Пролог
Утро в лаборатории натуральной косметики пахло не цветами, как обещали рекламные буклеты, а горячим воском, спиртом, влажным деревом, каплей бергамота и чужой паникой.
Паника, надо признать, у всех пахнет почти одинаково.
Бьянка Альберти сняла перчатку зубами, щёлкнула крышкой у банки с оливковой мацерацией и, даже не глядя на ассистентку, сказала:
— Если ты сейчас ещё раз добавишь в формулу лаванду «на глазок», я заставлю тебя на этом глазу писать объяснительную.
Ассистентка Марта, девочка лет двадцати четырёх с идеальным хвостом и хроническим ужасом перед цифрами, застыла над стеклянным стаканом, будто её поймали на преступлении против человечества.
— Я только хотела чуть смягчить запах…
— Запах не надо смягчать. Его надо понимать. Это масло первого отжима, а не тётушкины духи из сельской лавки. Оно должно пахнуть солнцем, тёплой косточкой, сухой травой, кожурой зелёной оливки и деньгами, Марта. Деньгами оно пахнет особенно хорошо, если его не испортить.
Марта нервно сглотнула.
— Простите, синьора Альберти.
— Не извиняйся. Учись. Извинения не продаются, хороший продукт — да.
Она выпрямилась, потянулась плечами и машинально поправила ворот тонкой белой рубашки под халатом. На ней всё сидело безупречно: и рубашка цвета сливок, и тёмно-зелёные брюки, и тонкий золотой браслет, который подарил отец, и короткая, идеально уложенная стрижка, подчёркивавшая резкие скулы, спокойный лоб и внимательный, холодноватый взгляд карих глаз. В сорок семь лет Бьянка выглядела не девочкой — и слава Богу. Она выглядела женщиной, которая давно поняла цену себе, времени, сырью и чужой глупости.
Мужчины, как любила язвить её мать, боялись её не потому, что она была злая.
А потому, что Бьянка слишком быстро видела, где у них пустота за красивыми словами.
Она подошла к длинному столу, заставленному колбами, чашами, мензурками и банками с сухими травами. Свет из высоких окон падал на стекло, дробился в золотистых жидкостях, скользил по стальным поверхностям. В одном углу тихо гудела вытяжка. В другом — сушились на сетчатых рамках лепестки календулы. На полке теснились бутылки с маслом миндаля, виноградной косточки, абрикоса, розмарина, лаванды, лавра, а отдельно, ближе к ней, стояли те, которые она уважала особенно: оливковое, хорошее, плотное, тёплое, с характером.
— Смотри сюда, — сказала она и поманила Марту пальцем. — Натуральная косметика — это не про «ой, давайте капнем ещё чего-нибудь, чтобы вкусно пахло». Это математика. Технология. История сырья. Поведение масел в эмульсии. Температурный режим. И чуть-чуть магии, но не той, которую продают блогеры, а той, что возникает, когда у человека наконец появляются мозги.
Марта неуверенно улыбнулась.
— У вас получается даже ругаться красиво.
— Это потому, что меня растили образованные люди.
Слева от них засмеялась Кьяра — старшая технологиня, подруга и единственный человек на работе, который не обижался на Бьянку за острый язык. Кьяра была русоволосой, мягкой, круглой, носила огромные серьги и завидно умела пить чай прямо во время аврала.
— Не слушай её, — сказала она Марте. — Она сегодня ещё добрая. Видимо, отец с матерью вечером снова будут спорить о судьбе Европы, и она экономит силы.
— Они не спорят о судьбе Европы, — сухо сказала Бьянка. — Они дерутся интеллектом за право считать другого недостаточно компетентным.
— То есть спорят о судьбе Европы.
Бьянка хмыкнула, отставила банку и взяла планшет со схемами партии. На экране были цифры, проценты, графики вязкости, диаграммы по стабильности эмульсии. Она быстро пролистала страницу, ткнула в колонку расходов и недовольно сощурилась.
— Кто подписал закупку этого итальянского стекла по такой цене?
Марта побледнела ещё сильнее.
Кьяра отхлебнула чай.
— Маркетинг.
— Конечно, маркетинг. Кто ещё способен купить тару дороже содержимого и потом назвать это «эмоциональной упаковкой».
— Бьянка, люди покупают глазами.
— Да. Но желательно, чтобы после этого они ещё и не чувствовали себя ограбленными.
Она уже собиралась пойти к отделу закупок и устроить маленькую, но содержательную казнь, когда в кармане завибрировал телефон. На экране высветилось: Папа.
Бьянка вздохнула, но уголки её губ дрогнули.
— Да?
— Ты приедешь вовремя? — голос Карло Альберти, низкий, суховатый, с той самой преподавательской интонацией, от которой студенты одновременно робели и влюблялись в предмет, звучал почти торжественно. — У нас сегодня серьёзный разговор.
— У вас каждый ужин серьёзный разговор.
— Сегодня особенно. Твоя мать опять заявила, что история ничего не стоит без экономического анализа.
— Она права.
— Я знал, что не надо было звонить тебе первой.
— Папа, если цивилизация голодает, ей не до летописей.
— А если цивилизация не оставляет летописей, следующая считает её стадом с горшками.
— Вот именно поэтому я и работаю с банками и составами, а не с вами двумя в одном кабинете.
Он усмехнулся.
— Приезжай. Мама уже маринует аргументы.
— И мясо?
— И мясо тоже. И да, не забудь привезти то масло, о котором говорила. Она хочет проверить, действительно ли его можно использовать в новой линии.
— Можно. Но если она опять скажет, что себестоимость важнее аромата, я демонстративно умру на кухне.
— Не смей. Я слишком стар, чтобы искать тебе достойный саркофаг.
Она невольно улыбнулась.
— Буду через час.
— Через час и пятнадцать минут, — поправил он. — Ты всегда обещаешь час и приезжаешь позже. История, Бьянка, учит нас учитывать человеческую природу.
— А экономика учит не верить оптимистичным прогнозам. Всё, папа, до вечера.
Она убрала телефон, и на лице у неё ещё несколько секунд держалось то редкое мягкое выражение, которое почти никто, кроме семьи, не видел. Потом оно исчезло, как будто его стёрли ладонью, и Бьянка снова стала собой — собранной, язвительной, точной.
— Если кто-нибудь до моего возвращения устроит здесь алхимию вместо производства, я его закрою в кладовой с эфиром пачули, — сказала она. — И это будет не угроза, а воспитательный процесс.
Дом родителей стоял на холме над старой частью города — светлый, тёплый, обжитой, с террасой, уставленной горшками с розмарином, тимьяном и базиликом. К вечеру воздух там всегда менялся: дневная пыль оседала, нагретый камень отдавал тепло, из кухни тянуло чесноком, розмарином, томатами, хлебом и чем-то мясным, серьёзным, обещающим семейный скандал в приятной атмосфере.
Бьянка вошла без звонка, как входила всю жизнь, сбросила лёгкий плащ на деревянную вешалку и тут же услышала голос матери:
— Если у тебя не было налоговой базы, Карло, ты мог сколько угодно воевать, писать хроники и ставить печати — ты всё равно сидел на голодном троне!
— А если у тебя были только налоги, без легитимации власти, тебя резали собственные вассалы! — немедленно отозвался отец.
— Значит, надо было лучше считать и меньше высокомерно моргать.
Бьянка прикрыла глаза, вдохнула и, улыбаясь, прошла на кухню.
Мать, Элена Альберти, высокая, статная женщина с безупречной осанкой, серебряной прядью у виска и тем взглядом, от которого банковские директора начинали вспоминать забытые цифры, стояла у плиты в фартуке цвета тёмной вишни и помешивала соус так, словно это тоже был интеллектуальный спор. Отец, в очках, с всклокоченными седыми волосами и тонкими пальцами человека, который полжизни держал не лопату, а книги, опирался на стол и уже размахивал вилкой как указкой.
— О, — сказала Бьянка, ставя на стол бутылку оливкового масла. — Я смотрю, Третий крестовый поход всё же проиграл маминой бухгалтерии.
— Твоя мать считает, что государство можно свести к таблице.
— А твой отец считает, что если король красиво погиб, ему можно простить всё, — отрезала Элена и поцеловала дочь в щёку. — Ты поздно.
— Я по графику. Просто у тебя завышенные ожидания от мира.
— Это не ожидания, это воспитание.
Отец обнял Бьянку крепко, быстро, с той нежностью, которая не нуждается в долгих словах.
— Как дела у нашего домашнего тирана?
— Я ещё никого не убила. День считаю удачным.
— Это потому, что тебя спасает законодательство, — заметила мать. — Мой руки, садись. И рассказывай, что за масло ты привезла. Только не начинай сразу с проповеди, я голодная.
Ужин у Альберти никогда не был просто ужином. Это было ритуальное сражение трёх голов, трёх характеров и трёх видов профессиональной деформации. На столе стояли глиняные миски с томлёным мясом, блюдо с печёными овощами, хлеб с хрустящей коркой, салат с фенхелем и апельсином, тонкие ломтики сыра, а в центре — принесённое Бьянкой масло в тёмной бутылке.
Отец первым налил его на кусок хлеба, попробовал, прикрыл глаза и после паузы сказал с видом человека, который готов признать существование Бога, если тот правда умеет так работать с оливками:
— Вот это уже не заправка. Это аргумент.
— Именно, — сказала Бьянка. — Хорошее масло не должно быть безликим. У него должен быть характер. Сначала мягкость, потом зелёная горчинка, потом чуть перец в горле. Это как хороший спор — сначала приятно, потом больно, а в итоге ты запоминаешь.
Мать хмыкнула.
— Дочь, с твоими метафорами можно соблазнять производителей.
— Производителей проще. У них хотя бы есть цифры.
Она говорила и сама не замечала, как оживляется. О маслах, сырье, старых способах отжима, о том, как меняется вкус при температуре, как много продукта теряли раньше на грубых прессах и плохом хранении, как жмых до сих пор недооценивают, хотя он прекрасен для скрабов, мыла, даже некоторых бытовых мазей. Отец подхватывал исторические вставки: про тосканские хозяйства, средиземноморскую торговлю, про то, как масло было не просто едой, а светом, лекарством, товаром, символом достатка. Мать немедленно переводила всё в язык выгоды, логистики, себестоимости и рентабельности.
— Вот смотри, — говорила Элена, нарезая мясо тонкими точными движениями, — если у тебя есть сырьё, которое даёт и основной продукт, и побочную линейку, ты уже выигрываешь. Но только при условии, что умеешь считать не романтику, а издержки.
— Романтика тоже продаётся, — заметил отец.
— Да, но по хорошей марже.
— А историческая подлинность? — с наигранной скорбью спросил он.
— Подлинность отлично продаётся обеспеченным людям, если правильно её упаковать.
Бьянка фыркнула, подперев подбородок рукой.
— Господи, я выросла в доме, где любовь выражают через прибыль и архивы.
— Неправда, — невозмутимо сказала мать. — Ещё через еду.
— И через исправление твоих ошибок в письмах, — добавил отец.
— Моих? — Бьянка подняла бровь. — Папа, это ты в мессенджере умудрился написать «оливки» через «а».
— Это был эксперимент.
— Это была катастрофа.
Они смеялись. Спорили. Перебивали друг друга. И в какой-то момент Бьянка, опершись локтем о стол и глядя на отца, который вдохновенно рассказывал о старых тосканских поместьях, вдруг почувствовала странную, тихую благодарность за этот дом, за эти вечные перепалки, за мать, у которой сарказм был точным оружием, и за отца, у которого история дышала, ходила, ошибалась и пахла пылью библиотек.
Она любила их так сильно, что никогда об этом не говорила вслух.
Да и они тоже.
В этом доме любовь вообще редко называли любовью. Её подавали горячей, с хлебом, спором и фразой: «Ты что, поела?»
— Кстати, — сказала мать уже ближе к десерту, когда на столе появились чашки с чаем и блюдо с миндальным печеньем, — тебя опять приглашал тот адвокат? Как его… высокий, холёный, с улыбкой человека, который прячет кредит под брачным контрактом.
— Приглашал, — спокойно сказала Бьянка.
— И?
— Я сказала, что скорее выйду замуж за плохо настроенный пресс.
Отец подавился чаем и закашлялся от смеха.
Мать прикрыла рот рукой, но глаза её смеялись.
— Дочь, нельзя быть такой безжалостной.
— Можно. Я тренируюсь.
— Он, между прочим, был не урод.
— Это не редкость. Интеллект у него хромал заметнее.
— Мужчины тебя боятся, — констатировала мать.
— Это их личный вклад в общественную безопасность.
— А тебе никто не нужен? — тихо спросил отец, и в этом вопросе было больше заботы, чем любопытства.
Бьянка повела плечом.
— Мне нужны поставщики без истерик, сотрудники с памятью и рынок, который не сходит с ума каждые три месяца. Всё остальное факультативно.
Мать внимательно посмотрела на неё, но не стала продолжать. Она умела не лезть туда, где человеку нужно было сохранить достоинство.
Да, Бьянка была одна. Да, ей бывало тоскливо. Да, иногда она просыпалась в идеально убранной квартире, где пахло её дорогим кремом для рук и свежесваренным кофе, и думала, что жизнь получилась содержательной, но какой-то слишком аккуратной. Без хаоса. Без большого чувства. Без глупостей. Без мужчины, который выдержал бы её язык, её ум, её привычку видеть слабые места и её невозможность притворяться дурой дольше трёх минут.
Но жалеть себя она не умела.
Это занятие казалось ей слишком роскошным и слишком бесполезным.
На следующий день в лаборатории всё пошло наперекосяк ещё до полудня.
Сначала сорвалась поставка стеклянных флаконов. Потом маркетинг внезапно решил, что новая линия должна пахнуть «солнечным воспоминанием о Средиземноморье», и прислал референсы, от которых у Бьянки дёрнулся глаз. Потом выяснилось, что одна партия оливкового жмыха пришла влажнее, чем нужно, а значит, могла заплесневеть при хранении.
— Кто принимал сырьё? — спросила она таким голосом, что даже гудящая вытяжка, казалось, притихла.
Сотрудник склада, широкоплечий Лука, добродушный великан с лицом кающегося святого, поднял руку.
— Я, синьора Альберти. Но там разница совсем небольшая.
— Небольшая разница в технологии превращает продукт в помойку. Иди сюда.
Она показала ему на анализ, быстро, чётко, без истерики. Лука краснел, кивал, теребил бейдж.
— Понял. Исправлю.
— Нет, — сухо сказала Бьянка. — Не исправишь. Не допустишь снова. Исправляют ошибки, которые не пахнут плесенью.
Кьяра, стоявшая рядом, тихо шепнула:
— Ты добрее, чем звучишь.
— Это потому, что я устала.
Ближе к вечеру Бьянка осталась почти одна в лабораторном блоке. В длинных коридорах стало тише, за окнами небо потемнело до сизого, город внизу зажигал первые огни. Она сняла халат, осталась в рубашке, закатала рукава и подошла к рабочему столу, где стояли пробные составы новой линии на основе оливкового масла, измельчённой косточки абрикоса и мягких растительных эмульгаторов. Хотелось довести формулу до ума сегодня. Просто потому, что невыносимо было оставить её недоделанной.
На столе лежал её блокнот — настоящий, бумажный, в кожаной обложке. Не планшет, не заметки в телефоне, а старомодный блокнот с ровным почерком, тонкими линиями и идеальным порядком. Отец когда-то научил её любить перо, каллиграфию, дисциплину красивой записи. «Почерк, — говорил он, — это способ заставить мысль идти строем». Бьянка в юности хихикала, потом втянулась и теперь писала так, что её записи выглядели как страницы из дорогого старого справочника.
Она вывела новую строку, чуть наклонив голову. За окном ветер ударил в стекло. Вытяжка зашумела громче. В помещении пахло оливковым маслом, подогретым воском, розмарином, спиртом и чем-то металлическим, тревожным.
— Только не говори мне, что ты тоже решила умереть сегодня, — пробормотала она, заметив, как мигнул индикатор на небольшом тестовом реакторе.
Аппарат, конечно, ничего не ответил.
Бьянка подошла, проверила крепление, давление, температуру. Всё выглядело в пределах нормы. Почти. Если не считать едва заметного дрожания стрелки, которое ей сразу не понравилось.
Она нажала кнопку сброса.
Ничего.
Ещё раз.
Ничего.
— Ну разумеется. Почему бы технике не выбрать самый неподходящий момент для истерики?
Она наклонилась ближе. Металл под ладонью был тёплым, почти горячим. Внутри тихо, мерзко зашипело.
И вот тут воздух изменился.
Сначала едва уловимо. Как будто в знакомом запахе вдруг возникла лишняя нота — резкая, горьковатая, почти зелёная. Потом эта нота стала сильнее. Пошла по горлу. По носу. По вискам. Словно кто-то вскрыл одновременно десяток бутылок масла, травяной настой и старый металлический ящик, где давно копилась гроза.
— Чёрт.
Она рванулась к аварийному выключателю, но комната уже поплыла. Свет дрогнул, вытянулся длинными полосами. В висках стукнуло так, будто кровь вдруг стала слишком густой. Пальцы скользнули по панели. Где-то сбоку треснуло стекло. Не громко. Неприятно. Как ломающаяся кость.
Воздух стал плотным, маслянистым, почти осязаемым. В нём было всё сразу: зелёная горечь оливки, жар железа, приторная сладость чего-то цветочного и дымок, которого тут не должно было быть.
Бьянка успела только подумать, что мать потом убьёт всех за плохую технику, а отец скажет, что трагедии всегда начинаются буднично.
Потом пол ушёл из-под ног.
Она пришла в себя от того, что кто-то очень громко причитал прямо у неё над ухом.
Нет, не причитал.
Верещал.
С неприятной, пронзительной силой человека, который уверен, что громкость заменяет смысл.
— Бьянка! Бьянка, ты слышишь меня? Господи, ну открой глаза, бесполезное создание! Я же говорила, нельзя было тебя брать на палубу! Вот ведь наказание!
Пахло не лабораторией.
Сырой древесиной. Солёной водой. Старой тканью. Лекарственными травами. Плесенью в углах. Чем-то кислым, как будто плохо вымытым кувшином. И ещё женским потом, мускусным, тяжёлым, и дешёвой розовой водой, которой явно пытались перебить всё остальное.
Голова болела так, словно в неё засунули корабельный колокол.
Корабельный?
Бьянка медленно открыла глаза.
Сначала всё было мутно: тёмный деревянный потолок, низкий, с трещинами; качка, от которой подступила тошнота; жёлтый огонёк лампы; чьё-то расплывчатое лицо, нависшее сверху, как плохо написанная икона.
Потом зрение чуть прояснилось.
Над ней склонилась женщина лет пятидесяти с лишним, сухая, остроносая, в чепце, съехавшем набок, с маленькими колючими глазками и ртом, который даже в покое выглядел недовольным. За её плечом маячила молоденькая девушка, круглолицая, перепуганная, с покрасневшими глазами. Чуть дальше, у стены, стояла ещё одна — пожилая, полная, в тёмном платье и белом переднике; лицо у неё было усталое, но доброе.
Бьянка моргнула.
Палуба качнулась.
Нет. Не палуба. Вся комната качнулась. Узкая койка скрипнула под ней, где-то снаружи тяжело ударила вода о борт.
Судно.
Она лежала на судне.
Где-то внутри, под паникой и болью, заработал её проклятый аналитический ум.
Запахи не те. Свет не тот. Дерево. Ткань грубая. Воздух без кондиционера. И женщины одеты не так, как должны были быть одеты в двадцать первом веке, если только она не внезапно очутилась в очень плохом театре.
Остроносая женщина снова взвизгнула:
— Боже милостивый, она таращится на меня, как корова на епископа! Бьянка, скажи хоть что-нибудь!
И тут Бьянка сделала то, что делала всегда, когда мир становился невыносимым.
Она разозлилась.
Очень медленно, с усилием, чувствуя, как гудит череп, она повернула голову и хрипло сказала:
— Господи… какая же вы страшная. Закройте рот. Как громко вы кричите.
В каюте воцарилась такая тишина, что стало слышно, как снаружи скрипят снасти.
Молоденькая девушка ахнула, прижав ладони к губам. Пожилая у стены перекрестилась. Остроносая тётка отшатнулась, будто её ударили.
— Ч… что?
Бьянка закрыла глаза на секунду, пережидая волну дурноты, потом снова открыла и уже внимательнее посмотрела на женщину.
Да, страшная. Не уродливая — уродство часто бывает благороднее, — а именно неприятная. С той липкой, мелочной злобой в чертах, которая портит даже терпимую внешность. Под тонкими губами дрогнул обиженный подбородок.
— Вы мне в голову орёте, — сказала Бьянка ещё тише. — Если это забота, то у вас чудовищные методы.
— Бьянка! — женщина всплеснула руками. — Да как ты смеешь так разговаривать со своей тёткой!
Тёткой.
Прекрасно.
Бьянка не знала, что произошло. Не понимала, где она, почему у неё под щекой чужая жёсткая подушка, почему на ней сорочка из грубого льна, почему волосы — длинные, тяжёлые, спутанные — рассыпались по плечу, если ещё вчера у неё была короткая стрижка. Но одно она поняла мгновенно и безошибочно: тот, кто жил в этом теле до неё, позволял этой женщине слишком много.
Исправить это стоило немедленно.
Она шевельнула рукой. Пальцы были тоньше, чем её собственные, кожа моложе, на запястье проступали голубые прожилки. Под сорочкой тело ощущалось непривычно лёгким. И одновременно чужим.
Бьянка чуть приподнялась на локте.
— Если вы моя тётка, это ещё не значит, что вы можете сверлить мне голову своим голосом.
— Да она с ума сошла! — прошипела та, оглянувшись на остальных. — Ты слышала? Слышала, Мария? Она хамит! После того как едва не свалилась в обморок и перепугала нас всех!
Молоденькая Мария торопливо закивала, но видно было, что испугалась она вовсе не обморока.
Пожилая женщина у стены смотрела на Бьянку иначе. Внимательно. Почти изучающе.
Бьянка скользнула взглядом по каюте. Сундук в углу. Узкий столик, прибитый к стене. Медный кувшин. Тряпичная занавеска. Маленькое круглое окно, в котором качалась мутно-серая вода. На столе лежал раскрытый молитвенник и рядом — толстая тетрадь в потёртой кожаной обложке.
Тетрадь притянула взгляд мгновенно, почти физически.
Её.
Почему — она ещё не знала. Просто знала.
— Что произошло? — спросила Бьянка.
Тётка поджала губы.
— Ты опять разволновалась. Опять вцепилась в поручень, как безумная, побледнела и обмякла. Я уж думала, тебя придётся откачивать уксусом.
— Какое счастье, что обошлось, — пробормотала Бьянка.
— Не язви! — отрезала та. — И вообще, веди себя прилично. Мы почти доплыли, а ты и так уже выставила себя дурой.
Вот это было интересно.
Почти доплыли.
Куда?
— Куда? — повторила она вслух.
Тётка уставилась на неё так, будто перед ней внезапно заговорил стул.
— Куда? Ты ещё и память потеряла? К своему наследству, конечно! Куда же ещё?
Наследству.
Слово вошло в голову остро, звонко, как монета, ударившая о стол.
И в ту же секунду где-то в глубине памяти — не её, чужой — шевельнулся смутный, неясный шорох образов: тяжёлый женский голос, пахнущий ладаном и горечью; рука, выводящая неровные буквы; слово Сан-Олива; длинная дорога; ожидание; страх; тётка, цепкая, как репей.
Бьянка замерла.
Не её память.
Чужая.
Мир качнулся снова, но теперь уже не от моря.
— Бедное дитя, — тихо подала голос пожилая женщина у стены. — Может, синьорине надо воды? Она после обморока совсем бледная.
Тётка фыркнула.
— Бледная она от глупости, Тереза. Принеси лучше зеркало. Пусть увидит, как выглядит. Может, перестанет строить из себя герцогиню.
Тереза.
Имя легло в память мягко. Бьянка запомнила его сразу.
Пожилая женщина, Тереза, послушно подошла, налила воды в глиняную чашку и протянула ей. Бьянка взяла. Руки чуть дрожали, но не от слабости — от той бешеной, ледяной ясности, которая приходила к ней в критические моменты.
Не кричать. Не паниковать. Смотреть. Слушать. Запоминать.
Это не сон.
И если это правда не сон, истерика ей поможет примерно так же, как духи в пожаре.
Она выпила воду. Она была тёплая, с привкусом древесины и меди.
— Спасибо, Тереза, — сказала Бьянка.
У пожилой женщины дрогнули брови. Кажется, прежняя хозяйка тела не слишком часто произносила слово «спасибо».
Тётка, однако, уже пришла в себя от первого шока и снова надулась, как рассерженная индейка.
— Послушай меня внимательно, Бьянка. Когда мы сойдём на берег, ты не будешь позорить семью своими капризами. Ты и так получила слишком много для девушки с такими… ограниченными достоинствами. Веди себя тихо. Скромно. Не умничай. Не перечь. Делай, что тебе скажут, и тогда, возможно, всё устроится.
Каждое слово было сказано тем тоном, каким обычно приказывают людям, которых считают безобидными, покорными и удобными.
Бьянка почувствовала, как внутри неё поднимается знакомое, прекрасное раздражение.
— Простите, — сказала она с удивительно вежливой интонацией. — А кто именно сказал вам, что я собираюсь делать всё, что мне скажут?
Тётка моргнула.
Мария тихо пискнула.
Тереза опустила глаза, пряча что-то очень похожее на улыбку.
— Ты… — тётка задохнулась. — Да ты…
— Жива, — подсказала Бьянка. — К сожалению для вашей нервной системы, вполне.
Та залилась пятнами.
— Неблагодарная! После всего, что я для тебя делаю!
— И что же вы для меня делаете? — спросила Бьянка, уже почти заинтересованно. — Кричите, оскорбляете и заранее распоряжаетесь тем, что мне ещё даже не показали? Очень трогательная забота.
— Я твоя родственница!
— Сочувствую нам обеим.
У Марии окончательно округлились глаза. Она смотрела на Бьянку так, будто перед ней из прежней тихой мышки внезапно вылезла кошка с кинжалом.
Тётка сжала кулаки.
— Ты хамка!
— А вы шумная.
— Да я…
— И, — продолжила Бьянка, с удовольствием замечая, как лицо той становится багровым, — если вы собираетесь и дальше говорить со мной как с дурочкой, то хотя бы делайте это тише. У меня после вашего визга болит голова.
Это был удар точный, безжалостный и, судя по всему, сокрушительный.
Тётка задохнулась от возмущения, подхватила юбки, пихнула плечом Марию и, не найдя слов, выпалила:
— Неблагодарная дрянь! Посмотрим, как ты заговоришь на берегу!
После чего развернулась так резко, что чепец окончательно съехал ей на ухо, и вылетела из каюты, едва не снеся косяк.
Мария, помявшись секунду, бросилась за ней.
Дверь с глухим стуком закрылась.
На мгновение остались только Бьянка, Тереза, скрип судна и дыхание моря за бортом.
Бьянка медленно выдохнула.
Тереза смотрела на неё долго, спокойно, не как служанка на хозяйку и не как старуха на безумную, а как человек, который внезапно увидел под привычной оболочкой нечто совершенно иное.
— Синьорина, — тихо сказала она, — вам и правда лучше?
Бьянка опустила взгляд на свои тонкие молодые руки, на чужую сорочку, на качающийся пол, на кожаную тетрадь на столе.
Потом подняла глаза на Терезу.
— Не знаю, — честно сказала она. — Но, кажется, всем вокруг будет гораздо хуже, чем они рассчитывали.
И впервые за всё это невозможное, жуткое, нелепое время Тереза не перекрестилась и не ахнула.
Она просто тихо фыркнула, как человек, оценивший удачную шутку, и подошла ближе к столу, будто собираясь поправить лампу.
А Бьянка увидела на обложке тетради неровно выведенные буквы — корявые, детские, почти жалкие — и поняла, что скоро откроет её.
И узнает, за чью жизнь теперь придётся драться.