Дождь закончился вместе с наступлением темноты.
Небо осталось низким, тяжелым, серым - таким, когда не поймешь, то ли день заканчивается, то ли так и будет висеть эта мгла, пока не лопнет сама собой. Земля напилась воды за день и теперь больше ее не принимала, только чавкала под ногами, если кто проходил. Улицы опустели. В деревне в такую погоду сидят по домам, греются у печек, смотрят телевизор - каналов всего три, да и те шипят, когда ветер дует с севера. Зато в местном клубе сегодня кино крутят. Про оживших мертвецов. Не бог весть какой фильм, но хоть какое-то развлечение.
Бочка упала в полседьмого.
Товарняк тащился по ветке, которая шла за пустырем, - старые вагоны, цистерны с облупившейся краской, контейнеры, на которых уже нельзя было разобрать маркировку. Состав шел медленно. Грохот стоял такой, что в деревне, бывало, звенели фужеры в буфетах, но местные давно привыкли. Поезд - это поезд, он идет по расписанию, и ничего с этим не поделаешь.
Состав лязгнул на «стрелке», дернулся, и один из вагонов в хвосте сплюнул свой груз, как будто ему надоело его везти. Бочка - двухсотлитровая, ржавая, с приваренными ушками для строп - слетела с креплений, ударилась о шпалу, подпрыгнула и покатилась вниз по откосу насыпи. Она пролетела метров двадцать, на полном ходу врезалась в корягу, развернулась и замерла посреди пустыря, наполовину уйдя в мокрую землю.
Никто этого не видел. В кабине не услышали - поезд гремел слишком сильно. А в клубе в это время, Андрей Сергеевич считал мелочь, раскладывая монетки кучками по номиналу, и думал о том, что жена сегодня на него так посмотрела, что лучше вообще не возвращаться, а заночевать в будке киномеханика.
Бочка раскололась при ударе.
Из трещины, тонкой, но длинной, во всю боковину, выполз газ. Он был тяжелым - тяжелее воздуха, тяжелее тумана, тяжелее той сырости, что висела над пустырем. Он не поднимался вверх, а стелился по земле, зеленоватый в сумерках, маслянистый на вид, с приторным запахом, который напоминал одновременно и ацетон, и гниющие цветы, и что-то еще, чему нет названия. Он растекался медленно, нехотя, как будто пробовал каждый сантиметр земли, каждый стебель полыни, каждую корягу, торчащую из грязи. Ветер дул со стороны пустыря к железной дороге, и газ потянулся туда, к насыпи, к рельсам, а за рельсами - к кладбищу.
В семь часов земля на кладбище дрогнула.
Кладбище лежало за железной дорогой, на пологом склоне, который спускался к реке. Хоронили здесь давно - еще до войны, - но старые могилы, те, что тридцатых и сороковых, давно сровнялись с землей, и только бугорки, поросшие травой, напоминали о том, что здесь кто-то лежит. Те, что поновее стояли ровными рядами, как солдаты на плацу. Гранитные плиты, оградки из черного металла, венки - пластиковые, яркие, неестественно зеленые среди серой октябрьской земли. Кое-где еще держались фотографии под стеклом, но стекло давно запотело изнутри, и лица на снимках стали размытыми.
Газ переполз через насыпь, перетек через шпалы, просочился сквозь щебенку и пополз между могилами. Он не выбирал пути - он заполнял все, что было ниже, все впадины, все рытвины, все ямы. Он затекал под памятники, обволакивал венки, просачивался в землю, в корни травы, в деревянные щели гробов, в то, что лежало в этих гробах.
Земля дрогнула сначала на одной могиле, самой свежей, осенней, где земля еще не успела осесть. Потом на другой. Потом сразу на нескольких. Это не был толчок, который можно почувствовать ногами, - это было движение внутри, глухое, вязкое, как будто в земле кто-то повернулся на другой бок, не в силах больше лежать неподвижно.
Первым показался Петр Ситников.
Могила его была в третьем ряду, недалеко от ограды. Хоронили его весной, после Пасхи. Сердце остановилось прямо на крыльце, когда он шел за дровами. Упал, даже не охнув, и жена нашла его уже холодным, когда вышла посмотреть, чего он так долго не идет. Гроб делали наспех, потому что денег не было, а в сельсовете сказали: «Хороните, потом оформим». Землю кидали кое-как, торопились - дожди начинались, могильщики хотели успеть до ливня.
Теперь эта земля разошлась. Сначала просто трещина, длинная, кривая, как молния. Потом края трещины приподнялись, и из черноты показалась рука - грязная, с обломанными ногтями, в обрывках савана, который превратился в тряпки. Рука лежала на поверхности, не двигаясь, и казалась корягой, которую вывернуло из земли. Потом пальцы шевельнулись - медленно, по одному, как будто проверяя, работают ли они еще.
Петр выползал долго. Сначала показалась голова. Она была лысая, с остатками седых волос по бокам, с закрытыми глазами, с кожей серой и натянутой, как пергамент. Потом плечи в пиджаке, в котором его хоронили. Темно-синий, с орденом за трудовую доблесть на лацкане, весь в земле и в черных разводах. Потом грудь. Он сел на краю могилы, свесил ноги в яму, и сидел так, раскачиваясь вперед-назад, как маятник, который кто-то запустил и забыл. Глаза открылись не сразу. Белки были желтыми, как старая бумага, зрачки - мутными, как замерзшая вода. Он смотрел прямо перед собой, на железную дорогу, на пустырь, на свет, который горел в клубе, но, кажется, ничего не видел.
- …ка-а-ак… - сказал он. Звук вышел из горла сам собой, без участия губ, как выдох из прорванной камеры.
Рядом, на соседней могиле, земля разошлась быстрее. Колян Кабанов вылез почти сразу, как будто и не лежал в земле полгода, а только прилег отдохнуть. Он встал на колени, потом поднялся. Джинсы облепила грязь, кожаная куртка, в которой он гонял по деревне, треснула на спине и на рукавах. Голова его была страшной - череп проломлен с левой стороны, там, где он ударился о столб на скорости. Сорок километров, не больше, но столб бетонный, а на мотоцикле «Минск», как всегда не работали тормоза. Глаз вытек, висел на щеке, держался на чем-то тонком, как паутина, и качался при каждом движении. Вторая половина лица еще сохраняла человеческие черты - молодые, наглые, те, которыми он пугал баб на улице, когда давал газу у самого забора.