Меня зовут Торн. Я конь. И я — Избранный.
Знаю, звучит глупо, сам в шоке. Причём шок этот я ощущаю копытами — когда волнуюсь, у меня чешутся передние ноги. Сейчас вот, пока это пишу, мысленно, конечно, потому что копытами писать я не умею, — чешутся. Значит, точно что-то важное.
В прошлой жизни меня звали Торнеус. Великий герой, победитель тьмы, любимец богов. Спасал мир раз, другой, третий… ну раз пять точно. Или шесть — я уже сбился со счёта. Получил славу, почёт, медали и хроническую боль в пояснице от долгого сидения в седле.
А потом я понял: надоело.
Просыпаешься — надо кого-то спасать. Ложишься — надо кого-то хоронить. Люди смотрят в рот и ждут подвига. А тебе хочется просто… ну не знаю. Поспать? Почесать бок о забор? Чтобы никто не дёргал?
Я попросил богов об одном: отпустите меня. Дайте тишину и покой. Но они решили иначе.
Двадцать лет назад я родился в конюшне поместья Ветреницы. В теле коня! Я думал, они шутят, посмеются и все переделают. Не шутили.
Сейчас я делаю вид, что я старый, ленивый, скучный мерин, который только и умеет, что жевать сено и спать. Хожу медленно, ем вяло, на просьбы ускориться отвечаю тяжёлым вздохом. Никто не знает, что я могу перепрыгнуть трёхметровый ров. Никто не знает, что я бегаю быстрее любого скакуна в королевстве. Никто не знает, кто я на самом деле.
И знаете, что самое сложное в том, чтобы быть тайным героем?
Скрывать, что тебе не лень.
Я мог бы решить любую проблему за пять минут. Но если я начну решать всё подряд — люди сначала обалдеют, потом привыкнут. А потом попросят ещё. А потом будут ждать, что я всегда приду на помощь.
А я устал.
Поэтому я жую сено. Сплю. Иногда позволяю себя оседлать — и то только потому, что мелкая просит, а ей я отказать не могу.
Ах да, Яра.
Она родилась в ту же ночь, что и я. В соседнем стойле. Я помню её первый крик — тоненький, злой, требовательный. У меня уши заложило. И внутри что-то дёрнулось — не в груди, глубже. Где-то там, где у лошадей вообще ничего не должно дёргаться.
Она выросла. Теперь ей восемнадцать. Она думает, что её магия — ерунда, потому что она только чувствует лошадей. Глупенькая. Этот дар — редкий. Очень редкий. Я встречал таких раньше. Они могли не просто чувствовать — они могли говорить с лошадьми. По-настоящему.
Яра пока не умеет. Но когда-нибудь научится.
Если я ей помогу конечно.
А я помогу. Потому что она — моя мелкая. Упрямая, добрая, родная. Та, кто в два года кричала «мой лошадь» и не дала меня продать.
Она не знает, кто я на самом деле. Думает, что я просто конь. Умный, красивый, конечно же, но просто конь.
Не знает, что я могу двигать предметы взглядом, лень, честно, не хочется. Не знает, что я умею лечить — копыто приложил, и царапина затянулась.
Я прячу всё. Потому что если она узнает — начнутся вопросы. А если начнутся вопросы — придётся отвечать. А если отвечать — то придётся признаться, кто я такой на самом деле.
А я устал быть героем.
Но сейчас в воздухе пахнет магией. Сильной, чужой, тревожной. Я чувствую её шкурой — волосы на загривке встают дыбом. В ноздрях — металлический привкус, как после грозы. Где-то в груди начинает ныть старая рана — та, которую мне нанесли в прошлой жизни, в последней битве. Она всегда ноет перед бедой.
Мир опять в опасности.
И меня опять в это втянули.
Я вздыхаю. Тяжело. Так, что у соседней лошади уши закладывает.
Ну вот. Ещё один спасённый мир.
А мог бы просто сено жевать.
Копыта чешутся. Это всегда к дороге.
Я появилась на свет в конюшне.
Не в постели, не в колыбели, не на чистых простынях с кружевами. На сене. Колючем, пахнущим летом и потом. Под боком у кобылы по кличке Нянька.
Вот так история. Мать, когда живот схватило, была как раз у Няньки в стойле — та рожала трудно, мать не могла оставить. А до дома бежать. Схватки всё ближе. Конюхи метались, не зная, за что хватиться. Кухарка крестится и суёт тряпки. А мать говорит спокойно так: «Кобыла рожает, и я рожаю. Несите всё сюда».
И родила. Меня. На сене, под храп Няньки, в тепле и крепком лошадином духе. Говорят, я не плакала. Лежала и таращилась в щели крыши, где звёзды моргали.
Отец эту историю рассказывает каждому встречному и поперечному. И не встречному тоже.
— Ты, дочка, не человек, а жеребёнок, — смеётся, гладит меня по макушке. — Потому и характер норовистый. И в седле раньше, чем на ногах, оказалась.
Мама умерла, когда мне было три. Болезнь какая-то быстрая и глупая. Я её почти не помню. Только руки. Тёплые, шершавые от работы, пахнут яблоком и сеном. И голос — она всегда напевала что-то, когда чистила лошадей. Низко так, ворчливо-ласково. Как будто пела не песню, а просто разговаривала с животом лошадиным.
После её смерти отец не женился. Я спросила однажды — почему. Он долго молчал. Чистил седло.
— Мне одна женщина нужна была, — говорит. — Твоя мать. А вторая — это ты, лохматая.
И треплет меня по голове.
Живём мы в поместье Ветреницы. Место глухое, на самой границе. Дальше — лес и болото. Дороги разбитые, из гостей — только торговцы, которые раз в месяц забредают. Никто сюда не едет, ничего не случается. Скукотища, если честно.
Но мне не скучно.
У меня конюшня.
Она старая, тёплая, пахнет как суп, который варили целый день — сено, навоз, кожа упряжи, мокрая шерсть, дёготь. Я там выросла. Серьёзно. Меня часто не могли найти в доме, а потом кто-нибудь вздыхал: «Да она в конюшне, где ж ещё». Конюхи уже привыкли. Сначала косились — барышня, не пристало. А потом плюнули. Потому что я копыта чистила лучше них, а уж как я с норовистыми разговаривала — они смирнели на раз.
Лошади меня чуют. Это мой дар, да.
Не смейтесь.
Я чувствую их. Настроение, боль, радость. Это не «мне кажется», не «я так думаю». Я просто знаю. Когда вхожу в конюшню, меня накрывает волной — кто злой, кто грустный, кто счастливый, кто просто хочет есть и чтоб его оставили в покое.
Полезно для конюшни. Бесполезно для всего остального.
Все вокруг могут хотя бы искру из пальца пустить. Моя подруга Лисса — та вообще кружку чая взглядом подогревает. Один раз в день, но подогревает! А я… я просто знаю, что мерин Гвоздь сегодня обижен, потому что ему наступили на копыто. И что старая Звёздочка счастливая — её выпустили в поле.
— Ерунда это, а не магия, — говорит Лисса. — Ты бы огонь научилась вызывать.
Я пробовала. Пять пальцев себе обожгла и чихала сажей три дня. Не моё.
Но отца это не расстраивает. Он вообще меня не заставляет быть кем-то другим. Единственное, на чём настаивает: «Присмотрись к женихам, дочка. Не заставляй меня волноваться».
И подсовывает портреты соседских сыновей.
Я портреты прячу в стойле. Торн их жуёт. Хороший конь, надёжный.
О, про Торна.
Торн родился в ту же ночь, что и я. В соседнем стойле.
Представляете? Мать его купили за месяц до того — кобылу как кобылу, гнедая, спокойная, ничего особенного. А та возьми и ожеребись в ночь на мой день рождения. Прямо в соседнем деннике, пока Нянька рядом пыхтела.
Отец тогда бегал от Няньки к кобыле, от кобылы к Няньке, весь перепачканный, счастливый и бешеный одновременно.
— Двойные роды! — орал он. — У меня двойные роды! Сразу два жеребёнка! Один — ты!
Акушерка потом клялась, что такую ночь не забудет до самой смерти.
Кобыла потом сбежала. Не знаю куда и зачем. Просто развернулась наутро и ушла в лес. Отец искал, не нашёл. А жеребёнок остался.
Маленький, тёмно-гнедой, весь длинноногий и большеухий. Страшненький такой, тощий. Глаза огромные, смотрят как-то слишком осознанно. Ножки дрожат. Стоит в стойле и вздыхает, как старый дед, который устал от жизни.
Отец хотел продать.
— Кому нужен мерин без роду без племени? — сказал он. — Ещё и ленивый. Вон, даже не бегает, стоит, как бревно.
Но я, когда немного подросла, устроила скандал.
Мне было два года, я ещё говорила плохо, но орать умела отлично. Я орала так, что в доме стекла дрожали. Я визжала, топала ногами, бросалась на пол и колотила кулаками.
— Мой! — орала я. — Мой лошадь! Не отдам!
Отец продержался три дня. На четвёртый вздохнул, сдался и пошёл наливать себе чаю.
— Ладно, — сказал он. — Пусть живёт. Всё равно сена навалом.
Имя выбирали долго.
Отец перебирал: Ветер, Сокол, Гром, Буран, Шквал. Конь стоял и никак не реагировал. Стоял, жевал сено и смотрел куда-то в стену. Как будто ему было плевать.
Я — Торн. Помните? Тот самый конь, который в прологе жаловался на жизнь и чесал копыта. Да, это я. И если вы читаете эту главу — значит, вас не испугало то, что главный герой говорит и ест сено. Добро пожаловать. Дальше будет хуже.
Шучу. Но не сильно.
Двадцать лет назад я родился в конюшне поместья Ветреницы. Крышу этой конюшни сколотили из досок, которые раньше были Великим Дубом. Да-да, тем самым, из пророчества. Я это понял не сразу, а когда впервые лизнул стенку — у дерева был странный привкус. Горечь. И лёгкое покалывание в языке. Как будто в досках ещё осталось что-то от той древней силы. С тех пор я стены не лижу. Но запах — узнаю из тысячи.
Ирония судьбы — я пришёл в мир через щепку от дерева, которое должно меня прославить. Или погубить. Я уже сбился со счёта.
Но сначала о главном: я красивый.
Знаю, звучит самоуверенно. Но это просто факт. Шерсть блестит, грива течёт по ветру, ноги — как у статуи. И я это чувствую. Когда встаю утром и потягиваюсь — кости хрустят, мышцы перекатываются под шкурой, и это ощущение правильное. Могучие такое. Как будто внутри тебя не кровь, а расплавленное золото. Ладно, хватит хвастать. Но факт остаётся фактом: если бы я был человеком, девушки бы за мной бегали. К счастью, я конь, и мне плевать.
Двадцать лет в поместье Ветреницы я делаю вид, что я старый, ленивый, скучный мерин, который только и умеет, что жевать сено и спать. Я хожу медленно, ем вяло, на просьбы ускориться отвечаю тяжёлым вздохом. Никто не знает, что я могу перепрыгнуть трёхметровый ров. Никто не знает, что я бегаю быстрее любого скакуна в королевстве. Никто не знает, кто я на самом деле.
И знаете, как тяжело притворяться медленным, когда внутри всё рвётся в галоп? Мышцы сводит от бездействия. Ноги чешутся бежать. Сердце колотится — не от страха, от сдерживания. Но я терплю. Потому что если расслабишься — всё. Хельмут заметит. Или Яра. А они у меня внимательные.
Хельмут — старый конюх. Появился в поместье лет десять назад. Ему под семьдесят, он весь седой, сутулый, но руки — как крюки. Лошадей любит больше людей. Я ему нравлюсь. Он часто стоит у моего стойла, молчит, смотрит. Иногда говорит: «Ты, конь, не простой. Я таких видал. Умных».
Я отворачиваюсь, делаю вид, что мне интересно сено. Но он знает. Не всё, но достаточно. Однажды он задержал взгляд на моём копыте — там, где была царапина от жерди. И ничего не сказал. Только бровь поднял.
Я тогда внутри похолодел. Но виду не подал.
Зато ночью, когда все спят, я выхожу в поле. Бегаю. Быстро. Очень быстро. Так, что ветер свистит в ушах, а трава стелется под копытами. И чувствую, как магия течёт по жилам — моя, старая, забытая, но не ушедшая.
А теперь — о мелкой.
Яра родилась в ту же ночь, что и я. В соседнем стойле. Я помню этот запах — сено, кровь, пот, акушерские тряпки. И её первый крик. Тоненький, злой, требовательный. Как будто она уже тогда знала, что мир ей что-то должен.
Она выросла быстро. Слишком быстро для человека. Я помню вес её маленькой руки на своей шее. Тёплую, лёгкую. И как она иногда дёргала меня за гриву — больно, между прочим. Волосы у коней чувствительные, у корня. Но я терпел. Она училась стоять. Я учился терпеть.
Сначала просто ползала по конюшне. Заберётся в моё стойло, смотрит своими серыми глазищами, пускает слюни на моё сено. Я стою, терплю. Потом она хватает меня за гриву и пытается встать. У неё получается плохо — ноги кривые, голова большая. Падает. Опять ползёт.
— Ты кто вообще такая? — спрашиваю я мысленно.
Она не отвечает. Она не умеет говорить.
Но я уже знаю ответ. Она — та, кто заставит меня забыть про лень. Надеюсь, не скоро.
В два года она устроила скандал.
Её отец, Вернер, решил меня продать. Пришёл в конюшню с торговцем, показал на меня пальцем: «Вот этот. Мерин. Ленивый. Сена много ест, пользы ноль».
Я стоял в стойле и делал вид, что мне плевать. Опустил голову, прикрыл глаза, даже дышать стал реже — самый скучный конь на свете.
А эта мелкая как заорёт.
Она сидела в углу на сене, играла с соломинкой. Услышала про продажу — и всё. Лицо красное, слёзы градом, кулачки сжаты.
— Мой! — орёт. — Мой лошадь! Не отдам!
Вернер попытался объяснить: «Дочка, это просто конь, мы другого купим». Но она уже упала на пол и колотила ногами по доскам. Орала так, что у лошадей в соседних стойлах уши заложило.
Торговец сказал: «Ну, с ребёнком не сладить. Бывай, Вернер».
И ушёл.
Вернер продержался три дня. На четвёртый зашёл в конюшню, посмотрел на меня долгим взглядом и сказал:
— Ладно. Живи. Всё равно сена навалом.
С тех пор я её.
У неё есть магия.
Я почувствовал это сразу, в первую же неделю. Она ещё лежала в люльке, которую поставили в конюшне — потому что в доме она не спала, орала, а здесь было тихо. И я вдруг ощутил что-то тёплое, живое, пульсирующее. Как маленькое солнце в груди у младенца.
Она чувствует лошадей. Их настроение, боль, радость. Думает, что это бесполезно. Стесняется, потому что все вокруг могут искру из пальца пустить или кружку с чаем подогреть.
Глупенькая.
Этот дар — редкий. Очень редкий. Я встречал таких раньше. Они могли не просто чувствовать — они могли говорить с лошадьми. По-настоящему.
Яра пока не умеет. Но когда-нибудь научится.
Если я ей помогу.
А я помогу. Потому что она — моя.
Только однажды меня чуть не спалили.
Яре было четыре. Она полезла на лестницу в амбаре — хотела посмотреть, не завелась ли кошка в сене. Я стоял в загоне, делал вид, что жую траву. Но внутри уже дёрнулось — это её магия или моя, не пойму. Просто знаю: сейчас. Бежать.
И я побежал. Земля под копытами — мягкая после дождя, комья летят в стороны. В боку кольнуло — старая травма, ещё с прошлой жизни, даёт о себе знать, когда резко стартуешь. Но я не сбавил.
Перепрыгнул забор — содрал кожу на задней ноге об верхнюю жердь. Кровь потекла по бабке, но я не почувствовал. Только потом защипало.
Яра
Знаете, что странно жить с конём, который умнее некоторых моих женихов?
Я не шучу.
Фердинанд, например. В прошлом месяце приехал свататься. Торчал посреди гостиной — такой важный, воротник накрахмаленный, бакенбарды рыжие. Пыхтел. Мял в руках шляпу. И полчаса объяснял, что «налог на соль — это важный экономический инструмент».
Я слушала. Кивала. Думала о том, что Торн, наверное, сейчас жуёт моё яблоко, которое я оставила в седельной сумке.
Потом вышла в конюшню. Села на сено. Прислонилась к тёплому Торнову боку — он даже не вздрогнул, привык уже. Кудряшки лезли в лицо, хоть собирай их в пучок, хоть нет. Веснушки на носу — наверное, уже стали моей второй кожей. А руки вечно в царапинах. Конюшня, ничего не поделаешь.
— Он сказал «экономический инструмент», — говорю. — Три раза.
Торн поднял голову. Посмотрел на меня. Потом отвернулся и начал жевать сено. Но так, знаете, демонстративно. Будто говорит: «Я бы на твоём месте даже слушать не стал».
— Вот и я о том же, — вздохнула я.
Но дело не только в женихах.
Торн — странный. Я это заметила давно, но списывала на «просто повезло». А теперь… не могу.
Начнём с того, что он никогда не болеет.
Ни разу за восемнадцать лет. Копыта — как стекло. Зубы — как у жеребёнка. Шерсть блестит даже зимой, когда все остальные лошади выглядят как мохнатые чудовища. Ветеринар приезжал осенью — старый такой, бородатый, с руками, которые пахнут дёгтем. Осмотрел Торна, покачал головой, почесал затылок.
— Ну, — говорит, — бывает. Крепкий конь.
Крепкий. Ага.
Отец как-то попытался запрячь его в плуг. Торн стоял, как статуя. Целый час. Даже ухом не повёл. Отец плюнул, обозвал «ленивой задницей» и ушёл. А я потом зашла в стойло, погладила его, почесала за ухом — там у него место любимое, прямо за левым ухом, если нажать — он щурится.
— Ты бы хоть сделал вид, что стараешься, — сказала я.
Он посмотрел на меня. И на следующее утро вспахал половину поля за два часа.
Отец глазам не поверил. Вышел на крыльцо, протёр глаза, опять посмотрел.
— Это… — начал он.
Торн уже ушёл в стойло и лёг. Демонстративно так. Мол, я сделал, отстаньте.
Или вот ещё случай.
В прошлом году у нас украли трёх лошадей. Ночью. Кто-то перерезал засовы — аккуратно, без шума — вывел самых лучших. Отец рвал и метал, конюхи бегали с фонарями, Хельмут матерился так, что даже я покраснела.
А Торн просто встал у ворот. Заблокировал проход. Не пускал никого, пока я не пришла.
Я спросонья ничего не понимала. Волосы торчат в разные стороны, на мне старая рубашка, на ногах — не помню уже что. Злая, хочу спать.
— Ты чего? — говорю.
Он ткнулся носом мне в руку. Мокрым носом, между прочим. И повёл в лес.
Я пошла. Потому что что мне оставалось?
Лес молчал. Вообще. Ни птиц, ни ветра, ни даже комаров — хотя в июле они обычно жужжат так, что уши закладывает. Тишина была неправильная, давящая. Только хруст веток под ногами и Торновы копыта — цок-цок, мерно так, уверенно.
Я споткнулась о корень. Чуть не упала. Торн остановился, подождал, пока я выругаюсь себе под нос, и пошёл дальше.
Через час мы вышли к старой лесной избушке. Я её раньше не видела. Крыша просевшая, стены чёрные от времени. А рядом — трое мужиков. И наши лошади, привязанные к деревьям.
Я закричала.
Не геройски. Просто заорала от страха и злости. Мужики испугались — один упал, двое побежали. Лошади вернулись домой сами — я потом шла за ними и плакала. От облегчения.
Отец спросил: «Как ты их нашла?»
А я не знала, что ответить. Сказала: «Торн привёл».
Отец посмотрел на коня. Торн стоял и жевал яблоко, которое стащил у меня из кармана. Когда он его стащил — я не заметила.
— Конь как конь, — сказал отец. — Просто умный.
Да. Умный.
Вчера был случай, который меня окончательно добил.
Мы с отцом поехали в соседнюю деревню на ярмарку. Дорога от нашего поместья — час, если не гнать. А мы не гнали, потому что Торн сегодня изображал особенно сонную тушу. Отец ворчал, я отмахивалась.
Солнце было высоко, в лесу пахло грибами и прелыми листьями. Я сидела в седле, думала о том, что неплохо бы купить новых ниток — мои все перетёрлись.
И вдруг Торн остановился.
Просто замер. Посреди дороги. Как вкопанный.
— Торн, пошли, — говорю.
Ничего.
— Торн!
Отец сзади ругается: «Что там с твоим конём?»
А Торн стоит. И уши у него повёрнуты вперёд — слушает. Я таких ушей у него не видела давно. Обычно они висят, как тряпки.
Торн
Знаете, что самое сложное в том, чтобы быть тайным героем?
Скрывать, что тебе не лень.
Это я серьёзно. Я мог бы щёлкнуть проблему за пять минут. Копытом. Даже не напрягаясь. Но вы бы видели, что будет дальше: сначала люди удивятся, потом привыкнут, потом начнут просить. А потом будут ждать, что я всегда под рукой.
А я устал.
Я просто устал, понятно? Мне надоело тащить этот мир на своей шее, пока они спят и едят пироги.
Поэтому я жую сено. Притворяюсь, что мне всё равно. Сплю. Иногда, по большим праздникам, даю себя оседлать — и то потому что Яра просит, а ей я отказать не могу. И только когда ситуация становится совсем дырявой, как старый мешок, — я действую.
И всегда так, чтобы никто не заметил.
Случай с управляющим? Классика.
Вернер — хороший. Добрый, честный, но рассеянный, как курица, которая забыла, где снесла яйцо. Лошадей любит. Дочку обожает. Не пьёт, не ругается, не бьёт. Но делами поместья управлять… ну, мягко скажем, он в них как я в вышивании крестиком.
Поэтому он нанял управляющего.
Господина Фогеля.
Фогель приехал три года назад. Я запомнил его по запаху за версту — от него пахло страхом и дешёвым воском. И ещё чем-то кислым. Как от прокисшего молока, только хуже. Улыбка у него была масляная — знаете такую, от которой хочется вытереть морду? Худой, глаза маленькие, бегающие. Но говорил складно.
— Поместье будет приносить доход, господин Вернер, — щебетал он, кланяясь так часто, что я боялся — переломится. — Вы только доверьтесь мне.
Вернер доверился.
И зря.
Сначала я просто прислушивался. Мысли людей — это ужасно, знаете? Я умею их слышать, если захочу, но стараюсь не пользоваться. Потому что если вы думаете, что человек внутри поёт красивые песни — вы ошибаетесь. Там очередь из мелочных обид, пошлых желаний и пережёвывания того, что сказала соседка. Устаёшь быстрее, чем от галопа по болоту.
Но Фогеля я слушал специально.
Он воровал. Сначала мелочь: мешок овса, пару досок, бочку мёда. Потом — больше. Зерно, которое шло на продажу, оседало в амбарах его брата. Налоги с крестьян исчезали в карманах его помощников.
Я стоял в стойле, жевал сено — жёсткое, прошлогоднее, потому что Фогель экономил даже на корме — и чувствовал, как у меня внутри закипает злость. Не та, горячая. А холодная, тягучая. Такая бывает, когда терпишь, терпишь, а потом понимаешь — ещё немного, и ты кого-нибудь укусишь.
Вернер не замечал.
Он вообще не умел замечать плохое. Для него все люди были хорошими. А я смотрел, как этот проходимец разоряет поместье, и слушал его мысли. Фогель думал только о деньгах. Как бы увести побольше. Как бы подчистить следы. И как бы сбежать до того, как Вернер очнётся.
Я терпел.
Полгода.
Шесть месяцев жевать эту кислую солому и не бить копытом, когда он проходит мимо. Шесть месяцев слушать, как пересчитывает монеты — звон, от которого у меня начинали дёргаться уши.
Потом я понял: хватит.
Но как объяснить Вернеру?
Я конь. Я не говорю. Если я сейчас начну ржать, тыкать мордой в документы и бить копытом в пол — меня сочтут бешеным. И всё. Бойня, и поминай как звали.
Значит, нужно, чтобы Вернер сам понял.
Я начал с малого.
Фогель каждый вечер сидел в кабинете. Пересчитывал деньги — слышно было даже из стойла, если прижать ухо к стене. И записывал что-то в две книги. Одну — чистую, для Вернера. Другую — чёрную, для себя.
Ключ от кабинета он носил на поясе. Но окно в кабинете часто оставалось приоткрытым — старая рама, перекошенная, не закрывалась до конца.
Я дождался ночи.
Вышел из стойла. Засов открыл мордой — навык, которым я горжусь и ненавижу одновременно, потому что однажды чуть не сломал себе челюсть. Ночь была холодная, земля под копытами влажная, пахло росой и полынью.
Прошёл через двор.
Бесшумно. Почти. Если не считать того, что полтонны мышц и костей всегда немного шумят — но я старался. Ступал с носка, как меня учили… в прошлой жизни. Не спрашивайте.
Залез в окно.
Да, я конь. И я залез в окно. Не смотрите так. В прошлой жизни я пролезал в такие дыры, что этот проём показался мне триумфальной аркой. Правда, застрял один раз — боками. Царапнул кожу о раму. До сих пор помню, как это саднило.
В кабинете темно. Пахло старым деревом, чернилами и тем особым запахом денег — металл и пот, знаете? Я нашарил амбарную книгу. Открыл копытом нужную страницу — у меня копыто как рука, если очень надо, только осторожно, бумага рвётся. Чёрная книга лежала на полке, за какой-то папкой.
А ещё под половицей был тайник.
Я нашёл его по запаху. Металл пахнет иначе, чем дерево. Учуял сразу — резкий, холодный запах меди и серебра. Копытом поддел доску — она поддалась. Там лежали монеты. Целая горсть. Я выгреб их мордой (да, пришлось измазаться в пыли) и положил на видное место. Рядом — чёрную книгу.
Яра
Утро выдалось серое.
Не то чтобы дождливое — нет, просто такое, когда не поймёшь, то ли солнце собирается выглянуть, то ли решило не вставать вовсе. Над полями висел туман — низкий, молочный, пахнущий сыростью и прелой травой. Где-то за лесом кричала птица. Одна. Потом замолчала.
Я стояла в конюшне, водила скребницей по Торнову крупу. Он лениво перебирал ногами и иногда вздыхал — ему нравится, когда чешут. Не признаётся, но нравится. Глаза прикрывает, губу оттопыривает, становится похож на старого деда, которого разморило у печки.
Я любила это время. Раннее, когда все ещё спят, а в конюшне только лошади и я. И тишина. Настоящая, густая, какая бывает только на рассвете. Слышно, как хрустит сено под зубами, как скрипит старая дверь на ветру, как где-то в углу шуршит мышь — та самая, которую ловит наш кот, но никак не поймает.
Я думала о том, что надо бы сегодня доделать — перечистить сбрую, подсыпать сена Звёздочке (она у нас капризная, любит, чтобы свежее было), зашить рубашку под мышкой. И может, сходить с Лиссой на пруд — она обещала показать новый способ заваривать чай из иван-чая, но так и не показала.
Глупые мысли. Домашние.
Мне нравилось их думать. Потому что они не требовали ничего. Ни подвигов, ни магии, ни ответов на вопросы, которых я себе не задавала.
А потом я услышала стук копыт.
Много. Ритмично. Не так, как наши лошади — наши ходят вразнобой, как им удобно. Эти шли строем. Чётко. По-военному.
Я выглянула из конюшни.
Скребница выпала из рук — покатилась по земле, звякнула о камень. Я не нагнулась поднять.
По дороге к нашему дому ехали всадники. Чёрные лошади. Синие плащи с серебряной вышивкой. У самого главного — борода клинышком и глаза такие, будто он видит тебя насквозь, и ты ему не нравишься. Сразу.
Их было пятеро. Пятеро магов. В нашем захолустье, где самый сильный маг — это Лисса, которая греет кружку с чаем. Один раз в день, правда, и не всегда получается.
— Торн, — шепнула я. — Там маги.
Торн поднял голову. Повёл ноздрями — вдох, выдох. Я видела, как раздуваются его бока. Потом он фыркнул. Так презрительно, будто ему под нос сунули тухлую рыбу. Не любит он магов.
Я и сама их не особенно любила. Не потому что они плохие — просто они всегда смотрят на тебя как на нечто. На объект. На проблему. Никто из них ни разу не зашёл в конюшню просто так, погладить лошадь или спросить, как дела. Они приезжали, делали своё дело и уезжали. Оставляя после себя запах палёной мантии и важности.
Но такого, чтобы пятеро сразу — не было никогда.
Я выбежала из конюшни. Руки вытирала о штаны на ходу — на ладонях осталась серая пыль от скребницы. Сердце уже колотилось где-то у горла, хотя я ещё не знала, чего бояться.
Отец стоял на крыльце. В старой куртке, небритый — он обычно брился после завтрака, а сейчас даже позавтракать не успел. Бледный. Даже нос побелел, а нос у него красный обычно — курит трубку с утра. Пальцы сжимали перила так, что побелели костяшки.
— Чем обязаны? — спросил он. Голос ровный, но я знаю отца — когда он так говорит, у него внутри всё трясётся. Как студень.
Главный маг соскочил с коня. Не слез — соскочил. Молодо для его возраста. Высокий, тощий, плащ синий, сапоги до колен — дорогие, кожа мягкая, не то что наши, из грубой бычьей кожи.
— Магистр Кронир, советник короля по особым делам, — представился он. Голос низкий, спокойный. Как у человека, который привык, что ему подчиняются. — У нас есть к вам разговор, господин Вернер.
— Проходите, — сказал отец.
Маги прошли в дом. Четверо остались во дворе — стояли у своих лошадей, молчаливые, как статуи. Один из них, молодой, с рыжими усами, покосился на конюшню, но не двинулся с места.
Я хотела за отцом. Сделала шаг, ногу на ступеньку поставила. Но Кронир обернулся на пороге и посмотрел на меня. Сверху вниз.
— Это разговор для взрослых, девочка.
Я чуть не лягнула его.
Какая я ему девочка? Мне восемнадцать. Я вчера сама гвоздь в копыто забила — ну, не забила, но подкову примерила. Я управляюсь с лошадьми лучше любого его мага. И вообще.
Но я промолчала.
Потому что он маг. А я — та, кто умеет чувствовать лошадей. И это пока всё.
Я вернулась в конюшню.
Села на сено. Прислонилась к Торнову боку. Он тёплый — всегда тёплый, даже когда холодно. Я обняла его за шею, уткнулась носом в гриву. От него пахло сеном, лошадью и почему-то яблоками. Хотя яблок я ему сегодня ещё не давала.
— Представляешь, — сказала я. — Они меня выставили. «Девочка». А сам, наверное, только искры из пальца и умеет, как Лисса. Или не умеет даже.
Торн смотрел на дом.
Взгляд у него был странный. Не лошадиный. Так смотрят, когда знают что-то, чего ты не знаешь, и решают — говорить или нет. Его глаза — тёмные, глубокие — были прикованы к окнам, за которыми скрылись маги. Уши повёрнуты вперёд — он слушал. Не напряжённо, нет. Спокойно. Как будто заранее знал, что услышит.
Торн
Ну вот. Началось.
Я стоял в стойле и смотрел, как мелкая мечется по конюшне. Седло в одной руке, яблоки в другой, лицо красное, волосы растрёпаны — вылезли из косы и торчат в разные стороны, как солома. Глаза горят. Не от радости — от того, что она не знает, куда бежать первой.
— Торн, стой смирно! Торн, не верти головой! Торн, мы уходим через час!
А я не верчу. Я просто стою. И пытаюсь осмыслить, как боги меня опять надули.
Двадцать лет. Двадцать лет я тут сено жевал. Тишину любил. Притворялся ленивой задницей — и, надо сказать, очень хорошо притворялся. Я до автоматизма довёл эту лень: опущенные уши, полусонный взгляд, тяжёлые вздохи. Никто не подозревал. Даже Хельмут — ну, может, чуть-чуть подозревал, но молчал.
И ради чего?
Ради того, чтобы в один прекрасный день явились маги в синих плащах и утащили мою мелкую спасать мир?
Мир, который я уже спасал. Пять раз.
Пятый раз был особенно дурацкий — Тёмный Властелин тогда спрятался в женской бане, и пришлось его выкуривать оттуда магическим феном. Не спрашивайте. Я до сих пор краснею, когда вспоминаю.
А теперь — шестой. И уже не я, а она.
Я вздохнул.
Тяжело. Так, что у соседней лошади — у Звёздочки — уши заложило. Она покосилась на меня, фыркнула и отвернулась. Мол, старый ворчун.
— Ты чего? — спросила Яра, затягивая подпругу. Сильно затягивает — я еле вздохнул. — Не хочешь идти?
Я посмотрел на неё.
Ей восемнадцать. Она родилась в конюшне на сене. Она умеет чистить копыта, чувствовать лошадей и спорить с отцом. И она понятия не имеет, что такое настоящая война. Настоящий Тёмный Властелин. Настоящая магия.
Малликор Дрэйк.
Я знаю его. Мы встречались. В прошлой жизни. Он был тогда другим. Злым, да, но с огоньком. С идеей. Он хотел переделать мир — как все они в молодости. А теперь, говорят, устал. Разочаровался. Просто «наводит порядок».
Звучит знакомо.
Я опять вздохнул.
— Торн, ты сегодня какой-то грустный, — сказала Яра, погладила меня по морде. Ладонь у неё тёплая, чуть шершавая — от работы. — Не бойся. Я тебя в обиду не дам.
Я фыркнул.
Это она меня не даст в обиду? Мелкая, которая даже искру из пальца пустить не может? Которая Тёмного Властелина в глаза не видела, а уже обещает?
С другой стороны — она упрямая. И добрая. И любит меня. Это, наверное, важнее, чем магия.
И ещё — она не ноет. Вот что важно. Когда ей сказали «ты Избранная», она не упала в обморок, не закричала «почему я». Она рассмеялась. Потом побежала собираться. У неё внутри всё тряслось — я чувствовал, — но она делала.
Такая справится.
Надеюсь.
В конюшню зашёл Хельмут.
Старый, седой, сутулый. Сегодня он был в своей лучшей куртке — кожаной, чёрной, с медными пуговицами. Надевал её только по праздникам и на похороны. Сейчас был, наверное, второй вариант.
Он поставил передо мной ведро овса. Не простого — отборного, с мельницы, тот, который обычно приберегал для племенных. Погладил по холке. Рука тяжёлая, тёплая.
— Ну, конь, — сказал он. — Иди. Береги барышню.
Я посмотрел на него. Он посмотрел на меня. И я понял — он знает. Не всё, наверное, но достаточно. Достаточно, чтобы смотреть мне в глаза не как на лошадь, а как на…
— Я за ней пригляжу, — сказал я мысленно. — Ты не переживай.
Хельмут усмехнулся. Крякнул. И, прихрамывая, пошёл к выходу.
Он услышал. Или просто догадался. С Хельмутом никогда не поймёшь.
Вернер принёс яблоки.
Целую корзину. Краснобокие, пахнут мёдом и утренним садом. Поставил на пол у моего стойла. Потом встал, мял в руках шапку — старую, драную, которую носил ещё мой отец (в смысле, отец Яры, а не мой — у меня отец был конь, и того я не помню).
Смотрел на Яру. Глаза красные, нос красный.
— Дочка, — сказал он. — Ты возвращайся. Хорошо?
— Пап, — ответила Яра. — Всё будет хорошо.
Она сама в это не верила. Я чувствовал — её магия пульсировала тревогой, как больной зуб. Такой ноющий, тянущий страх. Но она улыбалась. Держалась.
Упрямая дурочка.
Я ткнулся носом в Вернерову руку. От него пахло табаком, деревом и тем особым запахом отцовской тревоги — кислым, горьким. Он погладил меня, почесал за ухом — там, где я люблю.
— Ты, конь, — сказал он. — Ты её береги. Слышишь?
Я моргнул.
Да что ж они все думают, что я её не берегу? Всю жизнь только этим и занимаюсь. Когда она в четыре года с лестницы упала — кто её ловил? Я. Когда она в семь лет в речку упала — кто вытаскивал? Я. (Правда, тогда пришлось заодно вытаскивать и сапоги, потому что они были новые и ей было жалко.)
Яра
Первый день тянулся бесконечно — я думала, что быть Избранной — это подвиги, а оказалось, что это пыль, жара и затекшая спина.
Солнце поднялось, туман рассеялся, и дорога оказалась прямой, как струна, — слева поля, справа поля, иногда куст, иногда дерево, под которым мы останавливались перекусить, но чаще просто поля, и ещё поля, и ещё. Я смотрела на них, пока они не начали сливаться в одно жёлто-зелёное пятно.
Торн подо мной шёл ровно, даже не вздыхал, но я чувствовала — ему тоже скучно. Уши обвисли, шаг стал ленивым, и он делал вид, что покорно несёт свою Избранную, но я-то знала: в голове у него сейчас одна мысль — «вернуться бы в стойло и лечь», а вторая — «и яблоко бы съесть», и не в такой последовательности.
Пыль от копыт поднималась такая густая, что я чихала каждые пять минут, а Торн чихал следом — раздражённо, как старый дед, которому насыпали перца в тарелку. Шея у меня затекла от того, что я всё время оглядывалась — то на Финна в телеге, то назад, туда, где уже ничего не было видно. Дом скрылся за поворотом ещё утром, и я знала, что не надо оглядываться, но всё равно оглядывалась — наверное, надеялась, что он появится снова.
Спина болела — седельная подушка была старая, отцовская, он её сам сшил, когда был молодым, но за восемнадцать лет она продавилась так, что я чувствовала каждый сучок. Я пересаживалась — то на левое бедро, то на правое, — но ничего не помогало, и в какой-то момент я просто перестала чувствовать ноги и, наверное, это было облегчение.
— Торн, — шепнула я, наклоняясь к его уху. — Мне кажется, быть Избранной — это просто долгая верховая езда.
Он повернул ко мне одно ухо — левое, а второе оставил смотреть вперёд, следить за дорогой. У него была такая привычка: слушать меня одним ухом, а остальным миром — другим, и я его за это любила, хотя он, конечно, об этом не знал.
— Никаких приключений, никаких драконов, — продолжала я. — Едем и едем.
Торн вздохнул — я почувствовала, как его бока расширились под моими ногами, — и я поняла, что он согласен.
Отряд был странный — это мягко сказано. Мы походили на бродячий цирк, который никто не звал и который сам не понял, куда едет.
Впереди ехал магистр Кронир на огромном чёрном жеребце — синяя мантия развевалась, посох сверкал, и вид у него был как у статуи с городской площади. Только статуи обычно не воняют, а от Кронира пахло дорогими духами и потом — он, видимо, тоже нервничал, просто не показывал. Лицо у него было каменное, губы поджаты, и говорил он мало, но каждое его слово звучало как приказ: «Не отставать. Держать строй. Без самодеятельности». Я не собиралась заниматься самодеятельностью — я вообще не знала, что это такое, наверное, что-то магическое или неприличное, с Крониром не угадаешь.
За ним ехали двое молодых магов — Бруно и Штефан. Оба в синих мантиях, оба с маленькими аккуратными бородками, которые они явно отращивали специально для важности, потому что без них лица у парней были бы совсем детские — круглые, с прыщами, как у учеников пекарни.
— Я, между прочим, заклинание «Световой шар» освоил, — сказал Бруно, когда мы только выехали. Голос у него был тонкий, чуть обиженный — как у человека, который всё время доказывает, что он чего-то стоит.
— А я «Мгновенный костёр», — ответил Штефан. — Правда, он не мгновенный и не костёр. Скорее искры. Но красиво.
— Искры — это не костёр, — сказал Бруно.
— А световой шар — это не шар. У тебя с кулак размером.
— Зато яркий.
— Яркий, но маленький.
Они спорили весь день, и я слушала их и молчала, потому что мой дар — чувствовать лошадей — на фоне этих «ярких маленьких шаров» выглядел как-то жалко. Даже искры казались достижением, а я что? Я просто знала, что Торн хочет яблоко, и что Звёздочка грустит без меня, и что у лошади Кронира болит левое копыто — она припадала на него при каждом шаге, но никто из магов не замечал. Бесполезный дар. Совсем бесполезный.
Четвёртый маг — тот, что ехал сзади, — вообще не разговаривал. Молчаливый, с кинжалом на поясе, я даже имени его не знала. Кронир называл его «маг», Бруно и Штефан — «эй, ты», и он не обижался — или обижался, но молчал. Иногда я ловила на себе его взгляд — спокойный, изучающий, не враждебный, но внимательный, и от этого внимания становилось не по себе.
Замыкал процессию Финн — он ехал в телеге, гружёной мешками с крупой, вяленым мясом и моими яблоками для Торна (я проверила три раза, чтобы не забыли, и Финн уже закатывал глаза). Он сидел на мешке, держался за борта обеими руками, и пальцы у него побелели от напряжения, потому что дорога трясла на каждой кочке.
— Слушай, — сказала я, поравнявшись с ним. — Ты как?
— Я за солью шёл, — повторил он — уже в сотый раз, наверное, сотый за сегодня. — У меня матушка суп без соли оставила. Она меня убьёт.
— Может, мы быстро управимся, — сказала я, хотя сама в это не верила — голос прозвучал фальшиво, как у актёра, который забыл текст и теперь просто открывает рот.
Финн посмотрел на меня — не зло, не жалобно, а скорее устало-обречённо, как человек, который понял, что спорить бесполезно, и теперь просто плывёт по течению (или тонет, но виду не подаёт).
На второй день дорога перестала быть скучной — и я, честно говоря, начала жалеть об этом.
Сначала просто кончились поля. Но не постепенно, как я ожидала, а сразу — будто кто-то провёл черту. Только что вокруг была равнина, жёлтая от прошлогодней травы, и вдруг — стена леса. Тёмного и хмурого, без единого просвета. Деревья стояли так тесно, что между стволами, казалось, не пролезла бы и кошка. Кора на них была серая, замшелая, а ветки низко нависали над дорогой, как руки, которые хотят тебя схватить.
Дорога сузилась до того, что телега едва пролезала, и колёса то и дело скрипели по корням, выступавшим из земли. Ветки хлестали по лицу — я пригнулась, но одна всё равно оставила саднящую царапину на щеке. Я потрогала пальцами: кровь. Тёплая, липкая, совсем как дома, когда я поранилась о гвоздь в конюшне. Только дома это было привычно и почти безопасно, а здесь почему-то страшно.
Воздух в лесу был совсем другим, не таким, как в полях. Тяжёлым, сырым, с запахом гнили и тины. Я натянула воротник куртки на нос, но это почти не помогло — запах лез отовсюду, и казалось, что его можно жевать, такой он был густой и противный.
— Это ещё что? — спросил Бруно, когда его лошадь шарахнулась в сторону и чуть не сбросила его из седла.
— Лес, — ответил Кронир таким тоном, будто объяснял ребёнку, что огонь горячий. — Едем дальше.
— Воняет, — сказал Штефан.
— Лес, — повторил Кронир. — Едем дальше.
И мы поехали.
Чем глубже мы забирались, тем темнее становилось вокруг. Света почти не было — только редкие лучи пробивались сквозь густые кроны и падали на землю бледными жёлтыми пятнами. В этих пятнах кружилась мошкара, и я поймала себя на мысли, что смотрю на неё, потому что смотреть на лес не хочется. Где-то высоко каркнула ворона — один раз, потом второй, потом третий, и замолкла. Тишина стала ещё тяжелее.
Торн подо мной шёл медленно и осторожно — я чувствовала, как он переставляет ноги, как принюхивается к каждому шагу. Уши у него стояли торчком, ноздри раздувались, и я таких ушей не видела у него давно — обычно они висят, как тряпки, когда он притворяется ленивым.
— Ты что-то чуешь? — спросила я шёпотом, хотя сама не знала, зачем шепчу.
Торн не ответил, но уши его повернулись вперёд — туда, где дорога уходила в темноту, и мне стало не по себе.
— Тут болото рядом, — сказал Финн из телеги. Голос у него был спокойный, но я заметила, как он вцепился в борт побелевшими пальцами. — Я такое у нас в низине чуял. Дорогу надо искать, а то завязнем.
— Я магистр, — отрезал Кронир, даже не обернувшись. — Я знаю, куда ехать.
Мне очень захотелось сказать ему что-нибудь резкое, но я промолчала. В конце концов, он действительно маг, а я всего лишь девчонка, которая умеет чувствовать лошадей. Может, он и правда знает.
Он не знал.
Через час телега встала — и встала так резко, будто налетела на невидимую стену. Колёса ушли в жижу по самую ступицу, телега накренилась, и мешки с крупой съехали набок. Финн еле удержался — повис на борту, болтая ногами в воздухе.
— Засада, — сказал Кронир. Спокойно. Как будто это было частью плана и он именно этого и ждал.
Я слезла с Торна и тут же поняла, что ноги уходят в землю по щиколотку. Жижа была холодная, липкая, почти чёрная — она чавкала под сапогами и тянула вниз, будто не хотела отпускать.
Бруно попытался колдовать — наверное, чтобы доказать, что он не зря ест свой хлеб. Световой шар выскочил из его пальцев яркий, белый и осветил окрестности так, что стало видно каждое дерево, каждую кочку.
И всё вокруг было болото. Кочки, поросшие мхом, лужи с ржавой водой, жёсткая серая трава, торчащая из трясины как старая щетина. И тишина — даже вороны замолкли, будто тоже испугались.
— Мы не туда свернули, — сказал Штефан, и голос у него дрожал — я первый раз за два дня слышала, чтобы он так говорил.
— Я знаю, — процедил Кронир, и мне показалось, что он сейчас зарычит.
Маги вылезли из сёдел и встали в жижу — Бруно по колено, Штефан тоже. Бруно выругался так громко, что я покраснела, а Штефан промолчал, но лицо у него стало белым, как у покойника. Они начали толкать телегу, Кронир командовал, но телега не двигалась — она сидела в трясине как влитая, и лошади скользили, разъезжались копытами, и у них были белые глаза от страха.
Я посмотрела на Торна.
Он стоял в стороне — на маленьком сухом клочке, который нашёл сам, пока все суетились. Он не паниковал, не дёргался. Просто стоял, наклонив голову, и принюхивался — ноздри раздувались, уши ходили ходуном, вперёд-назад, вперёд-назад, будто он ловил какой-то звук, который никто кроме него не слышал.
А потом он повернулся и пошёл. Влево, между деревьями, по самому краю болота. Не быстро, но очень уверенно — шаг за шагом, обходя кочки, перепрыгивая лужи, и каждый раз его копыта ступали на сухие места, хотя я понятия не имела, как он их находил.
— Торн! — крикнула я. — Стой!
Он не остановился. Только мотнул головой — мол, за мной. И я, не знаю почему, поняла его.
Я секунду колебалась. Посмотрела на телегу — она стояла, как стояла. На магов — они пыхтели, но толку от их пыхтения было не больше, чем от моего. На Кронира — он даже не смотрел в мою сторону, уставился в карту, будто она могла вытащить телегу из грязи.
— Финн! — крикнула я. — За мной!
И побежала за Торном.
Ноги вязли, сапоги чавкали, и я споткнулась о корень — чуть не упала, но успела схватиться за ветку. Ветка оказалась сухой и обломилась у меня в руке, но я каким-то чудом удержалась на ногах. Финн догнал меня через несколько шагов — бежал тяжело, сопел, но не отставал.
— Куда он? — спросил он, отдуваясь.
— Не знаю, — ответила я. — Но он знает. Я в нём не ошибаюсь.
Торн шёл быстро, и я еле поспевала за ним. Мы углубились в лес так далеко, что телега и маги исчезли из виду — деревья сомкнулись за нашими спинами, будто захлопнулась дверь. Ветки хлестали по лицу, паутина липла к щекам, и я смахивала её рукой, но она тянулась за пальцами, липкая и противная.