Киев
Невесомые, будто греческая паволока, сумерки опускались на Киев. Шумная суета душного и пыльного дня сменялась волнующими звуками неспешно наступающей летней ночи. Затихало торжище; разговоры возниц и скрип телег, перемещавших товар с торговых рядов на склады, тонули в долетавших с вечерних гуляний девичьих визгах, смехе и песнях, в хмельном гомоне оживших постоялых дворов. С заливных лугов Оболони ветер нёс сладковатый запах свежескошенного сена. Прохладой веяло от Днепра. Кое-где в домах на Подоле сквозь занавеси на маленьких волоковых окошках пробивался тусклый свет лучин, в теремах на Киевских горах за косящатыми оконцами горели свечи и масляные лампы.
Светилось в этот час и распахнутое окно одной из опочивален богатого дома боярыни Оды на горе Хоревице. На постели в опочивальне возлежали двое: жена, совсем юная летами, и молодой мужчина. Рука женщины нежно обвивала возлюбленного, щека покоилась на его широкой груди. Исподволь, чуть запрокидывая лицо, молодица посматривала на избранника, будто желала о чём-то спросить или поговорить. Мужчина этого не замечал. Его взгляд был непроницаем, отрешён; лицо почти неподвижно — лишь слегка трепетали ноздри, втягивая запахи, доносимые колышущим занавеси ветром. По привычке, свойственной людям, живущим походной жизнью, он нюхал ночь и чутко вслушивался в темноту. Его иссечённое шрамами, налитое мощными мышцами тело, укрытое в этот миг лишь объятиями подруги, равным образом свидетельствовало о том, что мужчина был закалённым в бранях воином.
Устав ожидать внимания, жена решилась заговорить сама и приподняла голову.
— Может, задержишься на денёк, ладо мой? — жалостливо протянула она.
Стряхнув задумчивость, мужчина посмотрел на подругу. Смоленская княжна назвала его так, как обычно величают супруга — уже и не сомневалась, видно, что он может быть для неё кем-то иным.
— Я бы и рад, да вражины не ждут, душа моя, — улыбнулся Свенельд, стараясь смягчить и жёсткое лицо, и голос, и коснулся волнистых волос Любомиры. Они были на ощупь мягки и нежны, как руно ягнёнка, и в свете свечного пламени отливали медью. Он с удовольствием принялся водить по ним ладонью.
— Как же я соскучусь! Будь осмотрителен, молю. Я ума лишусь, коли с тобой что-то приключится, — горячо прошептала она. — Хотя я и так уж, видно, его лишилась... Такое творю... Благословения отчего не имея... Но едва помыслю, что пришлось бы обнимать нынче другого...
— Зачем мыслишь о том, чему не бывать?
— А затем, чтобы себя похвалить. — Любомира лукаво прищурилась. — Ехала бы уж, верно, в Новгород, коли не решилась бы с княгиней слово молвить... Да будет милостива к ней Макошь! — с жаром воскликнула она. Ладонь, поглаживающая рыжие волосы, замерла. — Наше везенье, что княгиня столь добра. И люба князю Киевскому и потому ни в чём отказа не ведает.
— Ты вроде себя похвалить собиралась, а сама княгиню славишь...
— Не славлю, а дивлюсь... Молвили, будто князь шибко лют к княгине был. Но я не верю. Любящий муж не может быть так суров, как про князя болтали.
— Всё-то ты знаешь...
— А помнишь, на второй день свадьбы княжича с касожкой[1] князь Игорь к нам подошёл? То-то уж он нам умилялся. Говорил: вот добрая чета, прямо как мы с княгинюшкой. А я, мол, кудесником себя ощущаю, устраивая ваш брак, — переливчато засмеялась Любомира.
— Пьян был князь, едва на ногах стоял, — произнёс Свенельд глухим голосом.
— И вовсе не был он пьян, когда рёк: «Какой славной невестушке мы тебя сосватали, воевода», — не унималась Любомира, желая, видно, немного подразнить Свенельда. — А княгиня добавила: «Ваш черёд ближайший. Совет да любовь...»
— Ну, довольно о них, душа моя. — Свенельд рывком перевернул её на спину и закрыл рот Любомиры поцелуем: ему надоело слушать болтовню про князя и княгиню, до невозможности бесившую его.
Разумеется, он помнил, как Игорь и Ольга подошли к ним на свадебном пиру княжича Олега[2]. Всего-то три дня с тех пор минуло... Князь Киевский соловьём разливался, княгиня стояла, потупив очи. А после слов про славную невестушку Игорь склонился к нему, сжал ладонями плечи и шепнул, что коли она, то бишь невестушка, понесёт — ещё славней будет. Любомира, конечно, того не услышала, а вот Ольга услышала или угадала, о чём речь. Метнула искоса взгляд на супруга — тот расцвёл улыбкой в сторону жены, и она в ответ сдержанно улыбнулась и сказала про совет да любовь.
Злость горячила Свенельда подобно молодому женскому телу под его руками. Он терзал Любомиру ласками, стараясь прогнать досадные мысли, но лишь сильней распалялся. Тогда, во время пира, ему почудилось, что князь неуёмно глумится над ним, мстя за поцелуй княгини, вытребованный для него дружиной после победы над касогом. А Ольга с готовностью подыгрывала супругу. Заговорщики, чтоб их...
Вдруг он охолонул, подумав, что ведёт себя напористо и даже грубо со своей юной невестой, чересчур рьяно переводя в любострастие раздражение, кипевшее внутри. Ему показалось, что Любомира затрепетала от его натиска, напугалась: всё-таки она ещё так неопытна и непривычна к отношениям подобного рода — это была лишь их вторая встреча, продолжившаяся телесной близостью. Он отстранился и посмотрел ей в лицо.
Ощутив заминку, Любомира распахнула очи. Взгляд её был странно неподвижен, будто устремлён внутрь себя. Она крепче сцепила руки на его шее, притянула к себе, вздохнула и нетерпеливо подалась к нему.
Киев
Иегуда отложил перо и перечитал записанное на языке иудеев пятистишие. По-славянски это звучало бы примерно так:
«Тот, кто первый среди самых главных, тот, кто украшен диадемой «Конечный и Первый»,
тот, кто слышит шепчущий голос и слушает громкую речь и язык — да хранит их
как зеницу ока и позволит им жить, вознесясь высоко, подобно Нахшону[1], как первым
людям правды, презирающим выгоду, дарующим любовь и доброту, представляющим милостыню,
стражей спасения, чей хлеб всегда доступен каждому страннику и прохожему».[2]
Иегуда не всегда жил в Киеве. Он поселился тут около десяти лет назад, скопив достаточное состояние для того, чтобы заниматься ростовщичеством. Иегуда выбрал этот город, расположенный на перепутье дорог, соединявших восток и запад, впечатлившись ощущением великих грядущих свершений, прямо-таки витавшим в здешнем воздухе. Киев кипел желанием первенствовать и богатеть, а значит, имел существенный спрос на серебро.
Прежде Иегуда занимался торговлей невольниками и попутно наживался на сделках с серебром и золотом. На одних торжищах предприимчивый иудей покупал драгоценные слитки и монеты по низкой цене, а на других продавал или менял по более высокой. В торговых сообществах от Регенсбурга до Итиля Иегуда бар Исаак Левит был известен как расчётливейший лихоимец и успешливый купец.
Теперь же, осев в Киеве и обеспечив себя и семью доходом от ростовщичества, он получил возможность вести размеренную жизнь, а заодно и предаваться любимому занятию. Немногие из его именитых знакомцев и торговых сорядников ведали о его увлечении. Зато о его страсти были осведомлены держатели книжных лавок всех крупных городов, которые иудейский купец посещал по торговым делам. Иегуда являлся завсегдатаем подобных заведений. Он обожал поэзию и сам сочинял стихи. Куда бы ни приводили его пути многолетних скитаний — в Прагу, Регенсбург, Кордову, Константинополь, Бердаа, — он всюду скупал поэтические сборники, тратя на то немалые средства: книги были весьма дороги. Но ведь монеты для того и наживаются, чтобы позволить себе удовольствия. А Иегуда был ценителем изысканных, возвышенных удовольствий. Под личиной ловкого дельца скрывался человек тонкого душевного устройства, остро чувствующий красоту слова.
Иегуда ещё раз пробежался глазами по строчкам пятистишия. Нынешнее его творение, пожалуй, не уступало гимнам прославленного Калира.[3] В нём присутствовали все необходимые поэтические составляющие: чёткий ритм, иносказательный смысл, схожие по звучанию слова, сливающиеся в строфы, услаждающие слух и завораживающие ум. Ему чудился в них шорох носимого ветром по пустыне песка, и перед мысленным взором возникала вереница барханов, за которой из дрожащего марева у кромки неба проявлялись миражи.
На сей раз, однако, строфы, вышедшие из-под пера Иегуды, были рождены не столько вдохновением, сколько усилием воли. И ценность их заключалась не в одной словесной красоте. Тайно донести важное знание важным людям — вот какова была благородная задача пятистишия.
«Да услышит Хазарский каган и шёпот соглядатаев, и громкий глас советников. Да пребудет милость божья с этими людьми, презревшими выгоду ради мира» — так должен был толковаться иносказательный смысл его поэтического творения. Кроме того, последние буквы каждой строфы пятистишия складывались в сочетание слов, по-славянски означавшего «каган русов». Этот поэтический приём назывался по-гречески акростих.
Иегуде следовало написать ещё несколько отрывков, чтобы тайнопись читалась следующим образом: «Каган русов. Кустантина и Херсонес. Сговор. За торг в Кустантине. Поход руси на Самкерц. Новым летом. Во главе сын кагана. Спасайтесь сами. Сберегите нас».
Когда остроумный замысел пришёл ему в голову (а кому бы ещё он мог прийти?), Иегуда поделился им с Авраамом. Парнас поддержал его затею. Теперь от Иегуды требовалось сочинить пятистишия, а парнасу Аврааму переписать их собственной рукой. После этого они скрепят листы харатьи со стихословиями в книгу и отправят в Тмутаракань в качестве дара Киевской иудейской общины своим единоверцам с берегов Сурожского моря. Так это будет выглядеть в глазах непосвящённых. Об истинном назначении дара не узнает даже гонец, который повезёт книгу ребе Хашмонаю, главе иудеев Самкерца-Тмутаракани. А мудрейший, образованнейший и, стало быть, знающий, что такое акростих, Хашмонай сможет её правильно прочесть.
Осталось только исхитриться отправить человека из Киева в Самкерц-Тмутаракань так, чтобы он совершенно точно добрался до места назначения. Эту часть их замысла должна была устроить княжна Предслава, и Иегуда не сомневался, что сестра князя Киевского справится с ней наилучшим образом. Она ведь возжелала получить за свою услугу изрядную меру серебра. Иегуда хмыкнул, подумав, как напрасно порой обвиняют в алчности его народ, а вот та же княжна Предслава подвержена греху сребролюбия не в меньшей степени. Иудеи, конечно, заплатят ей. А почему бы и нет, ведь это серебро затем вернётся обратно к Иегуде в качестве заёма.
Застава на правом берегу Днепра
В ста пятидесяти вёрстах от Киева вниз по течению Днепра на высоком правом берегу возвышалась дозорная вежа. Напротив неё, обвиваемые серебристыми рукавами Днепра, лежали два больших острова. Левый берег реки был низинным и ровным, правый же, изрезанный оврагами и рытвинами, являлся местом, удобным для укрывательства всякого разбойного люда. В этом месте через Днепр проходил один из бродов, красноречиво зовущийся Татинец[4]. Брод никем не охранялся до тех пор, пока Свенельд во время своего третьего полюдья в землях уличей не велел возвести здесь вежу, оборонительные валы и стены и переселил в крепость для дозора людей из близлежащих весей.
Киев
Душистые красные цветы благоухали на весь Князев Приказ. Греки называли их родон. Они были похожи на крупный, многолепестковый шиповник-шипец и росли в саду при княжеском тереме. Срезать греческий шипец и поставить его в наполненный водой кувшин, придумала Руса. Она сказала, что греки так поступают нарочно, стремясь украсить садовыми цветами дома и храмы. Подобное, по её словам, она видела в одной из книг, которые были у неё в детстве[1]. Несомненно, это было красиво, но по Ольгиному разумению, её ключница просто хотела угодить пресвитеру, которого княгиня ныне принимала в тереме. Эта была третья встреча Ольги с христианским жрецом. Руса присутствовала и на первых двух, и на нынешней. Она молча сидела на лавке у стены и с благоговением внимала Григорию.
Сам пресвитер стоял перед княжеским престолом. Христианский жрец предпочитал вести разговоры, расхаживая по горнице из стороны в сторону. В сей миг Григорий остановился и замолчал, заметив, что княгиня отвлеклась.
Ольга отвела взор от цветов и посмотрела на мужчину напротив. Серьёзные тёмные глаза её собеседника следили за ней внимательно и даже слегка напряжённо. Под её взглядом его лицо, однако, тотчас смягчилось, уголок губ дрогнул в улыбке.
— Так что же тебя удивило в образе поведения Иисуса Христа, княгиня?
— Иисус ходил по воде и усмирял бурю. Обладая всемогуществом бога, он мог сдвинуть горы и осушить моря. Тем самым он убедил бы людей в том, что он новый бог, заставил бы верить в себя. Христос же вёл себя не как бог, а как умелый лекарь, ограничивая запас чудес исцелением болящих.
— Христос делал это не ради корысти и честолюбия, не от жажды признания в нём нового бога. Если ты, княгиня, читала внимательно, то должна была заметить, что Христос просил не называть его имени, не равнять его с богом. Он исцелял из любви, из сострадания, не брезгуя прикоснуться ни к прокажённым, ни к расслабленным. И разве ж это малое чудо — вылечить человеческое тело и душу? Ты прочитала про женщину, много лет истекавшую кровью? — Григорий посмотрел на Ольгу и, увидев её утвердительный кивок, продолжал: — Что ты думаешь об этом? В чём отличие сего исцеления от прочих?
— Она не просила Христа лечить её, в противоположность другим страждущим. Но всё же исцелилась, лишь коснувшись его.
— Ты права. А что же помогло ей исцелиться?
— Христос сказал, что исцелила вера. Он знал, что она верит в его силу, и его сила помогла? Так?
— Так. Но не только это. Одним из грехов, согласно христианской вере, является уныние. Уныние означает отсутствие веры, неимение надежды. Другой случай исцеления — когда ложе с больным четверо его близких людей спустили через крышу дома, где Иисус принимал страждущих. Помнишь?
— Я удивилась, что последователи Христа не менее нахальны, чем иные язычники, в своём стремлении достичь желаемого, — с улыбкой сказала Ольга.
— Христос не считает это нахальством. Некоторые говорят, что этот расслабленный получил исцеление только потому, что принесшие его имели веру. Но это не так. И больные бывают так малодушны и своенравны, что часто и на постели отвергают пособия лекаря и решаются скорее переносить страдания от болезней, чем терпеть неприятность от этих пособий. А этот согласился и выйти из дому, и быть вынесенным на площадь, и показаться множеству присутствовавших. Больные иногда решаются скорее умереть, нежели открыть свое несчастье. А этот больной поступил не так. Видя зрелище[2] переполненным, вход заключённым, пристань заграждённою, согласился быть спущенным чрез кровлю. Так изобретательно сильное желание; так благоуспешна любовь.
Григорий замолчал, переводя дыхание и давая возможность Ольге осмыслить сказанное. На сей раз он остановился у столика, на который Руса поставила кувшин с греческим шипцом. Ольге вдруг бросилось в глаза то, как явно яркие цветы подчеркнули скупость красок внешности пресвитера — бледность его лица, тёмные волосы, чёрные брови. Григорий будто был начертан чёрными чернилами на светлом листе харатьи. Чёткими, немного угловатыми линиями. Рисунок высоких скул и разрез глаз выдавали в нём восточную, болгарскую кровь, но жёсткости, присущей некоторым представителям степных народов, в пресвитере не было. Вероятно, из-за несколько грустного выражения его глаз. А когда Григорий говорил столь вдохновенно, как сейчас, и его лицо озарялось внутренним светом, пресвитера вполне можно было бы назвать красивым мужчиной. Только вот мысли о чём-то телесном, мирском в его отношении казались полной нелепицей.
— Подлинно, «ищущий находит, и стучащему отворят», — продолжил речь Григорий. — Когда больной был спущен и поднесён, то Христос сказал ему: «Чадо! Прощаются тебе грехи твои». Услышав это, больной не выразил неудовольствия, не возроптал, не спросил у Лекаря: «Что это? Я пришел исцелиться от одной болезни, а ты исцеляешь меня от другой?» Ничего такого он не сказал и не подумал, но ожидал, предоставив Лекарю принять путь к врачеванию, какой ему угодно[3].
— Христос вознаградил его за терпение и упорство в достижении желаемого, — промолвила Ольга неуверенно.
— Терпение, упорство в сочетании со смиренным принятием тягот своего пути. Так толковал сей описанный случай один из величайших учителей и святителей — Иоанн Златоуст.
— Эта мысль понятна мне и близка, пресвитер.
— Я знал, что тебе понравится подобное толкование…
Дверь Князева Приказа отворилась, и вошёл Виток. Тиун замер на пороге, ожидая, когда княгиня обратит на него внимание. Ольга поняла, что он явился с каким-то важным сообщением, иначе бы не стал тревожить её.