– Я не люблю тебя!
Энри́ка Маззари́ни вздрогнула, подняла взгляд от вязания и уставилась в глаза своему отражению напротив. Это вот она произнесла? Так жестоко и безжалостно? Быть не может!
– Нет, – подумав, сказала Энрика. – Надо что-нибудь помягче. Например, так: «Я люблю тебя, но…» Ой, это уже вообще какой-то кошмар!
Она задула ставшую ненужной свечу – в комнату уже проникало достаточно света через высокое окно – и на минуту выбросила из головы все лишнее, заканчивая вязание. Алый шарфик вышел довольно милым. Полюбовавшись, Энрика свернула его и положила на стол, заваленный нотными листами. Не успела убрать вчера, сегодня опять не до того будет. Вот и в новый год – все с тем же беспорядком, что обычно. За одним лишь исключением.
Энрика подошла к окну, глядя туда, где возвышается шпиль церкви Дио. Хотела привычно скорчить рожу и погрозить кулаком, но так и замерла, глазам не веря. Церковь запорошило снегом. Снег пушистыми коврами устилает крыши домов, дворы и мостовые. Столбики забора перед домом напротив увенчаны белыми шапками. Солнце поднимается, и снежинки, будто серебряные, начинают блестеть.
А ведь вчера кругом серела стылая грязь. Может ли быть так, что мир за одну лишь ночь изменился до неузнаваемости?
Открыв окошко, Энрика вдохнула морозный воздух, уже полнящийся ароматом праздника – даже хвойный запах долетает от лесочка – и зачерпнула с подоконника пригоршню снега. Чистый и холодный.
Скрипнула дверь за спиной. Энрика обернулась.
– Мама, смотри, снег!
– С днем рождения, Рика!
Два голоса прозвучали одновременно. Девушка и женщина, которые выглядели бы почти одинаково, если бы не разница в возрасте – обе высокие и темноволосые, стройные и черноглазые – улыбнулись друг другу, и Энрика подняла перед собой пригоршню снега, а Агата Маззарини – смычок.
Рука Энрики дрогнула, снег шлепнулся на ковер, но никто этого не заметил. Энрика шагнула вперед, протянула руки, но тут же, спохватившись, вытерла их о первую попавшуюся тряпицу – красный шарфик, только что с таким тщанием связанный.
– Что это? – прошептала Энрика, приняв из рук матери смычок.
Белый волос, колодка из слоновой кости с золотом… Сердце заколотилось. Чего ждать? Счастья или трагедии? Прежде чем в дверях показался отец с новеньким черным кофром, Энрика поняла: неоткуда явиться счастью.
– Луча́но Альберта́цци отменил заказ? – вздохнула Энрика.
Отец – преждевременно поседевший мужчина с добрыми и чуть хитрыми глазами – уселся на заправленную кровать Энрики.
– В любой другой день я бы сказал – «да». Но сегодня скажу иначе: ты выбрала свой путь давным-давно, и я слишком хорошо тебя знаю, чтобы допустить, будто ты с него сойдешь. За право идти этой дорогой придется сражаться. А у каждого воина должно быть оружие. – Герла́ндо Маззарини отщелкнул застежки и открыл кофр. – Вот твое оружие, Энрика. И, поверь, это – не просто лучшее мое творение. Это – совершенство.
Энрика приблизилась к кровати, наклонилась над кофром, рассматривая блестящую лакированной древесиной скрипку. Безупречно симметричные эфы вдруг исказились, превратились в бесформенные провалы, и Энрика поспешила осушить слезы все тем же шарфом.
– Не надо! – Мама приобняла дочку за плечи. – Не смей рыдать в свой день рождения, Рика. Уже завтра все у нас будет прекрасно. Правда ведь?
Кивнула, не в силах сказать ни слова. Обняла мать, затем – отца и опять замерла, рассматривая притаившееся в кофре волшебство.
– Он отменил заказ, когда я только получил материалы, – спокойно говорит отец, стоя рядом. – Так что я не думал о нем, пока работал. Я думал о тебе и старался успеть. Она твоя, Энрика. Давай, подари миру немножко музыки!
Улыбка, сперва горькая, но тут же – озорная, осветила лицо девушки.
– Сегодня ведь – конец поста, правильно?
Мать и отец молча склонили головы.
***
Каждая ступенька поскрипывает по-особому. В те дни, когда еще музыка переполняла мир, Энрика поспорила с отцом, что узнает любую из пятнадцати по звуку. Она сидела, отвернувшись, с завязанными глазами, в музыкальном классе, а он наступал тихонько на ступеньки, прыгал на них, топал ногой. «Пятая! – кричала Энрика, уловив только ей заметное различие. – Седьмая! Первая и третья одновременно, не обманешь!»
Она ни разу не ошиблась, даже не задумалась. Не было в мире двух одинаковых звуков, и каждый из них Энрика считала своим другом. Сейчас, сбегая на первый этаж, она заставила лестницу разразиться неудержимым аллегро. Лестница – единственный музыкальный инструмент, на котором она могла «играть» последние три месяца строгого поста, больше напоминавшего траур. Но теперь, наконец, все изменится.
На всякий случай Энрика толкнула дверь в классную комнату. Пусто. Сквозь закрытые ставни проникают тонкие лучики, в которых вальсируют пылинки. Никто не ждал окончания поста, как Энрика. Никто не хотел поскорее коснуться клавиш фортепиано, провести смычком по струнам.
«Захотят! – твердо сказала себе Энрика. – Обязательно захотят!»
Потянулась было за шалью, но махнула рукой. Музыка согреет!
Дверь, открываясь, очистила от снега полукруг на крыльце. Энрика встала на подмерзшие доски, снова глубоко вдохнула морозный воздух и вскинула скрипку. Свое единственное оружие, но зато – самое лучшее.
Смычок коснулся струны, и первый звук, тоскливый и протяжный, разнесся над пустующей пока улицей. Захлопали крылья – с крыши дома напротив снялись несколько ворон и полетели в сторону церкви, будто спеша наябедничать. А вслед им понеслась стремительная и радостная мелодия, каждая нотка в которой кричала: «Я жива!»
– Уже пиликаешь? – Насмешливый голос заставил пальцы дрогнуть, и последняя нота вышла фальшивой.
Энрика открыла глаза, опустила смычок. На крылечке рядом с ней, сунув руки в карманы всегда безукоризненного черного пальто, щуря глаза и ухмыляясь, стоял Гиацинто Моттола.
Гиацинто был первым, с кем она подружилась, когда двенадцать лет назад приехала в Вирту. И с тех пор он будто бы совсем не изменился. Все такой же невозмутимо-насмешливый, строго одетый, покровительствующий. Наверное, с таким мужчиной чувствуешь себя как за каменной стеной…
– Я только разогрелась! – с улыбкой ответила Энрика, и тут почувствовала, как замерзли щеки и уши, да и пальцы, секунду назад, казалось, высекавшие огонь из трепещущих струн, одеревенели.
– Отец идет, прекращай, – посоветовал Гиацинто.
В ответ Энрика хмыкнула.
– Не нравится мне эта твоя рожица, – вздохнул, ежась, Гиацинто. – Тебе не кажется, что сегодня не лучший день…
– Сегодня я буду хорошей, – заявила Энрика, подняв смычок. – Слушай!
Мрачный, тяжелый гимн – один из четырнадцати гимнов Дио, обычно игравшихся на органе, – зазвучал чуть быстрее, чем нужно, но Энрика не могла унять эту лихорадочную страсть, что вновь наполнила ее огнем. Душа пылала, согревая тело, и звуки, долженствующие вселять в сердца священный трепет, понесли радость и восторг, говорили Дио спасибо за новый день.
Энрика никогда не видела нот, по которым играется гимн, но слышала его бесчисленное множество раз, и теперь вовсю импровизировала, развивая полунамеком лишь заложенные в него пассажи и темы. Она уже забыла, с чего начала, увлекшись созданием чего-то безусловно нового, выраставшего на благословленной почве, когда резкий голос оборвал ее полет:
– Какая мерзость!
Энрика открыла глаза и увидела застывшего за калиткой Фабиано Моттолу, в таком же, как у сына, пальто, только размером побольше. Бесцветные глазки на рыхлом лице горели от ярости, а редкие седые волоски стояли дыбом.
– Кощунство! – взвизгнул Моттола. – Ни у кого нет права исполнять гимны Дио без высочайшего на то соизволения! И уж тем паче – издеваться над его замыслом!
– Уж не хотите ли вы сказать, что Дио сам себе все гимны придумал? – выпалила Энрика, как всегда забыв вовремя прикусить язычок.
Моттола отвернулся и потопал, сопя, в сторону церкви. Повернув голову вслед ему, Энрика вздрогнула – только сейчас заметила Лизу Руффини, присевшую на корточки и обхватившую голову руками. Очевидно, она зашла поздороваться, но остановилась, ожидая, пока Энрика закончит игру, а потом увидела Моттолу и, перепугавшись, спряталась.
Гиацинто неверно истолковал содрогание Энрики.
– Не расстраивайся, – сказал он, взъерошив ей волосы. – Он просто бесится, потому что сегодня я женюсь на самой красивой девушке Вирту!
Энрика опустила голову, поняв, что улыбка выходит больно уж кислой. Они с Гиацинто много проводили времени вместе, беседовали. Он любил слушать, как она играет («пиликает», – так он это называл, но ласково, без обиды), она уважала его холодную расчетливость в словах и движениях. Они, наверное, были довольно близки, но до сих пор Энрика представить не могла Гиацинто своим мужем. Как это – спать с ним в одной постели? Да и не только спать… Он казался таким вот – монолитным, высеченным из камня вместе со своим пальто.
– Не забудешь? – попыталась пошутить она, но получилось жалко. – У меня времени только до полуночи.
– Не забуду, – заверил ее Гиацинто. – Приду к половине двенадцатого, и мы вместе встретим новый год. А сейчас извини – побегу. Надо отцу помочь в церкви.
И, напоследок еще раз пробежавшись пальцами по ее волосам, Гиацинто удалился. А Энрика, сразу выбросив его из головы, подскочила к Лизе:
– Ты чего тут мерзнешь? Идем в дом скорее! Мама, должно быть, уж чайник вскипятила…
– Это я-то мерзну? – улыбнулась Лиза. – Сама чуть не голая выскочила, сумасшедшая ты!
– Ты в монашки собралась, а я – сумасшедшая? – расхохоталась Энрика. – Идем!
Дома после уличного морозца показалось жарко. Огонь в печи пылал, а вот запах шел непривычный. Энрика с Лизой остановились, глядя на умирающие в пламени недоделанные скрипки.
– Их все равно никто не заберет, – тихо сказал подошедший сзади Герландо. – Все заказы отменились, придется экономить на дровах. В новый год мы идем ни с чем.
Последнюю фразу он произнес весело, раскатисто, будто только и ждал, как бы спалить все, что было прежде, и начать с чистого листа. Энрика, стиснув зубы, снова вызвала в памяти лицо Гиацинто. Будет, будет любить его, самой покладистой женушкой станет – лишь бы тот убедил отца разрешить музыку…
– Здравствуйте, синьор Маззарини, – поклонилась Лиза. – Позволите ли сказать слово?
Энрика уловила иронию отца по тому, как вздернулись чуть заметно его брови.
– Ну, скажи, сделай милость.
Лиза набрала побольше воздуха в грудь и заговорила:
– Возможно, Дио подает вам знак? Если ему неугодно ваше ремесло, так может, стоит задуматься и сменить его? Никто ведь не запрещает делать инструменты для себя, да и играть на них – тоже. Если только не в пост. Но ведь его святейшество правильно говорит: музыка и прочие искусства – они лишь для прославления себя, а не Дио. Займитесь угодным Дио ремеслом, смирите…
– Ой, трещотка ты диоугодная! – засмеялся Герландо и, будто дочь родную, обнял Лизу за плечи. – Все-то ты знаешь, про все-то в твоих книгах умных написано. Вот чего бы мы без тебя делали, а? Правда, Рика? Как придет, как расскажет про умысел Дио – аж будто камни с души валятся!