Тишина Архива была обманчивой – не пустотой, но густой, тяжёлой, сотканной из шелеста сотен тысяч страниц, скрипа старых переплётов под собственным весом и мерного тиканья настенных часов, отсчитывающих время, давно потерявшее значение для миров, заточенных в этих стенах. Но громче всего звучало моё собственное дыхание – осторожное, сдавленное, будто я боялась потревожить не только хрупкий пергамент под руками, но и само равновесие этого пыльного царства. И пыль… Боже, пыль была вездесущей субстанцией этого места. Мелкая, серая, вечная, как сама история, запертая в стенах из тёмного дерева и стали. Она оседала на белых хлопковых перчатках тончайшей вуалью, въедалась в линии ладоней, которые уже никогда не станут по-настоящему чистыми, и витала в строгих лучах холодного света от моей настольной лампы, превращая воздух в зыбкую материю времени. Я вдыхала её с каждым скупым вдохом, чувствуя, как мельчайшие частицы цепляются за слизистую горла, оседают где-то глубоко внутри. Как вина. Как неотвязная, въевшаяся память.
Передо мной, закреплённый в мягкие держатели из микропоры, лежал пациент: «Хроники Михаила», XVI век. Переплёт из когда-то роскошной, а ныне потрескавшейся и утратившей блеск телячьей кожи, страницы, пожелтевшие не только от времени, но и от небрежного хранения где-то в сыром подвале. Чернильные росчерки поблекли, корешок едва держал блок, а по краям форзацев ползла безжалостная паутина рыжеватых пятен плесени. Моя задача – укрепить корешок невидимыми японскими бумажными шпонками, аккуратно подклеить отходящие форзацы, вывести пятна специальным гелем на основе целлюлазы, не повредив хрупкую структуру бумаги. Это была ювелирная работа, где инструментами служили терпение, микроскопические дозы клея и абсолютная неподвижность руки. Работа искупления. Каждая спасённая страница – крошечный камешек, брошенный в бездонный колодец моей вины.
Я винила себя в смерти матери, умершей, рожая меня. Эта мысль всплывала сама собой, как всегда, когда кончики пальцев в перчатках прикасались к чему-то древнему, беззащитному перед временем. Непрошеная, резкая, как укол булавкой. Отец никогда не произносил этих слов вслух, но я знала: видела это в его глазах – в той мгновенной тени, что ложилась на его лицо в дни моих именин, в том, как его взгляд иногда скользил по мне, не видя меня, а видя пустоту, которую я оставила. Я была его живым напоминанием о невосполнимой потере, его проклятием и его единственным светом, слитыми воедино. А потом… потом я чувствовала себя причиной его гибели. Дважды «виновная». Испорченная вещь, несущая разрушение всему, к чему прикасается.
Я смочила тончайшую кисточку в дистиллированной воде, аккуратно удалив излишки о промокашку, и моё сердце замерло: сейчас одно неверное движение, чуть сильнее нажим, малейшая дрожь в пальцах – и крошечный фрагмент осыпающегося золотого обреза на краю страницы превратится в горсть бесполезной позолоты. Золото здесь – всего лишь пигмент, иллюзия прочности и вечности, как и всё в этом мире; одно мгновение небрежности – и частица истории, чья-то боль, молитва или любовь, запечатлённая здесь столетия назад, рассыплется в пыль навсегда. Как карьера отца и его репутация рассыпались на той проклятой выставке «Книги и Манускрипты», когда краснолицый коллекционер Тернер орал на него, тыча толстым пальцем в едва заметный надрыв на миниатюре Псалтыря, а все вокруг – коллеги, конкуренты, просто зеваки – смотрели со смесью ужаса и презрительного любопытства… А я, четырнадцатилетняя, глупая, переполненная гордостью за его работу и желанием разделить её красоту, неосторожно прислонилась к нему, желая что-то рассмотреть, и случайно толкнула его локтем. Его рука дрогнула. Микроскопическое движение. Но для Тернера этого было достаточно. Крик: «Несчастный! Бездарь! Ты погубил шедевр!» И лицо отца… Оно стало пепельным. Пустым. В нём не осталось ничего, кроме стыда и обречённости.
— Гарсия!
Голос Сьюзен Брайт, заведующей архивным отделом, прорезал тишину зала. Я вздрогнула так сильно, что кисточка выскользнула из пальцев, упав плашмя на открытую страницу. Сердце бешено заколотилось, выпрыгивая из груди, в горле встал комок ледяного, знакомого до тошноты ужаса. Ошибка, уже ошибка, я испортила! Кровь отхлынула от лица, оставив щёки ледяными. Я замерла, боясь пошевелиться, боясь увидеть след.
Сьюзен вошла в зал, её взгляд тут же метнулся к книге на столе. Её тонкие губы сжались, и идеально выщипанная бровь приподнялась, пока она делала шаг к столу, склоняясь над манускриптом. Я затаила дыхание, когда она оглядела страницу, затем подняла кисточку, аккуратно положив её рядом.
— Неужели вашим рукам незнакома ценность того, что они держат? — голос её был бархатной угрозой, едва слышным шипением змеи. — Поблагодарите судьбу, Гарсия. В иной раз ваша удача может иссякнуть.
Из меня вырвался прерывистый, неровный выдох, оставив горьковатый привкус пыли на языке; я медленно кивнула, не в силах произнести ни слова.
— К тебе, — продолжила Сьюзен, её строгая серая юбка-карандаш и белая блуза выглядели как униформа надзирателя, — клиент для работы над заказом. Диас.
Диас. Эта фамилия обожгла слух, хотя я никогда её не слышала, и повисла в пропитанном пылью воздухе внезапной тяжестью, как запах дорогого табака, дорогой кожи и чего-то… необъяснимо холодного, чистого, словно только что наточенное лезвие. Я поспешно, пальцами, которые не слушались, прильнула к странице под лампой, но там не было ни следа, ни пятнышка – лишь едва заметный отблеск влаги, быстро исчезающий.
— Он ждёт в кабинете три. Быстро, Ева. Он не из тех, кто любит ждать, — Сьюзен бросила на меня оценивающий взгляд, в котором читалось не столько беспокойство за клиента, сколько страх перед возможными последствиями для себя, и исчезла, затворив за собой тяжёлую дверь. Её шаги, отмеренные каблуками, быстро затихли в коридоре.
Дождь хлестал по стеклу такси, будто хотел смыть саму машину с крутого серпантина, потоками грязной воды уносившегося в серую бездну города внизу. Я вцепилась в ремень своей скромной сумки с инструментами – кистями, тончайшими скальпелями, драгоценными рулонами японской бумаги – словно это был единственный якорь, удерживающий меня от возвращения в привычную, пыльную безопасность Архива. Каждый из этих инструментов был бережно приобретён на мои скромные сбережения, каждый рулон японской бумаги – почти реликвия, результат долгих поисков и экономии. Я не тратилась на себя, но на свою работу никогда не жалела.
Рядовые улочки с их вывесками и людьми давно остались позади, сменившись широкими, почти пустыми бульварами, где особняки прятались за высокими каменными стенами и деревьями, чьи кроны шумели под натиском непогоды, как встревоженные стражи. Воздух в салоне был спертым, пропитанным запахом дешёвого освежителя «Свежесть Альп», сырости от моего плаща и… страха перед тем, что ждёт за этими воротами.
8:47.
Такси, вздрагивая на кочках, упрямо карабкалось вверх. Сквозь водяную пелену, сквозь потоки, бегущие по стеклу, наконец проступили очертания массивных кованых ворот. Архаичные, тяжёлые, украшенные каким-то абстрактным узором из переплетённых прутьев, они выглядели неприступнее стен средневекового замка. Водитель, бородатый мужчина лет пятидесяти, тихо присвистнул, впечатлённый, и потянулся к домофону с визиткой, которую я показала ему через решётку. Его толстый палец неуклюже тыкал в кнопки домофона, и металл ответил глухим скрежетом. Медленно, с неохотной торжественностью, створки начали разъезжаться, открывая взгляду перспективу подъездной аллеи. Тёмный, отполированный дождём камень вился лентой вверх, обрамлённый двумя рядами мрачных, промокших кипарисов, чьи силуэты казались траурными стражами этого места. Я мельком заметила отблеск объектива, спрятанного в одной из каменных колонн у ворот, и еле уловимый гул сервоприводов, подтверждающий, что эти ворота не просто старые, но и оснащены по последнему слову техники.
Особняк возник неожиданно, как мираж, выплывающий из серой мглы: серый, почти чёрный камень, лишённый каких-либо украшательств или лепнины; острые, высокие крыши, вонзающиеся в низкое небо; узкие, вытянутые окна, больше похожие на бойницы, чем на источники света. Ни намёка на показную роскошь, только сокрушительная мощь и аура глубокой, почти враждебной изоляции; он не возвышался над городом – он владел этим холмом, холодный, бесстрастный и абсолютно чуждый всему, что было за его стенами. Такси притормозило под широким каменным козырьком, защищавшим от потока. Я поспешно расплатилась, бумажки слегка дрожали в моих пальцах. В зеркале заднего вида мелькнул взгляд водителя – не просто любопытство или опаска, а что-то вроде жалости. «Да, вы явно не часто возите сюда таких, как я», – пронеслось в голове.
Дверь открылась беззвучно, до того как моя рука успела подняться к бронзовой ручке в форме львиной головы. На пороге, заливаемом косыми струями дождя, стоял мужчина лет пятидесяти. Безупречно сшитый чёрный костюм, под которым угадывалась подтянутая фигура. Ослепительно белые перчатки. Лицо – непроницаемая маска вежливости, без единой морщинки эмоций.
— Мисс Гарсия? — голос был лишённым полутонов тепла или приветливости. — Мистер Диас ожидает. Пожалуйте.
Шагнув за порог, я почувствовала, как воздух вырывается из лёгких. Холл впечатлял. Высоченные потолки, терявшиеся в полумраке где-то наверху. Стены, обшитые тёмным, отполированным до зеркального блеска деревом, в котором тускло отражались очертания предметов. Огромная хрустальная люстра, чьи бесчисленные подвески мерцали тусклым, холодным светом. Я уловила короткие, почти незаметные блики от полированных поверхностей – возможно, скрытые камеры или датчики.
Воздух был стерильным, неестественно чистым – смесь дорогой полироли для дерева, древнего камня фундамента и чего-то ещё… неуловимого, дорогого и глубоко чужеродного. Ни одной личной фотографии. Ни одной картины. Ни одной безделушки на массивных консолях. Бездушная, ледяная роскошь склепа. Мои мокрые, дешёвые балетки жалобно шлёпали по идеальному мраморному полу, оставляя мимолётные влажные следы, которые казались кощунством в этой стерильности.
Дворецкий – сомнений не было – скользнул вперёд абсолютно бесшумно. Его чёрный костюм сливался с полумраком коридора, а движения были отточены до совершенства, каждый шаг точно выверен, как у марионетки на ниточках – бесшумность была результатом многолетней тренировки, а не какой-то сверхъестественной особенности. Мы миновали анфиладу огромных гостиных. Они были совершенно пусты. Дорогая мебель, камины, в которых не тлело ни уголька, – всё выглядело как безупречные декорации для спектакля, который давно отыграли и забыли. Ни следа жизни, ни намёка на уют. Только эхо моих шагов – моих жалких шлепков и его абсолютной тишины.
Свернули в длинный, слабо освещённый коридор. Где-то в глубине особняка гулко, с металлической чёткостью пробили старинные часы. Звук отдавался эхом в каменных недрах дома, подчёркивая гнетущую тишину. Я крепче сжала ремень сумки, стараясь заглушить поднимающуюся волну клаустрофобии.
Он остановился перед высокой дубовой дверью. Дверь была массивной, украшенной сложной готической резьбой – переплетённые листья, фигуры, смысл которых терялся в тени. Он постучал дважды, но звук был так тих, что тут же растворился в окружающей тишине.
— Войдите.
Дворецкий распахнул тяжёлую дверь, отступив в сторону, чтобы пропустить меня. Я переступила порог, и воздух снова вырвался из лёгких, на этот раз – с тихим, сдавленным стоном восхищения и трепета.
Тишина библиотеки не была пустой. Воздух густел от запахов: пыли веков и въевшегося в камень дыма дорогих сигар. А под всем этим – холодный, металлический шлейф его присутствия: кожа, парфюм, озон. Призрак Джеймса Диаса витал повсюду, окутывая каждый уголок этой мраморной тюрьмы даже в его отсутствие.
Я стояла у белого стола, чувствуя, как холод идеальной поверхности проникает сквозь тонкие хлопковые перчатки. Перчатки стали продолжением рук – точных, спокойных. Мои пальцы, обычно чуть дрожащие от напряжения, здесь были твёрды, послушны. Это место требовало абсолютной концентрации, и мой организм, кажется, инстинктивно подстраивался, отсекая лишние эмоции. Ангел под линзой мощной лампы был трагичен: лик стёрт, крыло разорвано трещиной, золото нимба осыпалось. Микроскоп открывал лунный пейзаж пергамента: кратеры утрат, горные хребты трещин, высохшие реки чужого, варварского клея. Каждый дефект – крик боли, эхо чужой ошибки. «Не моей, — подумала я с внезапной ясностью. — Пока нет». Эта мысль несла в себе горькую правду о моём прошлом, но здесь, в этом стерильном свете, она звучала как вызов, как обещание, что именно эту ошибку, в этот раз, я не допущу.
Я выпрямилась, убирая планшет с зафиксированными повреждениями и предварительными схемами реставрации, когда услышала лёгкий, едва различимый щелчок где-то вдалеке. Почти сразу же послышались шаги. Твёрдые, размеренные, но с едва уловимым сбоем ритма. Он вошёл не из глубины библиотеки, а из коридора, откуда я и пришла. Должно быть, он наблюдал за мной, возможно, даже ждал, когда я завершу свой первый осмотр. Эта мысль вызывала лёгкую дрожь, но одновременно и странное ощущение признания моей работы. Диас был без пиджака, в белой рубашке с расстёгнутым воротником, что делало его чуть менее формальным, но парадоксально – не менее, а может быть, даже более угрожающим. Его лицо было непривычно бледным, глаза – яркие, острые, с напряжённой искрой внутри. Глубокая тревога, закованная в сталь, читалась в каждом его движении, в каждой черточке лица.
— Прогресс, мисс Гарсия?
Я отвела взгляд от микроскопа, стараясь не вздрагивать. Хоть я и привыкала к его внезапным появлениям, его давящее присутствие всё ещё ощущалось остро.
— Детальная фиксация завершена. Ангел требует немедленного вмешательства. Крыло на грани отрыва. Предыдущий клей – животный, XIX века, низкого качества – лишь усугубил ситуацию: кристаллизовался, стал хрупким. Любая вибрация, любое неосторожное движение… — Я протянула планшет, демонстрируя трёхмерные сканы и инфракрасные снимки повреждённых участков, полный отчёт с обоснованием методологии и оценкой времени, необходимого для каждого этапа.
Он взял устройство. Пальцы холодные, движение чуть резковатое, словно он с трудом сдерживал нетерпение. Откинулся спиной к краю своего массивного стола, который сам по себе был произведением искусства из тёмного дерева, погрузившись в чтение. Его взгляд скользил по экрану с поразительной скоростью, но без видимого выражения. Я стояла, наблюдая. Минуты тянулись, каждая из которых казалась бесконечной в этой напряжённой тишине. Запах озона сгущался вокруг него, становясь почти осязаемым, будто воздух вокруг него ионизировался от невидимого электрического поля.
— Четырнадцать часов тридцать минут, — произнёс он наконец, поднял глаза, и в его голосе проскользнуло недоверие и усталость. — На один фрагмент. Вы осознаёте масштаб? Весь Псалтырь? Это месяцы работы, мисс Гарсия. Возможно, даже год, если следовать вашей скрупулёзности.
— Осознаю, — ответила я чётко. — Но спешка – гарантированная гибель для пергамента в таком состоянии. Это не конвейер, это микрохирургия на грани невозможного. Каждый этап требует просушки, проверки, стабилизации. Вы наняли меня не для скорости. Вы наняли для шанса спасти безнадёжное. Этот шанс требует времени и терпения. Беспрецедентного.
Он замер. Не гневно, но сосредоточенно. В его глазах я увидела некий внутренний расчёт, словно он прикидывал невидимые переменные. Взгляд скользнул по моим рукам в перчатках, замершим в ожидании, затем по самому Псалтырю на столе, словно он пытался оценить не только мою работу, но и само время, которое я требовала. Его собственные пальцы слегка сжали край планшета, и костяшки на мгновение побелели.
— Терпение – роскошь, которую не всегда можешь позволить. Особенно когда за твоей спиной стоит человек, для которого сроки – не абстракция. А вопрос выживания. Его разочарование измеряется не в утраченных фрагментах пигмента, а в очень конкретных, очень болезненных единицах. Для него и для тех, кто с ним связан. У нас есть примерно шесть месяцев, мисс Гарсия.
Воздух сгустился. Шесть месяцев. Это не просто сокращало сроки, это делало мою задачу практически невыполнимой. Человек за спиной – конкретный, опасный. Страх шевельнулся где-то глубоко, пытаясь сковать лёгкие, но был тут же подавлен волной профессионального любопытства и… вызова. Это была не просто работа, это была игра, ставка в которой, как выяснилось, была невероятно высока. Я не отводила взгляда.
— К чему такая спешка, сэр? — спросила я прямо, не давая страху взять верх. — Этот человек, который диктует темп спасению шедевра? Если цель – не уничтожить то, что пытаешься сохранить, то почему такие жёсткие рамки? Я должна понимать риски, для книги. И для себя.
Джеймс Диас смотрел на меня долгим, непроницаемым взглядом. Он взвешивал меня, мою дерзость, возможные последствия такой откровенности. Холодная расчётливость вытеснила всё остальное из его ауры, оставляя лишь некий хищный, внимательный покой. Его глаза были похожи на два ледяных озера, отражающих только моё собственное выражение.
Запах сигар Джеймса Диаса стал частью воздуха библиотеки, таким же постоянным, как пыль и терпкий аромат воска. Я вдыхала его, работая над Псалтырем, ощущая его незримое, но всепроникающее присутствие, словно он был призраком этой каменной крепости, её незримым надсмотрщиком. Мои дни были выверены до секунды: ровно в девять врата – не то ада, не то спасения – открывались, и безупречный дворецкий проводил меня в святилище, где я исчезала до шести.
Особняк дышал холодом Джеймса. Мрачный, подавляющий, скрывающий свои тайны за непроницаемыми стенами. Я почти не видела хозяина. Иногда он возникал в дверном проёме, как статуя, вырезанная из арктического льда. Его взгляд – ледяной, сканирующий – скользил по мне, по Псалтырю, по инструментам, оценивая прогресс, контролируя всё до мельчайшей детали. В эти моменты я чувствовала себя лабораторным экспонатом, безупречным механизмом, чьи винтики должны вращаться без сбоев. Он никогда не говорил лишнего: «Отчёт к пяти», «Сроки сжимаются», «Совершенство – не роскошь, а необходимость». Я не искала диалога. Моё искупление лежало на столе, под лампами, в крошечных фрагментах спасённого золота и киновари.
Я погрузилась в Псалтырь, как в пучину. Я вернула ангелу крыло – кропотливый труд микрохирурга, миллиметр за миллиметром. Теперь я боролась с тёмными пятнами на лазурном фоне небес. Часы сливались в недели. Временами мне казалось, что я растворяюсь в этом древнем мире, становясь его частью, его немым защитником. Это было искуплением. Но каждая восстановленная миниатюра напоминала о цене: моя жизнь за стенами крепости превратилась в призрак. Мир сузился до белого стола, увеличительных линз и вечной тени Тейлора.
Однажды вечером, когда сумерки уже крали краски из-за высоких окон, он вошёл. Но не шагами, а тяжёлым, сбитым дыханием. Резкий, обжигающий запах виски ударил в нос, перебив привычные ароматы библиотеки. Это был Джеймс, но совершенно другой. Без пиджака, воротник рубашки расстёгнут, галстук болтался, как петля. Лицо – пепельная маска, глаза – налитые кровью озёра, в которых бушевал неконтролируемый шторм. Он был пьян. Раненый зверь, сорвавшийся с цепи собственного железного контроля.
— Мистер Диас, с вами всё в порядке?
Мои пальцы впились в полированную кромку стола, будто ища спасения. Холодная волна узнаваемого, приторного ужаса подкатила к горлу — тот самый страх, что сопровождал всё моё детство, пахнущий дешёвым виски и мужской яростью. Он двигался к шкафу с механической точностью, извлёк хрустальный стакан и бутылку с густым, тёмным, как кровь, виски. Налил до краёв, одним движением опрокинул в себя и тут же налил новую порцию. Его голос, когда он заговорил, был низким и рваным, скрипящим, будто ржавая пила по камню.
— Тейлор… — он выдохнул это имя, и оно повисло в воздухе тяжёлым, отравленным облаком. — Дышит в спину. Каждую секунду. Словно стервятник, кружащий над добычей, которую чует, но не может пока клюнуть. Времени… Времени совсем не осталось. Воздуха не хватает.
Он отвернулся к ночному окну, в которое хлестал ливень. Спина, всегда прямая и неуступчивая, сгорбилась под гнётом незримой, но невыносимой тяжести.
— Они все уходят. Предают. В конце концов. Даже если запереть их здесь… в этих проклятых, непробиваемых стенах.
— Кто… «они»? — прошептала я, почти не осознавая своего вопроса.
Он медленно обернулся. Взгляд был затуманен алкоголем, но сквозь эту пелену проступало нечто иное — бездонная, леденящая тоска. Одиночество, которое точило его изнутри, оставляя лишь пустую скорлупу.
— Мои родители не погибли сразу. После… той аварии. Отец был гениальным хирургом, но аморальным дельцом. Основал сеть частных клиник. После аварии — овощ. Требовал дорогостоящего ухода в спецучреждении. Мать... она разбиралась в искусстве. Помогала отцу с инвестициями и горела изнутри. Она знала об его изменах. Сначала отчаяние, медленное угасание. А потом... они сбежали. Продали Тейлору свои доли в клиниках за бесценок, пока я был в школе. На те деньги... они пытались купить себе шанс в Швейцарии. Экспериментальное лечение. Бросили меня, шестнадцатилетнего, на растерзание «опекунам», которых нанял Тейлор и которые методично разоряли остатки империи. Первое время родители откупались от своей... обузы, от меня. Мне потребовались годы, чтобы собрать по крупицам эту правду. Каждый фрагмент, каждый документ – я вырывал его из когтей забвения. Я узнал, что они умерли там через два года. Они выбрали свою жалкую свободу. Предали. Оставили одного.
Тишина повисла густая, пропитанная болью и виски. Его слова, его раскрытая рана эхом отозвались в моей собственной бездне вины. Это было слишком знакомо. Инстинкт, сильнее страха, заставил меня ответить:
— Вы не были обузой. — Я встретила его воспалённый взгляд. — Они предали не вас. Они предали себя. Свою любовь и своё право называться родителями. Вы не были виноваты.
Он вздрогнул, словно от удара током. Мои слова, сказанные с такой убеждённостью, пронзили алкогольный туман. Он качнулся, потеряв равновесие. Я не думала. Просто шагнула вперёд, подхватив его под локоть. Тело было тяжёлым, горячим, пропитанным виски и отчаянием. Без слов, я повела его к массивному кожаному креслу у холодного камина. Он рухнул в него, откинув голову, прикрыв глаза рукой. Дрожь пробегала по его телу.
Тишина снова сгустилась, но теперь она была другой. Напряжённой, заряженной слишком большим откровением. Я стояла рядом, не зная, уйти или остаться. Он открыл глаза. Ледяная синева была затуманена болью и… вопросом.
Утро было серым и тяжёлым, как свинцовая плита на груди. Я проснулась с ощущением вчерашнего прикосновения на щеке, словно клеймо холодных пальцев всё ещё тлело на коже, и горечью виски на языке – воображаемой, но оттого не менее реальной, отравляющей каждую клеточку. Воспоминания о его пьяном откровении, о моём собственном признании, о той ледяной силе, с которой он заявил «Ты не уйдёшь», висели в воздухе комнаты, словно невидимая пыль, мешающая дышать. Телефон безмолвствовал, его тишина казалась упрёком. Мир за окном, расплывчатый в пелене дождя, казался чужим, нереальным, словно его можно было стереть одним движением. Я надела самое обычное тёмное платье, не глядя в зеркало – незачем было видеть ту Еву, что была заперта внутри этих стен.
Дорога к особняку Диаса в такси была мукой, каждым поворотом серпантина приближая меня не просто к зданию, а к крепости, к его власти, к нашему странному пакту сломленных душ. Камни стен казались тяжелее обычного, кипарисы – мрачнее. Дворецкий встретил меня у дверей. Его безукоризненная маска ничего не выражала, но воздух вокруг него казался плотнее, наэлектризованным, словно он сам поглощал и удерживал напряжение минувшего вечера. Эхо вчерашнего витало в стерильных коридорах, отзываясь в каждом скрипе мрамора под моими шагами.
В библиотеке он уже ждал. Стоял у окна, наблюдая за нескончаемым ливнем. Безупречный костюм снова скрывал тело, безукоризненно сидя на широких плечах, но не мог скрыть следы ночи на его лице. Резче выступили скулы, глубже залегли тени под глазами, придавая голубизне озёр болезненную, почти лихорадочную глубину. Он не курил сигару. Воздух пах крепким кофе и… чистотой. Холодной, выверенной чистотой после бури, после хаоса. Запах виски был тщательно смыт, не оставив и следа. Он был Джеймсом Диасом, хозяином, вернувшимся в свою роль.
Он обернулся, когда я подошла к столу. Наши взгляды встретились – коротко, остро, словно два клинка, соприкоснувшиеся в воздухе. В его глазах мелькнуло неловкость? Стыд? Или просто глубокая усталость от необходимости восстанавливать контроль, натягивать маску обратно?
— Мисс Гарсия, я…
Джеймс Диас запнулся. Это было так же неестественно, как трещина в граните, как если бы гравитация внезапно изменила направление. Он, человек абсолютного самообладания, потерял голос.
— Вчерашний вечер… Моё поведение было неприемлемым. Непрофессиональным. Алкоголь… не оправдание. Мои личные демоны не должны были вырваться наружу. И уж тем более… — Его взгляд скользнул по моей щеке, где он касался меня, и быстро отвёл в сторону, словно это прикосновение жгло его самого, — …не должны были касаться вас. Приношу извинения.
«Приношу извинения». Фраза звучала чужеродно в этом пространстве абсолютного контроля, как и его бледность, его лёгкая дрожь. Он избегал прямого взгляда, фокусируясь на корешках книг за моей спиной, на чём-то неодушевлённом, безопасном. Эти вымученные, почти выдавленные из него извинения, давали мне странное, опасное чувство… власти? Или просто показывали глубину его падения, трещину в его броне, и отчаянную, даже жалкую попытку залатать эту брешь, вернуться в привычную роль?
— Я понимаю, — тихо ответила я. Что ещё можно было сказать? Принять извинения? Простить? Не было смысла в этих социальных ритуалах. Мы были связаны не вежливостью, а общей бездной и общим врагом. — Это не повлияет на работу. Псалтырь ждёт.
Он кивнул, коротко, почти с облегчением, приняв мои слова как границу, которую пока не стоит переступать, как негласное соглашение о том, что эта тема закрыта. Его взгляд наконец встретился с моим, и в нём мелькнуло что-то – признание общей уязвимости? Благодарность за то, что я не стала добивать, не воспользовалась его слабостью?
— Хорошо. Продолжайте, — его голос обрёл немного привычной твёрдости, но она была приглушённой, словно обёрнутой в вату невысказанного извинения, вату напряжения. — Отчёт к пяти. Тейлор запросил обновление.
Он развернулся и пошёл к своему столу. Я видела, как напряжены его плечи, как сжаты кулаки, как он буквально впивается пальцами в край стола, чтобы не дрогнуть. Это была не просто формальность, не просто рутина. Это была битва за восстановление себя, за возвращение в те железные доспехи, что он так тщательно выстраивал годами. Он сражался с демонами, и вчера я увидела его без шлема и лат.
Я надела перчатки. Механические движения успокаивали, возвращали в привычный ритм: проверка лампы, настройка микроскопа, выбор тончайшей кисти. Передо мной был сложный орнамент, потемневший от времени и небрежного хранения, требовавший филигранной работы. Но мысли крутились вокруг него, Джеймса Диаса. Вчерашние признания. Его извинение. Его попытка снова стать Неприступным Джеймсом Диасом, хозяином крепости. Но трещина была видна. И она меняла баланс сил между нами, делая нашу динамику сложнее, опаснее. Моя решимость спасти Псалтырь, моя профессиональная ярость теперь смешались с новым пониманием — я была не просто наёмницей, а частью его личной битвы.
Пылинки танцевали в луче лампы, словно крошечные звёзды в неподвижном воздухе. Библиотека дышала тишиной, но теперь это была тишина перемирия. Хрупкого, зыбкого, основанного на взаимно обнажённых ранах и необходимости продолжать бой. Мы были союзниками поневоле, капитаном и механиком на тонущем корабле под флагом Тейлора. И это перемирие было страшнее открытой вражды, потому что оно требовало доверия, которого не было.
Внезапно в кармане завибрировал телефон. Я достала его, удивлённая. За стенами крепости кто-то помнил обо мне. Сообщение от Адама:
Кафе «Уютный Уголок» утопало в тёплом свете ламп, запахе свежесваренного кофе и гомоне голосов. Это был мир, настолько противоположный мрачной тишине и стерильности особняка Диаса, что казался перегретым, слишком ярким. Я сидела напротив Адама, сжимая в руках кружку с обжигающе горячим шоколадом, пытаясь впитать его обыденное, жизнерадостное присутствие.
— Ну, и как тебе твоя новая берлога? — спросил он, заедая кусок пиццы. Его глаза, карие и открытые, смотрели на меня с искренним любопытством. — «Улица Кленси, 17» – звучит солидно. Богатый клиент, да? Надеюсь, платит соответственно твоему таланту «воскрешателя ископаемых»!
Он засмеялся своим лёгким, беззаботным смехом. Я попыталась улыбнуться в ответ, но губы плохо слушались.
— Клиент… требовательный, — вымучила я, избегая его взгляда. — Работа сложная. Очень древняя рукопись.
Каждое слово давалось с трудом, как будто я говорила на чужом языке. Как описать Диаса, Псалтырь, ту атмосферу тотального контроля и ледяного давления? Как объяснить, что «требовательный» – это мягчайший эвфемизм?
— Ну, тебе не привыкать к сложностям, — махнул он рукой, не замечая моего напряжения. — Помнишь, как мы в десятом классе твою бабушкину Библию восемнадцатого века «реставрировали»? Скотчем и клеем ПВА? Господи, кошмар!
Он снова рассмеялся, и это воспоминание из другой жизни на секунду согрело меня изнутри. Но тут же нахлынула волна тоски. Та Ева, с клеем ПВА и смехом, казалась такой далёкой, почти чужой.
— Помню, но это… не то, Адам. Совсем не то. Здесь… — Я запнулась, поймав себя на том, что вот-вот сорвусь и расскажу слишком много. О правилах. О секретности. О его взгляде в окно. — Здесь всё по-другому. Очень тихо. И… пыльно. По-особенному пыльно.
Адам посмотрел на меня внимательнее, его улыбка слегка потускнела.
— Ты выглядишь… уставшей, Ева. Очень. И какая-то… отстранённая. Как будто ты физически здесь, а мыслями – там, в своём пыльном склепе с древним фолиантом. — Он протянул руку через стол, коснулся моей. Его пальцы были тёплыми, живыми. Так не похожими на ледяное прикосновение в библиотеке. Я едва не дёрнулась. — Тебе правда нормально? Может, этот клиент… слишком давит? Если что – ты знаешь, я всегда помогу. Вытащу тебя оттуда. Устроим бунт!
Он подмигнул, пытаясь разрядить обстановку.
Его забота, такая простая и искренняя, обожгла меня сильнее шоколада. Вытащу тебя. Но как объяснить, что я сама загнала себя в эту клетку? Что мне нужно это искупление? Что тень отца и угроза Тейлора не отпустят?
— Всё в порядке, правда, — сказала я, насильно заставляя себя звучать убедительнее. Я убрала руку из-под его ладони. — Просто работа поглощает. Как всегда. Я… привыкну.
Привыкну к его контролю?
Мы говорили ещё о чём-то – о его проекте, о старых друзьях, о новом фильме. Я кивала, поддакивала, пыталась улыбаться. Но мои мысли постоянно уносились обратно на улицу Кленси, 17. К холодному свету ламп над белым столом. К молчаливому призраку Джеймса Диаса, который, я была уверена, уже знал, что я здесь.
Адам довез меня до моей скромной квартирки в тихом районе. Дождь всё ещё накрапывал.
— Позвони, если что, хоть ночью! — крикнул он в окно машины, прежде чем уехать. Его фары растворились в мокрой темноте, оставив меня стоять под крыльцом, ключом в дрожащей руке.
Квартира встретила меня гнетущей тишиной и затхлым запахом заброшенности. Не благородной пылью древних фолиантов, как в библиотеке Диаса, а обычной бытовой пылью — серой, безликой, оседающей на мебели и душе. Я щелкнула выключателем — резкий свет обнажил чужую жизнь, в которой когда-то была собой. Слишком ярко. Слишком грубо. Я потушила его, предпочтя полумрак и монотонный шепот дождя за окном.
Под ледяными струями душа я пыталась смыть с кожи призрачные следы особняка — запах сигарного дыма, терпкий шлейф виски, ощущение его ледяного прикосновения к щеке. Но вода оказалась просто водой. Она не могла смыть ни вину, ни странную близость, возникшую между нами после тех полупьяных откровений. Ни это необъяснимое чувство, что теперь мы связаны чем-то большим, чем просто договор и общая тайна.
«Мы сломанные механизмы. И наши шестерёнки… могут сцепиться только друг с другом».
Его слова эхом отдавались в тишине ванной.
Я легла в постель, но сон не шёл. Перед глазами стояли то открытое лицо Адама, его простые заботы, то – пронзительно-голубые глаза Диаса, полные боли и контроля, то – израненный лик евангелиста Луки под лупой. Два мира. Один – тёплый, нормальный, но ставший чужим. Другой – холодный, опасный, но единственный, где я чувствовала своё жалкое подобие цели. Искупление или свобода? Яркий свет кафе или вечная пыль библиотеки? Я ворочалась, пока за окном не посветлело.
За окном такси не прекращался монотонный дождь, превративший мир в размытое серое полотно. Капли упрямо выстукивали ритм на крыше, словно пытались синхронизироваться с учащённым стуком моего сердца — тревожным метрономом, отсчитывающим последние минуты перед встречей с тем местом. Знакомый серпантин вился вверх, как змея, ведущая к кованым воротам, которые когда-то вызывали трепет, а теперь лишь заставляли сжиматься живот от тяжелого, ледяного предчувствия. Их силуэт, расплывающийся за завесой дождя, казался мне символом всего, от чего я не могла убежать.
Его слова — произнесённые тем вечером между глотками виски, пропитанные откровенностью и чем-то ещё, — до сих пор звенели в голове, как набат. То ледяное прикосновение, оставившее на щеке невидимый ожог, было не угрозой, а констатацией факта.
«Не уйдёшь».
И я не уходила. День за днём, вопреки страху, вопреки внутреннему голосу, шепчущему «беги», я возвращалась. Добровольно. Как будто в этом было моё проклятое искупление.
Такси резко подбросило на размокшей кочке, и мои пальцы судорожно впились в ремень сумки, будто это был единственный якорь в бушующем море.
Внутри — инструменты, мой жалкий арсенал в этой безнадёжной битве за чужое бессмертие. Ворота распахнулись с театральной медлительностью, словно неохотно допуская меня в своё царство. Аллея кипарисов, мрачных и вытянувшихся в скорбном молчании, казалась сегодня не стражем, а похоронным кортежем, ведущим к главному монументу — серой громаде особняка, постепенно проявлявшейся из дождевой пелены.
Он возник внезапно — массивный, подавляющий, лишённый даже намёка на гостеприимство. Не крепость, нет... Ледяная глыба, отколовшаяся от какого-то забытого кошмара. Эта мысль пронзила сознание с болезненной ясностью, заставив сглотнуть горький комок страха.
«Просто работа, — попыталась я убедить себя, — сложная, изолированная работа». Но рациональные доводы тонули в нарастающей панике, которая уже пустила в моей душе крепкие, цепкие корни.
Машина замерла под массивным каменным козырьком, и на мгновение мне показалось, будто само здание затаило дыхание. Дверь особняка распахнулась беззвучно, как пасть хищника, давно привыкшего к своей добыче. Дворецкий возник в проеме — безупречный, как отполированный механизм, его белые перчатки безжизненно приняли мой плащ, впитавший всю сырость и грязь внешнего мира.
Коридоры встретили меня ледяным молчанием. Каждый шаг моих потрепанных ботинок отдавался глухим эхом, преувеличенно громким в этой стерильной тишине.
Шлёп. Шлёп. Шлёп.
Звук казался нарочито грубым, вызывающе неуместным в этом царстве безупречности, где даже воздух казался отмеренным по линейке. Кожа на спине заныла от невидимого давления — я чувствовала на себе пристальное внимание скрытых камер. Их невидящие стеклянные зрачки, спрятанные в панелях из красного дерева, в позолоченных рамах пустующих картин, неотрывно следили за каждым моим движением. Сегодня их взгляд ощущался особенно остро — холодные прицелы, впивающиеся в спину, фиксирующие каждый жест, каждый вздох. Тотальный контроль, проникающий под кожу, превращающий даже дыхание в отчет для кого-то незримого.
Мой храм, моя святыня, место, где когда-то жила магия творения — сегодня и оно утратило последние следы былого очарования. Белоснежный стол, залитый безжалостным светом ламп, больше не напоминал алтарь искусства — лишь операционный стол под слепящими прожекторами, где я, словно хирург, вскрываю плоть веков.
Псалтырь лежал раскрытым на странице с евангелистом Лукой. Его лик, кропотливо вызволенный мной из тьмы времени, проступал на пергаменте, как призрак, явившийся не по своей воле.
Работа шла.
Ангел обрел крыло. Лазурь неба очистилась от наслоений копоти и забвения. Казалось, это должно было наполнять гордостью, давать силы... Но сегодня спасенный фрагмент оставил во рту лишь горький привкус. Каждый восстановленный миллиметр — не победа, а лишь шаг к следующему этапу каторги. К новым бесконечным часам в этом каменном склепе, где вечность была не даром, а проклятием.
В дальнем конце библиотеки, за массивным дубовым столом, сидел Джеймс. Он не работал — он выжидал. Его руки лежали на столешнице, пальцы сложены в идеально ровную, но напряженную пирамиду. Голова была слегка повернута в мою сторону — ровно настолько, чтобы я могла видеть его профиль, но не разглядеть выражение.
Его взгляд поймал меня еще в дверном проеме и не отпускал, пока я пересекала зал. Ни слова. Ни кивка. Только это невыносимое, всевидящее молчание, под тяжестью которого я чувствовала себя как под микроскопом — разобранной на атомы, изученной до последней мысли.
Мои пальцы скользнули в белые хлопковые перчатки — хрупкий барьер между мной и древним пергаментом. Фикция защиты. Инструменты аккуратно разложились передо мной в привычном порядке, но сегодня их холодный блеск казался чужим. Я делала вид, что готовлюсь к работе, в то время как его молчание давило на виски, густое и тяжёлое, как ртуть. В нём читалось нечто большее, чем просто угроза — напряжённое ожидание, будто я была подопытным кроликом в его жестоком эксперименте.
Краем глаза я заметила беспорядок на его столе: стопки документов с мелким, нервным почерком, старинные фолианты, явно не относящиеся к Псалтырю. Он не просто ждал — он погружался в свою тайную работу, лишь изредка бросая на меня беглые, но пронизывающие взгляды. Как врач, проверяющий показания приборов у тяжелобольного пациента. В эти моменты я чувствовала себя очередным экспонатом в его коллекции — сломанным механизмом, который он пытался понять, чтобы лучше разобраться в собственных поломках.
Дни, следовавшие за первыми шагами в особняке, были похожи на жизнь внутри идеально отлаженного, бесшумного механизма пыток. Каждое утро ровно в 8:45 черный внедорожник с тонированными стеклами, напоминающий движущийся склеп, появлялся у моего дома. Из него выходил человек в строгом темном костюме, без белых перчаток. Его звали Маркус. Высокий, поджарый, с каменным лицом и глазами цвета утреннего льда, которые видели всё и ничего не выражали. Он не здоровался. Просто открывал дверь машины и ждал, пока я сяду, словно была не человеком, а грузом. Дорога до особняка проходила в удушающей тишине, нарушаемой лишь монотонным шумом двигателя и нервным, учащенным биением моего сердца. Он провожал меня не до ворот, а до самого порога библиотеки, где меня принимала уже знакомая безупречная тишина и ледяной взгляд Джеймса Диаса, уже ждущего за своим массивным столом.
Вечером повторялось то же самое, только в обратном порядке. Ни остановок, ни случайных разговоров — лишь неотступное, глухое чувство наблюдения, от которого невозможно было скрыться даже в собственном доме.Моя квартира, когда я возвращалась, больше не казалась убежищем — она превратилась в продолжение той же невидимой тюрьмы. Стены будто сжимались, истончались, становились проницаемыми для его незримого присутствия, и я ловила себя на мысли, что даже здесь, за закрытой дверью, он где-то рядом.
Куда можно было бежать? К кому обращаться? Все мои связи, скромные сбережения — всё это меркло перед его возможностями. Мир сузился до этих стен, до салона машины, до холодного великолепия его особняка. Порой мне казалось, будто я слышала шаги за дверью, или что в щели между жалюзи притаился чужой взгляд — может, это Маркус, а может, просто игра воображения, но страх был сильнее разума.
Я почти перестала брать в руки телефон. Однажды ночью, в отчаянной попытке почувствовать хоть какую-то связь с прежней жизнью, я потянулась к нему, чтобы написать Адаму — хотя бы одно слово, хотя бы намёк на то, что я ещё жива. Но пальцы замерли над экраном, будто между мной и клавишами лежал невидимый барьер. Каждое сообщение казалось прослушанным, каждый звонок — записанным. Даже мысль о коротком «Привет» вызывала волну паники, сжимала горло, заставляла сердце биться так громко, что, казалось, его слышно даже сквозь стены.
Диас купил не только моё время. Он отнял покой, приватность, само ощущение, что где-то ещё существует безопасность.
Работа над Псалтырем стала единственной реальностью, единственным островком хоть какого-то смысла в этом безбрежном море контроля. Но и этот остров оказался минным полем, каждый шаг по которому требовал предельной осторожности. Я счищала слои потемневшего лака, укрепляла крошащийся пергамент микрошпонками, подбирала оттенки утраченных красок с ювелирной точностью, почти с религиозным трепетом. Каждый шаг требовал сверхконцентрации, полного погружения. И каждый шаг сопровождался его присутствием.
Он не занимал кресло у камина постоянно, но его присутствие витало в воздухе, незримое и неотвязное. Его шаги теперь чаще раздавались в библиотеке — мерные, тяжёлые, нарушающие прежнюю тишину этих стен. Он подходил ко мне внезапно, без предупреждения, возникая за спиной, как тень. Я чувствовала, как он наклоняется, заглядывая через плечо, его дыхание — ровное, почти бесшумное — касалось моей шеи тёплым, влажным потоком, и по спине рассыпались мурашки, будто под кожей пробежали десятки крошечных паучков.
Он задавал вопросы — чёткие, сухие, выверенные. Казалось бы, ничего личного, только работа. Но в каждом слове, в каждой паузе перед ответом сквозила проверка. Это не была помощь. Это был допрос — изящный, почти вежливый, но от этого не менее беспощадный.
— Почему именно этот оттенок киновари? Обоснуйте. — Рискнете укрепить этот участок шпонкой? Или предпочтете гель? — Оцените временные затраты на восстановление этого инициала. С точностью до часа.
Он наблюдал не только за работой – он изучал меня.
Каждый мой жест, каждый вздох попадали под его неумолимый анализ. Он видел, как дрожат мои пальцы, когда я беру скальпель – этот хрупкий, почти невесомый инструмент, от которого зависит судьба веков. Замечал, как я закусываю нижнюю губу, когда сосредотачиваюсь, оставляя на ней едва заметные следы зубов. Считывал ритм моего дыхания – учащённое, когда я нервничаю, ровное и глубокое, когда погружаюсь в работу.
Я чувствовала себя словно под микроскопом, где исследуют не только древний пергамент, но и каждую мою эмоцию, каждую физиологическую реакцию. Он проверял не только мои профессиональные навыки – он тестировал мою устойчивость к стрессу, мою выдержку, мою преданность.
И вот однажды, когда я особенно долго работала над микроскопическим надрывом на краю страницы, стараясь с хирургической точностью нанести каплю реставрационного геля, я ощутила, как воздух вокруг сгустился.
Его тень накрыла стол, перекрыв свет.
— Вы дрожите, мисс Гарсия, — констатировал он. — Усталость? Нервы? Или… что-то еще? Недостаточная концентрация?
Я не ответила, сжимая кисточку так, что пальцы онемели. Внутренне боролась с желанием крикнуть, чтобы он отстал. Он молча протянул маленький пластиковый контейнер. Внутри лежали две идеально белые таблетки. Без опознавательных знаков, без намека на название или состав.
— Для концентрации, — пояснил он. — И для спокойствия. Примите.
Я посмотрела на таблетки, потом на него. В его глазах читалось только ожидание подчинения, и ледяная, не терпящая возражений воля. Внутри меня все протестовало, кричало от отвращения, но я уже была слишком сломлена, слишком истощена, чтобы сопротивляться. Горечь собственного бессилия стояла во рту, но я не могла ничего сделать.