леса. Потом снова на меня и снова в ту сторону. Универсальный жест: «Ты. Со мной. Идем».
Я замотала головой.
— Нет. Я не пойду с тобой. Мне нужно… Мне нужно искать друзей. Меня должны искать, — бормотала я, понимая всю абсурдность своих слов в этой глуши. Я оглянулась на пустую поляну, как будто там могла материализоваться спасательная партия с вертолетами.
Когда я повернулась назад, он был уже гораздо ближе. Он двигался совершенно бесшумно для своего размера. Теперь я видела детали: потертую кожу плаща, завязки из сыромятной кожи, простую железную застежку на груди. И запах — смесь дыма, конского пота, древесной смолы и чего-то дикого, звериного.
Он протянул руку. Не чтобы ударить. Чтобы взять. Его рука в грубой кожаной рукавице была огромной. Он собирался просто взять меня за руку, как берут потерявшегося, непослушного ребенка.
И тут что-то во мне щелкнуло. Страх перешел в истерическую, отчаянную ярость. Нет, черт возьми. Нет! Я не пойду с этим молчаливым, усталым медведем в неизвестность! Я выжила в падении! Я должна найти своих!
Все произошло не в одну секунду. Оно растянулось на целую вечность, наполненную ледяным воздухом, биением сердца в висках и медленным, ужасающим пониманием. Я стояла, и мое тело было полем боя между инстинктами. Один вопил, требуя лечь, свернуться калачиком и надеяться, что это кошмар. Другой, более древний и безжалостный, отдавал единственную команду: «БЕГИ».
Я выбрала бегство. И это было худшее решение в моей жизни, потому что оно показало мне всю глубину моего бессилия здесь, в этом тихом, белом аду.
Сначала это был просто импульс. Я оттолкнулась от земли, как спринтер, забыв, что подо мной не резиновая дорожка, а тридцать сантиметров рыхлого, предательского снега. Мой первый «шаг» превратился в прыжок-провал. Нога ушла в белизну по колено, тело рванулось вперед по инерции, и я едва не грохнулась лицом вниз. Я выдернула ногу с хлюпающим, неприличным звуком. Холод моментально обжал щиколотку сквозь мокрый носок и тонкую ткань джинсы.
Я не думала. Мысли были роем испуганных пчел. «Лесукрытьсяотсюдалесукрытьсяотсюда». Я просто делала то, что делала бы любая загнанная в угол тварь: пыталась увеличить дистанцию между собой и угрозой. Угрозой в виде этого молчаливого, усталого колосса.
Бег — это громко сказано. Это было ковыляние, спотыкание и падение. Каждый шаг давался с невероятным трудом. Снег был не пушистым и легким, а тяжелым, мокрым и коварным. Он хватал за ноги, цеплялся, замедлял. Мои легкие, не привыкшие к такому воздуху — разреженному, ледяному, — горели огнем. Я хрипела, и каждый вдох был похож на глоток лезвий. Я бежала, широко раскрыв рот, и слюна замерзала у меня в уголках губ.
Я не оглядывалась. Не могла. Вся моя энергия уходила на то, чтобы просто не упасть, не остановиться. Мозг рисовал страшные картинки: он уже настигает, его рука вот-вот сомкнется на моем капюшоне, он дышит мне в спину. Но сзади была тишина. Та же абсолютная, гнетущая тишина, что и до его появления. Ни тяжелого дыхания, ни хруста веток, ни окрика. Ничего. Это обманчивое безмолвие вселяло призрачную надежду: «Может, он остался? Может, ему стало лень? Может, он просто смотрит, как я удираю, и пожимает плечами?»
Я сделала, наверное, двадцать этих нелепых, выматывающих прыжков по сугробам. Уже начинала верить, что мне удалось оторваться. Что сейчас я выскочу на какую-нибудь тропинку, увижу дым из трубы, услышу лай собаки… Все что угодно, только не эту белую пустоту.
И тогда снег справа от меня взорвался.
Это не было похоже на звук. Это было чисто визуальное явление. Сухое, резкое «шурх!», и фонтан снежной пыли взметнулся в воздух на полметра, осыпая меня ледяной крошкой. Я инстинктивно дёрнулась влево, сердце ушло в пятки. И там — то же самое. Еще один взрыв белизны, еще одно облако кристаллов. Шурх! Чуть ближе.
Мой заторможенный мозг, наконец, прошило осознанием. Это не мираж. Это были шаги. Но не бег. Это были огромные, мощные, размашистые шаги. Он не бежал по моим следам, петляя, как я. Он просто шел напрямик, по диагонали, пересекая поляну, и его сапоги выбивали из снега эти короткие, яростные кратеры. Он не спешил. Он срезал угол. Как взрослый догоняет на пляже убегающего в истерике ребенка, которому кажется, что он очень быстрый.
Ужас, липкий и леденящий, сковал мне горло. Я закричала. Звук вырвался сам по себе — нечленораздельный, хриплый вопль полного, животного страха. Это был крик загнанного зверя, который понял, что загон — это и есть весь мир. И я, наконец, обернулась.
Он был уже близко. Совсем близко. Его огромная фигура, закутанная в темную кожу, казалась еще больше на фоне белого поля. Он не бежал. Он шел. Его походка была спокойной, почти неторопливой, но каждый его шаг покрывал ужасающее расстояние. Его лицо… Боже, его лицо. На нем не было ни гнева, ни злорадства. Не было даже привычной усталости. Была лишь абсолютная, отрешенная сосредоточенность. Такая, с какой хирург берет скальпель или плотник заносит топор над колодой. Я была для него не врагом, не добычей. Я была задачей. Неудобной, крикливой, но решаемой. И он решал ее самым прямым и эффективным способом.
Этот взгляд выбил из-под ног последнюю почву. Я попыталась рвануть в сторону, в чащобу у опушки, но ноги, измученные холодом и паникой, спутались. Я споткнулась о собственную тень, о невидимый кочок под снегом и рухнула вперед. Падение было медленным и мучительным. Я вязла, как в трясине, пытаясь выставить руки, и в итоге грохнулась в снег всем телом. Холод обжег открытые участки кожи на лице и запястьях, где перчатки отъехали. Я лежала, хватая ртом воздух, чувствуя, как снег тает подо мной, пропитывая одежду ледяной сыростью.
Над мной нависла тень. Она перекрыла серый свет неба. Я замерла, запрокинув голову. Он стоял, глядя на меня сверху вниз. В его позе не было ни угрозы, ни торжества. Была утомительная неизбежность, как у взрослого, которому приходится тащить домой упирающегося и ревущего трехлетку. Он не спешил. Давал мне время осознать тщетность сопротивления.
Потом он протянул руку. Не сжатый кулак. Не когтистая лапа. Просто раскрытую ладонь в грубой кожаной рукавице. Жест был на удивление… простым. Почти как «давай, вставай, хватит дурачиться». В этом не было злого умысла. В этом было спокойное превосходство, которое добивало сильнее любой агрессии.
И что-то во мне, уже почти сломленное, взбунтовалось против этой простоты, против этого немого приказа. Я не встала. Сидя в снегу, я замахнулась и изо всех сил швырнула в него горсть снега с землей. Комок размазался по его плащу на уровне пояса, оставив грязную, влажную полосу. Я сделала это с истеричным, бессильным гневом ребенка, который бросается игрушками.
Он даже не вздрогнул. Не отпрянул. Он просто посмотрел на пятно на своем плаще, потом перевел этот ледяной, оценивающий взгляд на меня. В его глазах мелькнуло что-то, что я прочитала как: «И это все? Серьезно?» Это было последней каплей.
Я закричала снова, уже слова, любые, какие приходили в голову — русские, английские, матерные, бессмысленные, все вместе, каша из отчаяния и ярости:
Время в перевернутом мире потеряло всякий смысл. Оно измерялось не минутами, а шагами, болью в ребрах, каплями замерзающих слез и все глубже проникающим холодом, который пробивал даже жар унижения и страха. Деревья сливались в одно темное, проплывающее мимо пятно. Снег под ногами Дэриана (я мысленно уже окрестила его этим именем, потому что «он» звучало слишком безлико для такой конкретной угрозы) то был рыхлым и глубоким, то утоптанным в подобие тропы.
Я перестала дергаться. Это было бессмысленно и отнимало последние силы, которые могли понадобиться для… для чего? Я не знала. Но инстинкт самосохранения, притихший, но не уснувший, шептал: «Экономь энергию. Наблюдай».
Я наблюдала. Ракурс, конечно, был чудовищным. Но я видела сапоги Дэриана — грубые, из толстой, местами потрескавшейся кожи, с какими-то простыми металлическими застежками. Видела, как он безошибочно выбирает путь, обходит завалы, переступает через упавшие стволы. Он знал эту местность наизусть. Его дыхание оставалось ровным, лишь чуть более шумным на подъемах. Он нес меня, как ношу, которая со временем стала частью его баланса — неудобной, но принятой.
И вот деревья начали редеть. Серый свет стал чуть ярче, но не от солнца — небо по-прежнему было свинцовым одеялом, — а от отражения от чего-то большого и светлого. Послышались другие звуки. Не городские, не цивилизованные. Глухой, отдаленный лай собаки. Не тявканье домашней болонки, а низкое, раскатистое «гав-гав», полное тоски и предупреждения. Потом — протяжный, жалобный скрип, как будто огромная, неухоженная дверь открывается на ржавых петлях.
Дэриан сделал последний шаг из чащи деревьев, и мир снова перевернулся. Вернее, я увидела его с нового ракурса, когда он наконец остановился и, без всяких церемоний, спустил меня с плеча на землю.
Я едва устояла на ногах. Кровь отхлынула от головы, мир заплясал, и я схватилась за его рукав, чтобы не рухнуть. Он не оттолкнул, но и не поддержал — просто позволил мне уцепиться, как путнику позволяют опереться на скалу, пока тот приходит в себя. Его лицо было непроницаемо.
И только когда мир перестал вращаться, я увидела, куда меня принесли.
Первое впечатление ударило по сознанию с почти физической силой. Это не было поместье. Это не было даже усадьбой в привычном смысле.
Передо мной возвышалось сооружение из темно-серого, почти черного камня. Оно не стремилось ввысь изящными башенками, а приземисто, угрюмо вросло в склон холма, словно пыталось спрятаться или защититься. Высокая, грубо сложенная стена с прогнившей деревянной галереей наверху окружала внутренний двор. В стене были ворота — массивные, из черного дуба, окованные полосами грубого, покрытого рыжей ржавчиной железа. Одна створка была приоткрыта, и из нее исходил тот самый скрип.
Это была крепость. Небольшая, полузаброшенная, но крепость. Та, что видала осады, зимы и безразличие хозяев. Никаких украшений, никаких изящных окон. Узкие, как бойницы, прорези в стенах на втором этаже. Черепица на островерхой крыше главного строения провалилась в нескольких местах, обнажив черные дыры, как выбитые зубы. Из одной из труб, сложенной из такого же серого камня, валил жидкий, тощий дымок, который тут же размазывался по низкому небу.
Запах. Он ударил в нос, перебивая даже лесные ароматы. Это была сложная, густая смесь. Сырости старых камней, пропитавшихся влагой за сотни зим. Дыма — но не ароматного каминного, а едкого, древесного, с примесью чего-то горелого, вроде тлеющей ветоши или жира. Запах навоза и мокрой шерсти доносился откуда-то справа, видимо, от хлевов. И над всем этим — тяжелый, несмываемый дух старости, бедности и забвения. Запах места, которое медленно, но верно сдается под натиском времени и небрежения.
«Концлагерь в стиле фэнтези», — пронеслось у меня в голове, и мысль была настолько точной и жуткой, что по коже побежали мурашки. Это не было домом. Это было убежищем. Или тюрьмой.
Дэриан не дал мне времени на длительные размышления. Он слегка подтолкнул меня в спину — не грубо, но недвусмысленно — в сторону приоткрытых ворот. Его ладонь, даже через толстую ткань плаща и пуховика, ощущалась как железная плита.
Я сделала шаг, и ноги, онемевшие от холода и неудобной позы, подкосились. Я споткнулась о неровный камень порога. Дэриан поймал меня за локоть, не дав упасть, и почти втолкнул внутрь.
Двор. Он был вымощен тем же неровным камнем, занесенным грязным, подтаявшим снегом и чем-то темным и вязким — грязью, навозом, бог весть чем еще. Пространство было нешироким, замкнутым со всех сторон высокими стенами, отчего здесь казалось еще темнее и сырее, чем снаружи. В углах лежали кучи чего-то, прикрытые коркой снега — то ли мусор, то ли запасы. В другом углу стояла колода для рубки дров с воткнутым в нее топором, лезвие которого покрылось рыжими разводами ржавчины.
И люди. Вернее, тени людей. Из двери низкой, приземистой пристройки, откуда валил тот самый едкий дым, выглянуло лицо — старое, сморщенное, с белесыми, невидящими глазами. Старик что-то пробормотал на том же гортанном языке и скрылся. Из конюшни, если это была конюшня (запах говорил, что да), послышалось фырканье и стук копыт. И на крыльце главного строения — тяжелой дубовой двери под каменным навесом — замерла фигура.
Женщина. Лет пятидесяти, может, больше. Сухая, прямая, как жердь. Лицо — высеченное из того же серого камня, что и стены, с тонкими, бескровными губами и острым, цепким взглядом маленьких, темных глаз. На ней было темное, простое шерстяное платье, поверх — грубый фартук, а на голове — белоснежный, накрахмаленный чепец, который выглядел на ее фоне верхом абсурдной, почти воинственной чистоты. Она стояла, сложив руки на животе, и смотрела. Не на Дэриана. На меня. Ее взгляд скользнул по моему сияющему синему пуховику, по мокрым, облепившим ноги джинсам, по моему, наверное, дикому, перекошенному от холода и страха лицу. В этом взгляде не было ни капли тепла, ни любопытства, ни даже отвращения. Была холодная, безжалостная оценка. Оценка обузы. Проблемы. Лишнего рта.
Аграфена привела меня не в подвал, к счастью, но и не в комнату, которую можно было бы назвать человеческим жильем. Это была каморка под самой крышей, в дальнем конце длинного, пахнущего пылью и плесенью коридора. Комната была треугольной из-за ската, с маленьким замерзшим окошком, в которое едва просачивался серый свет. Стояла узкая железная кровать с тонким, плоским матрацем, накрытым грубым, колючим одеялом из некрашеной шерсти. На полу — доски, без ковра. У стены — сундук и тумбочка с жестяным тазом и кувшином для воды. Вода в кувшине, как я позже обнаружила, покрылась тонкой корочкой льда. Здесь было немногим теплее, чем на улице. Дышали, видимо, только стены, и то неохотно.
Аграфена молча указала на кровать, потом на сундук, жестом дав понять, что здесь мое место. Она вышла и вернулась через минуту со связкой темной, грубой ткани — простое платье, похожее на то, что носила она сама, только более поношенное, и чепец. Она бросила это на кровать, затем вытащила из кармана фартука кусок черствого хлеба и жесткий, соленый ломоть сыра, положив их на тумбочку. Ни тарелки, ни ножа. Еще один взгляд — оценивающий, безразличный — и она ушла, притворив за собой дверь. Я не слышала щелчка замка, но присутствие этого замка снаружи ощущалось почти физически. Не запирали, но наблюдали.
Я осталась одна. В этой ледяной, немой каморке. Шок начал отступать, уступая место полной, всепоглощающей опустошенности. Я сидела на краю кровати, и одеяло кололо мне ладони. Я смотрела на свой синий пуховик, брошенный на сундук, на яркие розовые кроссовки, стоящие у двери — два кричащих пятна чужеродности в этом мире серости и выцветших красок. Я была экспонатом в музее упадка.
Я не плакала. Слез, казалось, больше не осталось. Была только тяжесть. Каменная глыба где-то под диафрагмой. Я съела хлеб и сыр, не ощущая вкуса, просто чтобы дать телу хоть какую-то энергию. Хлеб был твердым, его приходилось размачивать во рту, сыр оставлял на языке горьковато-соленое послевкусие. Это была еда заключенного. Или слуги.
Прошло несколько часов. Я слышала редкие шаги в коридоре, скрип половиц, чьи-то приглушенные голоса. Никто не заходил. Я сидела и слушала, как за окном медленно смеркается. Серость за стеклом сгущалась в чернильную тьму. Холод проникал все глубже. Я натянула на себя колючее одеяло, но оно почти не грело. Пришлось надеть поверх всего и это грубое платье — оно было тяжелым, неприятным на ощупь, пахло дымом и чем-то кислым. Но под ним и под собственными вещами было чуть теплее.
Я уже начала проваливаться в тяжелую, беспокойную дремоту, когда за дверью снова раздались шаги. Не легкие, как у Аграфены, и не тяжелые, как у Дэриана. Мерные, твердые. Дверь открылась без стука.
В проеме стоял он. Теперь без плаща, в той же простой рубахе, засученной по локти, открывавшей мощные, покрытые шрамами и темными волосами предплечья. В руке он держал оловянную кружку, из которой валил пар. Он вошел, оглядел каморку одним быстрым, все замечающим взглядом — нетронутую одежду на сундуке, кроссовки у двери, меня, съежившуюся на кровати в его домотканом платье поверх моих вещей. Его лицо ничего не выразило.
Он протянул мне кружку. Я машинально взяла. Горячее. Обжигающе горячее. Внутри был какой-то темный, густой отвар, пахнущий травами, древесной корой и… медом? Слабо, но пахло. Я нерешительно отпила. На вкус это было странно, терпко-горьковато, но сладкий привкус меда делал это сносным. Теплота разлилась по желудку, и я невольно вздохнула.
Дэриан стоял, наблюдая, как я пью. Потом он сказал что-то. Одно слово, которое прозвучало как приказ. Он указал на меня, потом пальцем ткнул вниз, в пол, подразумевая, видимо, весь дом. Я не поняла, но кивнула, чтобы он продолжил. Он, кажется, оценил эту попытку.
Он повернулся к двери и жестом велел следовать. Я, все еще держа в руках кружку, как амулет, встала и пошла за ним.
Он провел меня по темному коридору, мимо двери, ведущей, судя по запахам, на кухню, в другую часть дома. Здесь было чуть теплее, чувствовалось дыхание большой печи где-то рядом. Он остановился перед дверью, обитой войлоком, чтобы, видимо, сохранять тепло. Приоткрыл ее и втолкнул меня внутрь.
Комната была небольшой, но по сравнению с моей каморкой — почти роскошной. Здесь горел камин — не большой, но дающий живой, танцующий свет и настоящее тепло. У стены стояли две маленькие кровати с пологами из плотной ткани. На столе — оловянные кружки, деревянные миски, несколько потрепанных книг с толстыми кожаными переплетами. На полу — потертый, но настоящий ковер. Это было пространство, в котором жили дети. Но атмосфера была не детской.
Они сидели на ковре у камина. Двое. И смотрели на меня.
Девочка. Лет семи, не больше. Тоненькая, как былинка, с бледным, почти прозрачным личиком и огромными, темными глазами, в которых застыл немой испуг. Ее светло-каштановые волосы были аккуратно заплетены в две тугие, не по-детски строгие косички. Она сидела, прижав к груди потрепанную куклу с вышитым лицом, и, кажется, даже не дышала. В ее позе не было детской расслабленности — одна сплошная готовность к бегству или к замиранию.
Мальчик. Младше, лет пяти. Он был чуть более… одичавшим. Темные, растрепанные волосы, серьезное личико, покрытое веснушками. Он не сидел, а скорее присел на корточки, как маленький зверь, готовый в любой момент сорваться с места. Его глаза, такого же светлого, как у отца, серо-голубого оттенка, изучали меня без страха, но с глубоким, недетским недоверием. В руке он сжимал деревянную лошадку, вырезанную грубо, но с очевидной любовью.
Они не улыбнулись. Не побежали к отцу. Они просто смотрели. Как на диковинного зверя, завезенного из дальних стран. Или как на предвестника беды.
Дэриан что-то сказал им, голосом более мягким, чем я слышала до сих пор, но все же сдержанным, безласковым. Он произнес два имени, указывая на детей: «Садриана». Девочка чуть склонила голову. «Матиас». Мальчик лишь сузил глаза. Потом Дэриан повернулся ко мне. Он ткнул пальцем в свою грудь: «Дэриан». Потом указал на меня, ожидающе подняв бровь.
Дэриан не стал ждать, пока я найду общий язык с его детьми — если это вообще было возможно. Он просто оставил нас в комнате, и эта тишина, наполненная треском поленьев и четырьмя парами недоверчивых глаз, оказалась пыткой хуже любой ругани.
Я просидела на краю ковра, не двигаясь, может, полчаса. Матиас первым не выдержал. Он молча встал, бросил на меня последний, колючий взгляд и скрылся за пологом своей кровати. Я слышала, как он возится там, что-то шуршит, бормочет что-то себе под нос на том же гортанном языке. Садриана продержалась дольше. Она смотрела на огонь, потом украдкой — на меня, снова на огонь. Потом, будто приняв какое-то внутреннее решение, поднялась с грацией маленькой фарфоровой куклы, держа свою тряпичную подругу в объятиях, и бесшумно ушла к своей кровати. Она не пожелала мне спокойной ночи. Она просто исчезла за плотной занавеской, отгородившись от мира, в который я так нелепо ворвалась.
Я осталась одна у камина. Огонь начал угасать, и комната медленно наполнялась движущимися тенями. Здесь было тепло. Невероятно, божественно тепло после ледяной каморки и промозглого двора. Искушение остаться тут, свернуться калачиком на ковре и провалиться в забытье было почти непреодолимым. Но я не была здесь гостьей. Я была прислугой. Нянькой, которую терпят рядом с детьми, пока она полезна.
С тяжелым сердцем я поднялась, бросила последний взгляд на два затянутых пологом ложа, из-за которых не доносилось ни звука, и вышла в коридор. Темнота здесь была почти абсолютной. Я шла на ощупь, по памяти, боясь заблудиться в этом лабиринте из камня и скрипучего дерева. Холод встретил меня, как старый враг, как только я отошла от двери детской.
Моя каморка под крышей казалась теперь еще более враждебной. Кто-то, вероятно Аграфена, побывал здесь. На тумбочке стояла глиняная плошка с тлеющими углями — жалкая попытка обогреть пространство. От нее шел едкий дымок, но почти не было тепла. Рядом лежала еще одна порция хлеба и сыра и… свеча. Короткий, толстый огарок в простом железном подсвечнике. Роскошь. Я нашла в сундуке кремень и огниво (предметы, которые видела раньше только в музеях) и после нескольких неудачных попыток, обжигая пальцы, сумела зажечь фитиль. Маленькое, дрожащее пламя оживило комнату, отбросив на стены гигантские, пугающие тени.
Я заперла дверь на простой деревянный засов изнутри. Жалкая защита, но она давала иллюзию приватности. И только тогда, в свете этой одной свечи, в ледяном воздухе, пропитанном запахом дыма и отчаяния, меня накрыло.
Это не было истерикой. Не было громких рыданий. Это было тихое, глухое отчаяние, которое подкралось изнутри и сжало горло так, что я едва могла дышать. Оно подступило к глазам горячими, беззвучными слезами, которые текли сами по себе, без судорог, без всхлипываний. Я сидела на краю кровати, кутаясь в колючее одеяло, и смотрела, как слезы падают на грубую ткань платья, оставляя темные, быстро расплывающиеся пятна.
Мысли, которых я так яростно избегала, вырвались на свободу, роем жалких, беспомощных «что если».
Что если бы я настояла, чтобы Инга летела с нами? Что если бы мы не сели на этот самолет? Что если бы я осталась с Дашей? Что если бы…
Но все «что если» упирались в одно: я здесь. Одна. В мире, где нет телефонов, нет электричества, нет дорог, которые я знаю. В мире, где меня считают немой диковинкой и оценивают только с точки зрения полезности. В мире, где тепло — это привилегия, а не данность. Где безопасность зависит от настроения усталого гиганта и его каменноголовой экономки.
Я представила свою квартиру. Теплый пол под ногами, желтый свет торшера, ноутбук на диване, открытый чат с подругами, где мы скидываем смешные гифки и строим планы на выходные. Запах кофе из машины. Звук лифта в подъезде. Простые, обыденные вещи, которые сейчас казались недостижимой роскошью, сказкой из другой жизни.
Я вспомнила мамин голос по телефону: «Ты там осторожнее, Ларочка». Осторожнее. Какой тут может быть осторожность, когда тебя швыряет между мирами, как щепку в водовороте?
Я плакала тихо, подавляя любые звуки, прикусывая губу до крови. Потому что здесь нельзя было показать слабость. Аграфена, с ее острым слухом и вечно недовольным выражением лица, могла быть где-то рядом. Дэриан, с его всевидящими ледяными глазами, мог решить, что я не справляюсь со своей единственной функцией — быть тихой и полезной. Даже дети… я не хотела, чтобы эти маленькие, испуганные создания услышали, как рыдает взрослая, которая должна, по идее, их утешать и защищать. Здесь не было места для моих слез. Они были непозволительной роскошью, признаком того, что я еще не смирилась. А смириться нужно было. И быстро.
Я уткнулась лицом в колени, в грубую ткань платья, стараясь заглушить даже тихие всхлипы. Тело сотрясала мелкая, непроизвольная дрожь — от холода, от шока, от беспомощности. Я чувствовала себя песчинкой, затерянной между жерновами. Жерновами этого поместья, этой зимы, этой чужой, неумолимой реальности.
Но даже в этом темном вихре отчаяния, сквозь слезы, пробивался холодный, острый луч осознания. Я не могла позволить себе раскисать долго. Плач истощал. Холод не ждал. Утром нужно будет вставать. Делать что-то. Быть «нянькой». Пытаться понять, как выжить не только физически, но и ментально в этих каменных стенах.
Я заставила себя поднять голову. Вытерла лицо краем одеяла. Дышала глубоко, рвано, пытаясь взять себя в руки. Свеча догорала, пламя прыгало, отбрасывая на стену мою собственную, огромную и искаженную тень. Тень пленницы.
Я посмотрела на свою дорожную сумку, скромно стоявшую в углу. Последняя связь. Я встала, подошла к ней, открыла. Паспорт. Кошелек с кредитками и немного мелочи. Никакой еды, кроме жвачки. Зарядка для телефона, который был теперь не более чем бесполезным куском пластика и металла. И серпантинка. Я вытащила ее — ярко-розовую, блестящую, абсолютно идиотскую в этом контексте. Я сжала ее в кулаке, и шелест тонкой фольги был единственным знакомым, утешительным звуком в этой давящей тишине.
Утро пришло не с рассветом, а с ледяным толчком в бок. Я открыла глаза в полной темноте, дезориентированная, и несколько секунд не могла понять, где я. Потом ударил запах — плесени, холодного камня, дыма — и память вернулась, тяжелая и неумолимая, как похмелье после кошмара.
Дверь в каморку открылась без стука, и в проеме, подсвеченная слабым светом сальной свечи в ее руке, стояла Аграфена. Она не сказала ни слова. Просто взглянула на меня, еще лежащую в кровати, с таким выражением, будто застала за тяжким преступлением. Потом кивнула в сторону коридора, давая понять, что пора вставать и быть полезной.
Мой первый день в роли няньки начался без инструктажа, завтрака и даже умывания. Аграфена привела меня на кухню — темную, дымную пещеру с огромным очагом, где уже кипел котел с чем-то серым и неаппетитным. Она вручила мне деревянное ведро и указала жестом на дверь во двор. Вода. Нужно было принести воды.
Я вышла во двор, который при свете дня выглядел еще более убого. Серое небо, грязный снег, промозглый ветер. Колодец оказался в дальнем углу, его журавль скрипел так, будто вот-вот развалится. Я с трудом набрала полведра ледяной воды, обливая себе ноги, и, едва не уронив тяжесть, потащила обратно. Мои руки, непривыкшие к такой работе, ныли, спина горела. Аграфена, наблюдая за моими мучениями, лишь фыркнула и указала на поленницу — следующая задача.
К полудню я была готова упасть от усталости, холода и чувства полной неадекватности. Мои розовые кроссовки промокли насквозь, грубое платье натерло кожу на шее, а голова гудела от немого напряжения. И вот тогда Аграфена, словно решив, что я достаточно наказана за свое существование, махнула рукой в сторону детской. Дескать, иди, делай свою прямую работу.
Я постучала в дверь, услышала тишину в ответ, и осторожно вошла. Комната была пуста, но тепла от камина хватало, чтобы согреть промерзшие кости. Дети сидели за столом у окна, доедая какую-то простую кашу. Увидев меня, они замерли, словно олени, застигнутые светом фар. Садриана тут же опустила глаза в тарелку, Матиас же уставился на меня с открытым вызовом.
Я попыталась улыбнуться. Получилось что-то жалкое и натянутое.
— Привет, — тихо сказала я. — Доброе утро.
Они не ответили. Матиас даже демонстративно хлюпнул ложкой по каше.
Я поняла, что ждать инициативы от них бессмысленно. Нужно было действовать. Но как? Я не знала их имен на своем языке, не знала, что они любят, чего боятся. Я была чужим, пугающим существом в их маленьком, замкнутом мирке.
Я подошла к камину, погрела руки, пытаясь придумать хоть что-то. Мой взгляд упал на корзину с игрушками. Там были простые деревянные фигурки, тряпичный мяч, кубики… и кусочек угля. Видимо, кто-то из детей использовал его для рисования на каменном полу у очага, где рисунки потом можно было стереть.
Идея была отчаянной и глупой. Но другой не было.
Я взяла уголек. Он был легким и пачким, оставлял на пальцах черные следы. Я присела на пол, подальше от них, но в поле их зрения. И начала рисовать. Простое солнце. Круг и палочки-лучи. Потом рядом — домик с трубой. Примитивно, как рисует ребенок.
Я почувствовала, что на меня смотрят. Не поднимая головы, я нарисовала рядом с домиком фигурку. Палочку с юбкой и клубочком вместо головы. Потом указала на себя и сказала: «Лера». Потом нарисовала рядом еще две фигурки, поменьше — девочку и мальчика. И показала на них.
Садриана слегка наклонила голову, заинтересовавшись. Матиас скептически хмыкнул, но не отводил глаз.
Я стерла рисунок ладонью (пол стал еще грязнее) и нарисовала новую картинку. Самолет. Ну, как могла. Нечто длинное с крыльями. Потом изобразила его падающим, нарисовала взрыв-облачко. Потом показала на себя, на самолет, и изобразила жест «упала с неба», рухнув ладонью на пол. «Бум, — прошептала я. — Оттуда. Я».
Они молчали. Но молчание было уже другим — не враждебным, а задумчивым. Я стерла и этот рисунок. Мне нужно было узнать о них. Я нарисовала вопрос — подобие знака «?». Потом указала на Садриану, на ее куклу, нарисовала рядом куклу и вопросительно посмотрела на девочку.
Садриана медленно, будто боясь, что это ловушка, кивнула. Потом она сделала невероятное. Она тихо сказала что-то. Одно слово. Видимо, имя куклы. Я не расслышала. Но это был прорыв.
Матиас наблюдал за всем этим с возрастающим недоверием. Казалось, он ненавидел саму идею, что я пытаюсь установить контакт. И тогда он решил действовать.
Он резко встал, подошел к корзине, вытащил оттуда свой, побольше, кусок угля. Он подошел ко мне, но не близко, и уселся на пол с другой стороны от камина. Он посмотрел на меня своими светлыми, серьезными глазами, потом на свой уголь. И начал рисовать.
Он рисовал с концентрацией маленького гения. Сначала появился большой, корявый круг — голова. Потом к нему пририсовал что-то вроде шара с торчащими во все стороны палками — это, видимо, должно было изображать мой пуховик с капюшоном. Потом он нарисовал две тонкие палки — ноги в обтягивающих джинсах. И кроссовки. Он специально изобразил их квадратными и с какими-то закорючками, подчеркивая их странность.
Получилось нечто уродливое, угловатое и совершенно карикатурное. Но узнаваемое. Это был я. Вернее, я в своей «диковинной» одежде.
Но Матиас не остановился. Он пририсовал монстру большие, круглые глаза с точками-зрачками, широко раскрытый рот с торчащими во все стороны зубами-закорючками. Потом добавил когтистые лапы вместо рук. И, наконец, корону из треугольников на голове. Монстр. Я была монстром в его глазах. Странным, страшным существом с другой планеты.
Он закончил, отложил уголь и уставился на меня, ожидая реакции. В его взгляде читался вызов: «Ну, что скажешь, чудовище?»
Садриана затаила дыхание, глядя то на брата, то на меня. В комнате повисла напряженная тишина.
Я посмотрела на рисунок. На это жуткое, детское изображение меня самой. И вместо обиды или гнева, меня охватила дикая, нелепая волна смеха. Это был нервный, сдавленный смешок, который вырвался вопреки всему. Я закрыла рот рукой, но плечи тряслись. Боже, он нарисовал мне корону! Я, оборванец в колючем платье, принесшая воду и наколовшая дров, — и корона!
Аграфену, как я вскоре поняла, никто не называл по имени. Она была просто Экономка. Существительное в чистом виде, с большой буквы, олицетворение порядка, строгости и непререкаемого авторитета ниже самого хозяина. Узнав ее имя, я уже не могла думать о ней иначе, чем Верниетта. Оно не делало ее мягче, но добавляло оттенок — она была не просто функцией, а человеком, выковавшим себя в эту железную должность.
Наше первое полноценное столкновение случилось на следующее утро, когда я, пошатываясь от недосыпа, но ободренная вчерашним маленьким прорывом с детьми, явилась на кухню. Детей я оставила за завтраком — овсяной кашей с каплей меда, на которую они смотрели без особого энтузиазма, но ели молча, бросая на меня украдкой взгляды.
Кухня была царством Верниетты. И царица восседала на своем троне — простом дубовом табурете у длинного стола, заваленного корнеплодами и мисками. Она чистила картофель длинным, острым ножом, движения ее рук были быстрыми, точными и смертельно серьезными. Она не подняла головы, когда я вошла, но каждый мускул в ее прямой, сухой спине выражал неодобрение.
Я не знала, что делать. Ждать приказа? Начать что-то делать? Я замерла у двери, чувствуя себя идиотски.
— Ты стоишь, как столб, — ее голос прозвучал резко, хрипловато, как скрип несмазанной двери. Она говорила на том же языке, но медленнее, отчеканивая слова, будто специально для глухой иностранки. — Руки от холода не отмерзли? Подойди.
Я подошла. Она наконец оторвала взгляд от картошки и осмотрела меня с головы до ног. Ее темные, острые глаза, как у старой, мудрой вороны, ничего не упустили: мои все еще влажные, грязные кроссовки, платье, надетое поверх моей футболки (от чего я выглядела еще нелепее), мои неумело заплетенные в простую косу волосы, из которой выбивались рыжие пряди.
— Это нельзя носить, — она ткнула ножом в направлении моих ног. — Промокнешь, занеможешь, хлопот прибавишь. И это, — она махнула лезвием в сторону моего пуховика, висевшего на стуле. — Яркое, как сигнальный костер для разбойников. Глупо.
Она отложила нож, вытерла руки о фартук и поднялась. Ее движения были резкими, но не суетливыми. Она вышла в соседнюю кладовку и вернулась, неся охапку одежды. Она швырнула ее на стол передо мной.
— Надевай. Все. Чепец тоже.
Там были грубые, шерстяные чулки, толстые, стеганые штаны из плотной ткани, похожей на брезент, простая длинная рубаха из небеленого льна и поверх нее — темное, тяжелое шерстяное платье, подобное ее собственному, но более поношенное, с заплатками на локтях. И два чепца — один простой, повседневный, другой — тот самый, белоснежный и накрахмаленный, «парадный». А еще — пара башмаков. Не сапог, а простых, кожаных, на толстой подошве, стоптанных, но целых.
— Платье хозяйской дочки, из детского, — буркнула Верниетта, видя, как я разглядываю грубый наряд. — Подшила. Будет впору. Нечего тут смотреть, переодевайся. Здесь.
Она указала на угол за печью, где была хоть какая-то завеса от чужих глаз. Унижение было острым и будничным. Раздеваться здесь, на кухне, под ее недремлющим оком. Но это был приказ. И в ее тоне не было похабного любопытства, только практичность: мокрая одежда — к болезням, болезни — к лишней работе.
Я переоделась. Ощущение было странным. Ткань была грубой, чесалась, но она была сухой и плотной. Башмаки, надетые на толстые чулки, сидели надежно, не промокали. Платье оказалось действительно почти по размеру, хоть и висело мешком, скрывая все контуры. Когда я надела простой чепец, заправив под него волосы, Верниетта кивнула — одобрительно или просто констатируя факт.
— Теперь смотри, — она взяла картофелину и нож. — Чистишь так. Тонко. Шкурка — в ту миску, на корм скотине. Картошка — в котел. Глазки вырезаешь все, до единого. Поняла?
Я кивнула. Она протянула мне нож и другую картофелину. Я попыталась повторить ее движения. У меня получилось криво, толсто, я чуть не порезала палец. Верниетта хмыкнула.
— Руки-крюки. Ничего. Научишься. Или останешься голодной.
Это был ее стиль. Никаких уговоров, никакого сочувствия. Жесткая, безжалостная справедливость. Ты полезен — получаешь еду, кров, одежду. Не полезен — станешь обузой, а обузу здесь не держат. В ее мире не было места сантиментам или праздным гостям. Особенно гостьям, упавшим с неба в неподобающем виде.
После картошки была полынья во дворе — лед, который нужно было разбить тяжелым пешнем, чтобы скотина могла пить. Я едва управлялась с орудием, руки сводило от холода и непривычной нагрузки. Верниетта наблюдала с крыльца, руки под фартуком, и время от времени бросала указания, которые доносились сквозь ветер как отрывистые команды: «Сильнее бей!», «Отодвинь лед в сторону!», «Не стой, работай!»
Потом было сено. Нужно было отнести охапку из сарая в конюшню. Сено было колючим, пыльным, и его частицы забивались в нос и рот. Я чихала, спотыкалась, роняла половину по дороге. Верниетта, появившись как из-под земли, молча подобрала рассыпавшееся сено и добавила его к моей охапке, увеличив объем. Никаких слов. Просто действие, из которого следовал вывод: раз уронила — значит, несешь недостаточно. Неси больше.
К обеду я едва волочила ноги. Руки тряслись, спина горела, а в глазах стояли слезы усталости. На кухне пахло варевой из тех самых картошек и какой-то солонины. Верниетта поставила передо мной миску с этой похлебкой и ломоть хлеба.
— Ешь. Потом — детям отнесешь. И сама с ними поешь. После — мытье полов в коридоре. Ведро и тряпка там.
Она ела стоя, у печи, быстро и без удовольствия, как заправляясь топливом. Я съела свою порцию, не разбирая вкуса, чувствуя, как тепло пищи медленно растекается по изможденному телу. Это была не еда. Это было топливо для дальнейшей работы.
Потом был обед с детьми. Я принесла им миски, мы сели за стол. Они смотрели на мой новый облик с нескрываемым интересом. Я была уже не ярким инопланетным монстром, а кем-то… своим? Нет, чужим, но одетым по правилам их мира. Матиас даже потянулся пальцем, чтобы потрогать грубую ткань моего рукава, но потом передумал.