Зима была мягкой. Такой, когда снег не режет лицо, а просто лежит и делает мир тише. Он приехал как странствующий проповедник: обычная теплая накидка, пыль на сапогах, без свиты и шума. Люди встретили его настороженно — им хватало и своих праведников.
Он говорил на площади. Без громких слов, без угроз адом, без привычного «вы должны». Просто стоял и объяснял, будто разговаривает с каждым отдельно:
— Человек — это не приговор. Это возможность.
Она слушала. Сначала — из любопытства. Потом — всерьез. Он не боялся тишины между фразами и не старался понравиться. И это цепляло сильнее любых речей.
Она слушала аккуратно: так слушают те, кому есть что прятать. Никто в деревне не знал, кто она на самом деле; она умела быть тише собственной силы и давно научилась не трогать огонь взглядом, не смотреть на воду дольше нужного, не говорить лишнего слова. Ведьмам сейчас лучше молчать. Почти всех уже «нашли».
После собрания он подошел к колодцу. Она уже была там — с ведром и тем самым спокойствием, которое принимают за холодность.
— Спасибо, — сказал он просто.
— За что?
— Вы слушали. Это редкость.
Она усмехнулась:
— Я умею слушать. Не обещаю, что буду соглашаться.
— И не нужно, — ответил он. — Достаточно — думать.
Он говорил легко, а держался — как человек, привыкший, что его слушают. Позже она узнает: у него есть своя маленькая секта, упрямая и уверенная, будто горсть искр в темноте. Пока маленькая. Но он уже смотрел выше, туда, где принимают решения, — и не прятал этого взгляда от нее.
Они разговорились как люди, которые давно знакомы, хотя видят друг друга впервые. Без спешки. Без игры в роли.
Потом все стало естественным: вечера, когда он читал вслух священное писание и хроники жизни святых, ее замечания, их споры до темноты. Он умел спорить без злости. Она — без упрямства ради упрямства.
Он однажды сказал тихо:
— Ты не простая.
— Плохая?
— Свободная.
Она впервые за долгое время не испугалась этого слова, возможно потому, что он сказал его без угрозы. Он не знал, кого именно назвал свободной. А она — не поправила.
**
— Ты всегда так спокойно говоришь о важных вещах?
— А как иначе? Кричать — легче. Понимать — труднее.
— Это звучит как укор.
— Это звучит как просьба, — улыбнулся он. — Оставайся трудной.
Она остановилась.
— Трудной?
— Ты не киваешь сразу. Ты думаешь. Ты не боишься спорить. Это редкость.
Она посмотрела на него внимательно:
— Ты поэтому разговариваешь со мной чаще, чем с другими?
— Да, — честно сказал он. — С тобой нельзя притворяться умным. Приходится быть.
Она тихо рассмеялась.
— Осторожнее. Привыкнешь — и не сможешь без этого.
— Уже, — ответил он. И только потом понял, что сказал.
Они замолчали. Но тишина вдруг перестала быть пустой — в ней стало тесно от того, чего они пока не называли.
**
Он читал вслух — не для эффекта, для себя. Она сидела у полуоткрытого окна и смотрела на снег, но слышала каждое слово.
— Тебе не скучно? — спросил он, не поднимая глаз.
— Нет.
— Ты уверена?
— Уверена. Мне спокойно.
Он закрыл книгу.
— Мне редко говорят это слово.
— Спокойно?
— Да. Со мной обычно тревожно или тяжело. Или «наставник», или «угроза». А ты говоришь — спокойно. Почему?
Она подумала.
— Потому что ты настоящий, — сказала просто. — И когда человек настоящий, с ним не страшно молчать.
Он смотрел на нее дольше, чем следовало.
— Ты тоже настоящая.
— Это диагноз?
— Это редкость.
Снежинка упала ей на руку. Она не стала ее стряхивать.
— Скажи еще что-нибудь, — попросила она.
— Что?
— Что первое придет в голову.
Он не стал выбирать.
— Я рад, что встретил тебя.
Она ничего не ответила. Просто осталась рядом, и этого было достаточно, чтобы все стало необратимым.
**
Они поссорились ни о чем — усталость, неудачный день, чужие слова. Молчание повисло тяжелое, как мокрый плащ. Он ходил по комнате, она стояла у окна.
— Хватит, — сказал он вдруг. Остановился. — Я не могу делать вид, что мне все равно. Мне не все равно. Я люблю тебя.
Он сказал это резко, как приговор, и сразу стал тише:
— Я люблю тебя. И хочу тебя рядом. Не завтра. Не «когда-нибудь». Сейчас и дальше. Стань моей женой.
Она закрыла глаза. Не от счастья — от страха, который давно ждал своего часа.
— Тогда слушай, — тихо сказала она. — И после этого решишь еще раз.
Он кивнул.
— Я ведьма.
Тишина стала очень чистой. Ни осуждения, ни вздохов — просто тишина, в которой слова не прячутся.
— Хорошо, — произнес он спокойно.
— Ты не понял. Это не красивое слово и не тайное хобби. Это — я. Это опасно. Для тебя. Для всех рядом.
— Я понял, — повторил он. — Я не ребенок.
Она смотрела прямо, не прося снисхождения:
— Ты можешь уйти сейчас. Без объяснений. Я не буду держать.
Он шагнул ближе.
— Я никуда не уйду. Я не люблю тебя «если». Я люблю тебя «так». Со всем, что ты есть. И да, мне страшно. Но без тебя — пусто.
Она выдохнула, как человек, который долго держал воду и наконец отпустил.
— Ты глупый, — сказала она.
— Да.
— И смелый.
— Когда дело касается тебя — да.
Он коснулся ее лица — осторожно, как к ране, которую боятся сделать больнее.
— Так ты выйдешь за меня?
— Да, — сказала она. — Пока мы оба живы. А дальше не будем загадывать.
Они потянулись друг к другу одновременно. Поцелуй вышел неровным, живым; она смеялась сквозь слезы, он говорил ее имя, как будто проверял, что оно на месте.
Снег за окном стер все звуки. Мир сузился до дыхания и тепла ладоней. Он расстегнул ее тунику не спеша, словно открывал книгу, которую боялся уронить. Она ответила тем же, уверенно, без стеснения, как человек, который перестал прятаться и хочет того, что происходит.
Он родился некрасивым. Не просто «нехорошеньким младенцем» — некрасивым всерьез, бесповоротно, так, что даже люди, видавшие не только свадьбы и похороны, отворачивали глаза и крестились в сторону, где никого не было.
Голова была маленькой, словно поспешно слепленной и не доделанной. Лоб выдавался вперед, скулы резали лицо острыми линиями. Волчья пасть перетягивала рот в сторону, превращая каждую гримасу в карикатуру на улыбку. Тело — слишком длинное для рук, ноги — слишком длинные для тела, пальцы — тонкие, цепляющиеся, как у человека, который все время держится за край. Огромный горб.
Глаза были большие и темные — и это пугало больше всего. Они не плакали. Они смотрели.
Повитуха тихо сказала:
— Лучше бы не жил, — и испугалась своих слов.
Мать закрыла лицо ладонями. Отец молчал долго, а затем произнес глухо:
— Будет жить.
И это было приговором не ему — миру.
**
Дети сначала боялись. Потом привыкли и стали смеяться.
— Говори что-нибудь! — требовали. — Давай, говори!
Он открывал рот. Звуки выходили мокрые, уродливые, ошметками:
— Гх… рр… хс…
Слова ломались на его губах, как старые кости. Дети катались по снегу от смеха.
— Слышали? — кричали. — Он лаять пытается!
Он смотрел на них долго, не мигая. И это смех обрывать умело лучше любых слов.
Одна девочка, смелее других, подошла слишком близко, посмотрела в его лицо и прошептала:
— Мама права. Он не человек.
Он медленно, тщательно плюнул ей под ноги. И захромал дальше. Ровно, спокойно. С отвращением к ним и без жалости к себе.
**
Он рос — и портился.
Не «грустнел», не смягчался — портился, как яблоко, в котором нашли червяка и бросили обратно в корзину. Он научился смотреть так, что люди отворачивались первыми. Научился говорить жестами, глазами, молчанием — потому что слова его были уродливы.
Когда священник спрашивал:
— Почему ты не участвуешь в службе?
Агнер отвечал своим страшным, сломанным голосом:
— Н-не… н-на… д-до…
Священник бледнел, торопливо крестился и говорил:
— Грех мучить язык, дитя. Лучше молчи.
Он молчал. Но думал гадости. Это у него получалось чисто и четко.
**
Мир его не любил. Он отвечал взаимностью.
Сосед попытался пожалеть:
— Ты не обижайся на людей, мальчик. Бог тебя таким сделал для смирения.
Агнер посмотрел на него долгим, липким взглядом и прохрипел:
— В-ва… шш… го.
Того передернуло. Он отступил, как от холодной воды.
— Что ты сказал?
Агнер показал зубы — то ли улыбку, то ли угрозу. Мужик больше с ним не разговаривал.
**
Слово «чернокнижник» он услышал у трактира.
— Был один такой же… — говорил мужик с красным носом.
— Урод?
— Урод.
— И что?
— Страшный стал. Всех потом за пояс заткнул.
— А как?
— Да кто ж знает. Тьма ему помогла.
Агнер слушал, отвернувшись, чтобы не видеть их лиц. Внутри все холодно и сладко тянуло: можно не нравиться — и все равно править.
Он попытался рассмеяться. Вышел рваный шипящий звук.
**
Книги он нашел легко. Священники прячут плохо. Да и кто станет запирать от того, у кого руки дрожат, а язык — как сломанный нож?
Он переворачивал страницы медленными, тонкими пальцами. Читал жадно. Молча. Буквы входили в голову чисто и без помех. Только вот выйти не могли.
Он попытался произнести первое заклинание.
— A… rc… — слизкие, уродливые звуки распадались прямо в воздухе.
Он яростно выдохнул, ударил кулаком по столу. Боль понравилась — она была хоть чем-то ровным и честным.
— Н-н-н… е… вы… хо… дит, — прохрипел он, как будто жаловался самому аду.
— И не выйдет, — сказал тихий голос.
Он дернулся.
В тени стоял старик. Сухой. Неприметный. С лицом, которое не запоминается, и глазами, которые забыть невозможно.
— Кто? — захрипел Агнер.
— Тот, кто умеет смотреть, — сказал старик. — А ты — тот, на кого смотреть трудно.
Агнер скривился. Это у него получалось всегда.
— Я… ч-ч…
— Чернокнижник? — подсказал старик. — Нет.
Он сел рядом, как сосед по лавке.
— Никогда.
Агнер сжал пальцы так, что побелели костяшки.
— П-по… что?
— Потому что заклинания — это звук. А у тебя звук сломан. Любая формула умирает у тебя на языке. Любая сила смеется, когда слышит твою речь.
Он сказал это спокойно, без злобы — и от этого было хуже.
— Н-но…
— Нет, — мягко повторил старик. — Ты можешь быть злым. Можешь быть умным. Можешь быть волевым. Чернокнижником — нет.
Пауза.
— Если очень будешь стараться? — старик пожал плечами. — Будешь просто уродом, который старается.
Агнер долго смотрел в пол. В груди все сжалось в тонкую, холодную нить. Потом он поднял глаза.
— Т-тогд…
— Зато, — перебил старик негромко, — есть легенды.
Слово легло прямо в эту нить.
— На краю земли, — продолжил он, — там, где снег не тает даже летом, стоит дворец. Ледяной. В нем живет она.
— К-кто? — еле выговорил Агнер.
— Ледяная ведьма.
Старик продолжил.
— Она не лечит уродство. Ей это неинтересно. Она не делает людей красивыми, — он прямо посмотрел на Агнера. — Она делает людей сильными. И холодными.
— М… мне…
— Тебе — туда, — кивнул старик. — Ты же хочешь отомстить всем? Хочешь, чтобы кланялись? Чтобы боялись не только лица, но и имени?
Агнер не кивнул. Он улыбнулся. Это было страшнее кивка.
Старик продолжал:
— Огонь тебя не примет. А холоду все равно на звук и на внешность. Он слушает волю. У нее — весь холод мира.
— Она… п-п…
— Поможет? — старик пожал плечами. — Если захочет. У нее свои игры. Тело твое она не исправит. Лицо твое никому не понравится. Но мир — можно согнуть. Можно им владеть. А когда владеешь, красота становится лишней.
Он поднялся.