С самого детства Уильям был окружён любовью и заботой. Добрые родители, верные друзья, безмятежные дни — всё это сформировало его характер, заложив прочный фундамент для того, кем он стал сейчас. Солнечный свет его детства, казалось, навсегда запечатлелся в его душе, делая его отзывчивым и чутким к чужим страданиям. Его нельзя было назвать наивным простаком или беспросветным мечтателем. Напротив, острый ум и проницательность позволяли ему видеть суть вещей. Сам он предпочитал называть себя самоотверженным идеалистом. За его лучезарной улыбкой скрывались стальные принципы, а за добродушным взглядом — способность замечать мельчайшие детали в поведении окружающих.
Что же касается людей постарше, чувства долга перед ними? Его, пожалуй, слишком много.
В начале пути всё казалось простым и понятным. Мудрые наставники твердили о необходимости развития. «У тебя не получится красиво нарисовать что-то, едва взяв карандаш в руку.» «Никто не садиться на шпагат, ничего толком не узнав про растяжку», — говорили они. «Всё приходит со временем, а потому надо идти от меньшего к большему» Эти слова звучали разумно и убедительно. Обещания казались надёжными.
Но было одно «но», которое омрачало всё.
Его дар.
Уильяму досталась регенерация — способность, которая должна была стать благословением. Раны заживали быстрее, чем у обычных людей. Даже после серьёзных травм оставались лишь тонкие белые шрамы, которые со временем исчезали без следа. Казалось бы, о чём ещё можно мечтать?
Однако реальность оказалась куда более жестокой.
Билл чувствовал каждое мгновние боли. Каждое ранение, каждая царапина обжигали его сознание, словно тысячи игл впивались в плоть. Его тело могло восстанавливаться, но разум продолжал осознавать каждую секунду мучений. Боль не исчезала — она просто становилась частью его существования, постоянным спутником, от которого невозможно избавиться.
Поначалу всё казалось терпимым. Мелкие царапины, незначительные порезы — с этим можно было жить. Мальчик до крови кусал губы, сжимал кулаки до побеления костяшек, но не сопротивлялся. Он наблюдал за процессом заживления с болезненным интересом, отмечая каждый день, когда рана затягивалась чуть быстрее. Но затем всё изменилось. В какой-то момент обычные процедуры превратились в настоящий кошмар. Его приводили в помещение, где стояло нечто, напоминающее кошмарное творение безумного хирурга. Железные оковы безжалостно сжимали руки и ноги, лишая малейшей возможности пошевелиться. Теперь на время испытаний его держали в отдельном корпусе — месте, куда допускались только некоторые учёные.
Терпеть становилось всё труднее. Стоит выразить благодарность своим мучителям: какое-то время они проявляли странное милосердие — кололи обезболивающее, закармливали таблетками. Было ли это проявлением жалости или просто способом заткнуть его крики, осталось для него загадкой. Чёрт знает, было ли в этих людях хоть что-то, вроде жалости, или же они просто устали от слёз. С каждым переломом что-то внутри него ломалось безвозвратно. То, что раньше светилось и грело, словно июльское солнце, постепенно угасало, оставляя после себя лишь холодную пустоту. Всё это давно перестало напоминать тренировку. Иногда Уильяму казалось, что его просто используют как грушу для битья, как способ снять стресс. Что однажды они сломают его настолько, что назад собрать не выйдет, но никто об этом не узнает. Он был одним из тех, чьё досье шифровали и держали в тайне, о ходе эксперимента знали единицы. И именно эта секретность стала причиной его вынужденного молчания — он не хотел пугать других, не хотел лгать. Временами ему казалось, что всё происходящее — просто кошмарный сон, иллюзия, от которой можно проснуться.
Но реальность была жестокой. И снова его вели туда — в тот проклятый корпус, где боль становилась его постоянным спутником, а надежда на спасение таяла с каждым шагом всё больше и больше. Его тело могло восстанавливаться, но душа разлагалась, превращаясь в пепел под тяжестью бесконечных испытаний. И с каждым разом возвращение в это место становилось всё более невыносимым, всё более мучительным.
Кровь. Её вкус — металлический, тёплый, противный — снова заполнил рот. Билл отплюнулся, но она продолжала сочиться из разбитых губ, смешиваясь с потом и слезами. Его рёбра — сломанные, смещённые — давили на лёгкие, не давая вдохнуть полной грудью. Каждый глоток воздуха был пыткой, каждый выдох сопровождался хрипом.
— Пожалуйста... — его голос перешёл на крик, когда куратор переместился, что-то разглядывая.
— Я не могу... — Билл кричал — его голос срывался на хрип, он плакал, извивался в железных тисках, молил о пощаде. Но всё было тщетно.
***
«Это необходимо», «так нужно», — эти слова эхом отдавались в его черепе, превращая каждый шаг в направлении лаборатории в новую пытку. Рыжеволосый мальчик, некогда полный надежд и мечтаний, теперь покорно, словно скот на убой, следовал за своим мучителем, зная, что впереди его ждёт очередной кошмар, о котором он будет жалеть всю оставшуюся жизнь. Анестезии становилось всё меньше, боль — всё острее, вера — всё слабее. Помещения, в которых проводились эксперименты, редко очищались от следов предыдущих «пациентов». Застывшие пятна крови на стенах, полу и потолке служили молчаливыми свидетелями страданий. Очередная пытка под эгидой развития. Но организм продолжал бороться. Кости срастались, словно по волшебству, открытые переломы восстанавливались за считанные дни. Старые шрамы исчезали, уступая место новым, едва заметным отметинам — слабым напоминаниям о пережитом ужасе. Тело адаптировалось, выживало, боролось за жизнь, даже когда душа уже была на грани. Каждый новый шрам был свидетельством того, через что пришлось пройти этому измученному телу. И хотя плоть заживала, душевные раны оставались открытыми, всё больше кровоточа с каждым новым днём, проведённым в этом аду.
Билл больше не сопротивлялся. Потому что знал — это бессмысленно. Потому что устал. Потому что его тело, изуродованное, но живучее, всё равно вынесет и это.
Не дар - проклятие.
— Сегодня посмотрим на левую руку, — куратор говорил спокойно, будто обсуждал погоду. — Интересно, сколько времени понадобится для регенерации на этот раз...
Боль пришла не сразу. Сначала был хруст — громкий, отвратительный, будто ломали не кость, а сухую ветку. Потом — жар, разлившийся по всей руке, и только потом, с опозданием, мозг наконец осознал: это боль.