Глава 1: Последний Подарок

Дождь. Он не лил и не хлестал — он был похож на тихие, бесконечные слёзы самого неба. Тонкие, холодные иглы влаги безостановочно скользили по чёрному шёлку зонта, который держал чужой человек в чёрном костюме. Я почти не чувствовала своих рук, они одеревенели, превратились в лёд. Но пальцы, сведённые судорогой, впились в единственную тёплую, живую вещь в этом ледяном аду. В кулаке, прижатом к груди так сильно, что костяшки побелели, была она. Хрустальная роза.

Память выхватывала обрывки, яркие и болезненные, как удар током. Его лицо, осунувшееся от болезни, но с той же бесконечно доброй, смущённой улыбкой, которая теперь навсегда осталась только в памяти. Его пальцы, тонкие, почти прозрачные, вкладывающие тяжёлый холодок в мою ладонь.

Для смелости, солнышко, — сказал он тогда, и в его глазах горела прежняя сила. — Помни, даже самая хрупкая красота может быть острой. Как твой характер, когда надо постоять за себя. Будь острой, Алиночка. Не дай себя сломать.

«А твою волю, Папа? Твою силу?» — пронеслось тогда в голове, едкая, предательская мысль, но я прогнала её. Он так старался быть сильным для меня. Лепестки розы были выточены с хирургической точностью, каждый — крошечный, ослепительно сверкающий клинок. Красиво и опасно. Как сама жизнь, которую он для меня построил и которая теперь рухнула под глинистым комом на его могиле.

«Он всегда знал, что оставляет меня одну», — пронеслось в голове. — Чувствовал это. Помню, как он, уже слабеющий, смотрел на меня с кровати, и в его глазах была не боль, а ужасающая, всепоглощающая тревога.

Ты — моё самое большое сокровище, Алина. Всё, что я имею, всё, что построил — для тебя. Твоя мама... она бы так тобой гордилась.

Мама... её улыбка на старой фотографии в гостиной, её смех, который, казалось, навсегда покинул этот дом, когда её не стало. Папа так и не оправился до конца. А потом появилась Элеонора...

Всего неделю назад он, собрав последние силы, держал мою руку и шептал, глядя прямо в душу.

— Не бойся, Алиночка. Все документы... Пётр Сергеевич... в порядке. Будет справедливо. Для тебя... Ты моя единственная наследница. Кровь и душа. Никто не сможет это оспорить.

Его слова, полные уверенности, теперь звенели в ушах пустым эхом, таким же холодным, как эта хрустальная роза.

Я сжала зубы, чувствуя, как слёзы, горячие и предательские, подступают к глазам, жгут веки. Но я не позволила им упасть. Не здесь. Не перед ней.

Элеонора Викторовна. Она появилась в нашей жизни восемь лет назад, через пару лет после смерти мамы. Сначала — просто деловой партнёр отца по одному из проектов. Холодная, безупречно эффективная. Потом — всё чаще в нашем доме. Потом — его жена. Она привела с собой Марго, свою дочь от первого брака. Мою «сводную сестру», которая всего на год старше меня, но с первого дня вела себя как наследная принцесса, вступившая на чужую территорию.

Помню, как Марго впервые вошла в мою комнату, нашу с папой крепость, где мы строили замки из подушек и читали сказки под одеялом. Она окинула её высокомерным взглядом и сказала:

— Какая... милая комнатка. Прямо как для маленькой девочки, разве нет? Моя — просторнее.

А Элеонора стояла в дверях, и её улыбка не достигала глаз.

— Девочки, не ссорьтесь. Алина, будь умницей, уступи сестрёнке.

Папа тогда пытался заступиться, но его голос тонул в её спокойных, неоспоримых аргументах.

— Олег, дорогой, не волнуйся. Я просто хочу, чтобы у всех всё было поровну.

С тех пор ничего не было поровну. Они методично встраивались в папину жизнь, а потом и в его бизнес, отодвигая меня на периферию его внимания. Их фальшивая «забота» в последние месяцы его болезни была невыносима. Шёпот у его постели.

— Олег, не тревожься, я всё улажу. Всё возьму под контроль. Алина ещё так молода, ей нельзя такие тяготы...

Элеонора стояла рядом, её чёрный траурный наряд был безупречен, как и маска скорби на лице. Но я видела — в уголках её губ, в слишком спокойном взгляде, скользнувшем по мне, пряталось что-то другое. Не горе. Расчёт? Ожидание? Рядом с ней, прилипшая, как тень, — Марго. Её лицо под чёрной вуалью выражало не печаль, а скуку и едва скрываемое злорадство. Её взгляд скользнул по моей мокрой, помятой фигуре, и я прочла в нём безмолвное: «Ну что, принцесса? Кончилась твоя сказка?»

Капля дождя скатилась по моей щеке, смешавшись с единственной предательской слезой. Я резко смахнула её тыльной стороной ладони, чувствуя, как хрусталь розы впивается в кожу. Боль. Реальная, острая. Она помогала не распасться.

Гроб скрылся под первыми комьями земли. Кто-то из гостей всхлипнул. Я не шевельнулась. Внутри всё кричало: «Папа! Вернись! Не оставляй меня с ними!» Но снаружи я была статуей. Ледяной. Бесчувственной. Только пальцы, сжимающие розу, знали правду — они дрожали, как в лихорадке.

Один за другим, под зонтами и плачем дождя, гости расходились, бросая в могилу горсти земли и последние взгляды. Машины тихо уезжали с кладбищенской аллеи. Я стояла неподвижно, пока последний чёрный лимузин не скрылся за поворотом. Только тогда я пошевелилась, ощутив онемение в ногах.

Водитель, Игорь, терпеливо ждал под зонтом чуть поодаль, его лицо было бесстрастным. Он видел, как Элеонора и Марго уехали первыми, не оглянувшись. Теперь он ждал меня. Последнюю.

— Алина Олеговна, — его голос прозвучал глухо, — может, поедем? Холодно очень.

Я лишь кивнула, не в силах выдавить из пересохшего горла ни звука. Комок в горле был размером с ту розу, с могильный холм.

Тишина в салоне была густой, удушающей. Запах дорогой кожи смешивался с запахом мокрой шерсти моего пальто и... земли. Этот запах теперь навсегда со мной. Я смотрела в мутное от дождя окно, не видя улиц. Перед глазами стоял только тёмный прямоугольник ямы и безупречный силуэт Элеоноры. Хрустальная роза в моём кулаке была единственной точкой опоры, островком реальности в этом кошмаре. Её холодный вес напоминал о папиной руке в моей, о его словах: «Для смелости». Где же её взять сейчас, эту смелость? Она растворилась вместе с его последним вздохом, оставив только леденящую пустоту и этот острый хрусталь, впивающийся в плоть.

Глава 2: Маскарад Доброты

Тёплый, пропитанный удушливо-сладкими духами воздух дома ударил мне в лицо, смешавшись с запахом мокрой шерсти и моей собственной, дикой скорби. Этот запах... раньше здесь пахло папиным табаком и старыми книгами. Теперь – ей. Чужая. Всё чужое. За спиной тяжёлая дубовая дверь мягко, но с неумолимой окончательностью захлопнулась, заглушая шум дождя и навсегда отрезая путь к прошлому. Шаг внутрь. Шаг из дождливого ада прошлого в ледяной, безупречный ад настоящего.

— Алина, наконец-то. Мы начали волноваться. Иди сюда, дитя. Ты промокла насквозь.

Дитя. Она назвала меня дитя. Чтобы унизить. Чтобы напомнить, что я здесь никто, беспомощный ребёнок. Тот голос. Гладкий, как лёд на поверхности тёмного пруда, скользнул по моей коже, заставив всё внутри сжаться. Я стояла в промокших похоронных лохмотьях, оставляя грязные лужицы на безупречном мраморе отцовского холла.

Я вдохнула, ощущая, как хрустальная роза в моей сжатой руке впивается в свежие царапины — острый, живой укол боли. "Для смелости, солнышко". Папа, я пытаюсь. Но мне так страшно. Папин голос, эхо из тёплого прошлого. Один короткий, глубокий вдох, вбирающий запах дома, ставшего чужим, и запах собственного страха. Шаг. Ещё шаг. Мокрые туфли скользнули по гладкому камню, едва не сбив с ног. Я споткнулась, ухватившись за тяжёлую резную тумбу — ту самую, где папа всегда оставлял ключи и улыбку для меня.

— Осторожнее, Алина! — Голос Элеоноры прозвучал из гостиной, резче, с лёгкой ноткой раздражения, прикрытой мгновенно. — Не испорть антиквариат. Эта тумба – семейная реликвия.

— Я... я знаю, — выдохнула я, выпрямляясь и чувствуя, как жар стыда заливает шею и лицо. Антиквариат. Не "папина любимая тумба", не "наше". Антиквариат. Теперь я просто порчу их вещи.

Я вошла в дверной проём гостиной. Они сидели, как на картине. Элеонора Викторовна в кресле у камина — не настоящего, папиного, где мы жарили зефир, а нового, электрического, дававшего холодный, безупречный свет без тепла.

— Ну вот и наша скорбящая голубка, — протянула Марго, не отрываясь от экрана. Голос звучал слащаво-ядовито. — Чуть не утонула в луже, мама? Как мило. Прямо как та бродячая кошка, что ты подобрала, помнишь? Вся мокрая и жалкая.

— Марго, пожалуйста, — мягко, но с ледяной ноткой одёрнула её Элеонора. — Алина пережила тяжелейший день. Прояви уважение. — Она снова обратилась ко мне, лицо смягчилось в подобие улыбки. Какая же ты актриса. Настоящая змея в шелках. — Садись, дитя. Ты выглядишь… измученной. Камилла! — её голос, чуть громче, прозвучал властно.

Из тени появилась новая горничная — строгая, в безукоризненной форме. Не Наташа, которая пекла мне пряники. Чужая.

— Принеси Алине Олеговне сухое полотенце. И чай. Крепкий, сладкий. С лимоном, — распорядилась Элеонора, глядя на меня с фальшивым сочувствием. — И смени коврик в холле. Его испачкали. И чтобы быстро.

— Слушаюсь, Элеонора Викторовна, — горничная скользнула бесшумно, как тень.

Я стояла, не решаясь сесть на дорогой кремовый шёлк кресла в моей мокрой одежде. Чувствовала себя грязным пятном на безупречном полотне их жизни.

— Я… я могу пойти переодеться, — пробормотала я, глядя куда-то мимо Элеоноры, на портрет отца над камином. Его глаза, такие живые и добрые... Что они с тобой делают, солнышко? Почему ты оставил меня одну с ними?

— Не беспокойся о кресле, Алина, — отозвалась Элеонора, следуя за моим взглядом. Её голос снова стал гладким, медовым. — Вещи — всего лишь вещи. Главное — ты дома. В безопасности. Садись.

Её слова "ты дома", "в безопасности" прозвучали как насмешка. Какая безопасность? Я ощущаю опасность каждой клеткой. Этот дом – самая опасная ловушка. Но сопротивляться не было сил. Я опустилась на край кресла, стараясь коснуться обивки как можно меньшей площадью мокрой спины. Хрустальная роза всё ещё сжимала ладонь, напоминая о своей острой реальности.

Марго фыркнула.

— Безопасно? С её-то талантом спотыкаться? Ещё и папин портрет зацепит. Он ведь такой тяжёлый, — она наконец отложила телефон, устремив на меня полный фальшивого любопытства взгляд. — Ну что, Алиночка? Как ощущения? Сиротка-беспризорница? Драматично, да? Прямо как в тех дешёвых сериалах, что ты раньше смотрела.

— Марго! — голос Элеоноры прозвучал как хлыст. Резко. Окончательно. — Хватит. Следующее подобное слово – и ты останешься без нового платья на бал. Надолго.

Марго надула губы, но замолчала, лишь бросив на меня злобный, полный ненависти взгляд. Она ненавидит меня. Всегда ненавидела. Но сейчас это... физически осязаемо.

Элеонора вздохнула, театрально поднеся тонкие пальцы к вискам.

— Прости, Алина. Марго… она тоже переживает по-своему. Нервы. Мы все на нервах. — Она замолчала, давая словам повиснуть. — Олег… его уход — это огромная потеря для всех нас. Для меня. — Её голос дрогнул — искусно, почти правдоподобно. Она опустила глаза на свои безупречные руки. — Он был… опорой. Светом. Без него в этом доме так пусто.

Меня передёрнуло. Её свет? Её опора? Она украла его у меня! У нас! Она годами методично отдаляла его от меня! Гнев, горький и острый, как осколки той розы, подкатил к горлу. Я сглотнула его, стиснув зубы. Не сейчас. Не здесь. Я не могу. Я слишком разбита, слишком мокра и слишком одинока. Они раздавят меня.

Вернулась Камилла с большим пушистым полотенцем и подносом с чайником, и чашкой. Элеонора кивнула в мою сторону.

— Оботрись, дитя. Согрейся. Пей чай. Ты вся дрожишь.

Я машинально взяла полотенце. Его мягкость была чуждой, бездушной. Оно не согреет. Ничто здесь не согреет. Я обтёрла лицо, шею, руки. Вода с волос стекала холодными каплями за воротник. Я накинула полотенце на плечи, как плащ. Оно не давало тепла. Я взяла фарфоровую чашку. Тонкая, почти невесомая. Слишком хорошая для меня. Пар обжигал лицо. Я сделала маленький глоток. Горячая сладкая жидкость обожгла язык, но внутри всё равно оставался холод. Лимонная кислинка заставила сжаться желудок.

Глава 3: Кинжал в Спину

Тот вечер висел в доме тяжёлым, удушливым пологом. Этот «траурный ужин» был не едой, а ритуалом. Ритуалом моего погребения заживо. Воздух в столовой был густым и спёртым, пропитанным сладковатым запахом дорогих духов Элеоноры, дорогой еды, от которой тошнило, и ледяным притворством, которое было осязаемое любого предмета в этой комнате.

Они надели маски скорби, но под ними сквозило ликование. Они ждали этого дня. Ждали, когда умрёт он, чтобы прикончить меня.

Меня загнали в платье Марго. Ярко-синее, кричащее, с нелепыми оборками у плеч. Оно висело на мне мешком, чуждое и безразличное, как и всё в этом доме теперь. Ткань, грубая и чуждая, щекотала кожу, и каждый этот щекот был напоминанием: ты здесь не хозяйка. Ты — приживалка. Гость, которого терпели, а теперь и терпеть не будут.

Я сидела за огромным полированным столом, уставленным яствами, которые никто не трогал. Я смотрела на свою тарелку, на золотой ободок, в котором тускло отражался висящий над столом хрустальный светильник — ещё один бездушный символ их богатства. Элеонора во главе стола с хирургической точностью резала ножом и вилкой кусок лосося. Её чёрное платье было безупречным, силуэт — строгим и неумолимым, как приговор. Она была не женщиной, а воплощением холодной, расчётливой власти. Марго, напротив меня, ковырялась вилкой в салате, время от времени бросая на меня взгляды, полные скуки и злорадного ожидания. Её розовое платье было дерзким вызовом в этом царстве притворного траура.

Тиканье напольных часов из холла доносилось сюда, гулкое, назойливое. Каждый щелчок — отсчёт последних секунд моей прежней жизни. Он сливался с навязчивым гулом в моих ушах — отзвуком того, что я подслушала у кабинета. Голос Элеоноры, ледяной и властный: «Нестабильное эмоциональное состояние после утраты... Суд примет во внимание...» И деловитый, спокойный голос Петра Сергеевича: «Никаких оснований для оспаривания...»

Пётр Сергеевич. Адвокат. Сообщник. Паук, плетущий юридическую паутину, в которой я должна запутаться и умереть. Как они купили его? Деньгами? Обещаниями? Или он просто один из них, хищник, почуявший лёгкую добычу?

Я сжала под столом кулак. Под тонкой тканью чужого платья острые лепестки хрустальной розы упирались в незаживающие царапины на ладони. Боль была крошечной, ясной, единственно реальной точкой в море онемения и ужаса. Она была моим якорем.

«Для смелости, солнышко. Будь острой». Папин голос, такой слабый в той больничной палате, но такие ясные, такие полные любви слова. Он знал. Чёрт возьми, он знал, что оставляет меня одну с ними! Он пытался подготовить, дать оружие. Но я не умею им пользоваться. Я не знаю, как быть острой. Я знаю только, как плакать. Как бояться.

— Алина, ты ничего не ешь, — голос Элеоноры разрезал тишину, как её нож разрезал плоть лосося. Гладкий. Вежливый. И смертельно опасный. Она отложила приборы, скрестив изящные, ухоженные руки. Её глаза, холодные и всевидящие, уставились на меня, сканируя, оценивая, ища малейшую трещину. — Горе не должно лишать сил, дорогая. Ты и так выглядишь... измождённой. Надо поддерживать себя. Нам всем нужно держаться. — Её взгляд скользнул по моему лицу, задержавшись на синяках под глазами, на бледности кожи. Она искала подтверждение. Подтверждение той самой «нестабильности», о которой говорила адвокату.

Держаться? Держаться за что? За край этого стола, пока ты отрубаешь мне пальцы одного за другим?

— Не голодна, — выдавила я, глядя на золотой ободок своей тарелки. Мой голос прозвучал чужим, плоским, лишённым каких-либо эмоций. Внутри всё кричало, но до поверхности этот крик не доходил. Он тонул в вате шока и страха.

— Она просто капризничает, мама, — фыркнула Марго, с отвращением отодвигая свою тарелку. — Привыкла, что папа её на руках носил, каждую прихоть исполнял. Теперь придётся кусать гранит науки... и полы мыть. — Она хихикнула, довольная собственной шуткой, её глаза блестели от предвкушения моего унижения. — Думаешь, в университете тебе будут подавать всё на блюдечке? Особенно когда отчислят за неуспеваемость... или за «психическую неадекватность».

Полы. Университет. Отчисление. Они уже всё решили. Они уже всё спланировали. Я для них — пыль. Помеха, которую нужно убрать.

Я почувствовала, как жар стыда и гнева ударил мне в лицо. Кровь прилила к щекам, и на секунду мир перестал быть ватным. Я сжала кулак под столом так сильно, что острый край лепестка впился в ладонь глубже, пронзая кожу. Тёплая, липкая капля крови выступила и растеклась по коже. Боль была реальной. Яростной. Очищающей.

Смелость. Сейчас или никогда. Спроси. Покажи им, что ты не тряпка. Что ты помнишь. Что ты дочь Олега Волкова.

— Я хочу поговорить о завещании, Элеонора Викторовна, — сказала я, заставив себя поднять голову и встретить её взгляд. Внутри всё дрожало, колени под столом предательски подкашивались, сердце колотилось где-то в горле. Но голос, к моему собственному удивлению, прозвучал твёрдо. Чётко. — Папа говорил со мной. В больнице. За неделю до... Он был слаб, но мысли его были ясны. Совершенно ясны! Он обещал... — я сделала усилие, чтобы слово не сорвалось на шёпот, — справедливость. Он сказал, что я его наследница. Что дом, компания, всё... всё должно перейти мне. Он дал слово.

В воздухе повисло напряжение, густое, как смола, тяжёлое, как свинец. Тиканье часов в холле стало оглушительным, оно било прямо по вискам. Марго замерла, уставившись на меня с открытым ртом, словно я совершила святотатство, произнеся вслух имя отца в её присутствии. Элеонора не моргнула. Её лицо оставалось гладкой, безупречной маской. Лишь уголки её губ чуть дрогнули — не в улыбку. В едва заметную гримасу презрения. И в её глазах, в этих бездонных, холодных глазах, мелькнуло что-то... удовлетворённое? Как будто она ждала этого вызова. Как будто это была часть спектакля, и я наконец сыграла свою роль.

Глава 4: Изгнание

Ледяное море ночи поглотило меня целиком, не оставляя ни клочка тепла, ни проблеска прошлого. Mercedes плавно тронулся, увозя прочь от особняка, от могилы отца, от самой себя. Мир за стеклом расплывался серой, мокрой пеленой, и каждый знакомый поворот, каждое здание, хранившее эхо папиного смеха, теперь казалось чужим и безразличным. Огни фонарей расползались в стекающем по стеклу дожде, словно слёзы на грязном лице города.

— Куда прикажете, Алина Олеговна? — голос шофёра был гладким, откалиброванным, как всё, что касалось Элеоноры. Инструмент. Холодный и бездушный.

Куда? Мысль билась в выжженной пустыне моего сознания, не находя ответа. Гавани не было. Только бесконечность серого, равнодушного города и ледяная пустота внутри, зияющая, как свежая могила. Я судорожно сунула руку в карман куртки. Уголок согнутой фотографии впился в ладонь. И острый, непокорный контур хрустальной розы. Они были здесь. Со мной. Мои единственные спутники в этом свободном падении в никуда.

— На вокзал, — сорвалось само собой. Туда, где был свет, движение, где можно было раствориться в толпе и хотя бы на время забыть, что ты — призрак.

Я достала телефон. Экран холодно светился: «Карта заблокирована». Сообщение от Элеоноры: «Пётр Сергеевич позаботился о твоей финансовой безопасности в твоём состоянии». Шестьсот пятьдесят рублей наличными. Вся моя жизнь — жалкая пачка бумажек, засунутая когда-то за студенческий билет.Шестьсот пятьдесят. Моя жизнь. Моя свобода. Цена — грош.

Я прижалась лбом к ледяному стеклу. Ничто. Ничтожество. Плакса. Слова Элеоноры звенели в тишине громче мотора, отдавались эхом в пустоте черепа. Город жил, шумел, сиял. Безразлично. Я была мокрым пятном на его глянце, призраком в стеклянной клетке, которую везут на свалку.

— Остановите здесь, — выдохнула я, увидев вход в старый парк. Место, где папа учил меня кататься на роликах. Где он выиграл для меня плюшевого медвежонка Топтыжку. Теперь это было лишь место, где тени счастья издевались над моим настоящим, над гнетущей реальностью моего падения.

Машина притормозила. Шофёр обернулся, и в его глазах я прочла не сочувствие, а облегчение.
— Вам нужна помощь с вещами? — формально, будто предлагал донести зонтик.

— Нет. — Я уже толкала тяжёлую дверь, рвалась наружу, в этот холод, в эту грязь, лишь бы не чувствовать этого спёртого, пропитанного духами Элеоноры воздуха.

Ветер ударил в лицо — холодный, влажный, пахнущий гниющими листьями, бензином и чужим страхом. Я вытащила свой жалкий рюкзак, натянула куртку. Хрустальная роза ткнула в бедро — холодное, живое напоминание. Я здесь. Я с тобой. Будь острой. Дверь захлопнулась. Машина растворилась в потоке, оставив меня одну на мокром тротуаре. В платье Марго, которое прилипло к коже, как второй, липкий слой унижения.

Дождь тут же принялся за дело, пропитывая волосы, заставляя ёжиться. Я стояла, не зная, куда ступить. Огни кафе напротив казались недосягаемым миражом. Люди спешили мимо, воротники подняты, зонтики опущены, не замечая. Я была невидимкой. Пеплом, развеиваемым ветром.

Друзья? Мысль, как раненная птица, метнулась в сторону единственного имени. Света. В общаге. Я вытащила телефон. Батарея — 15%. Рука дрожала. Она же подруга. Она поймёт. Должна понять.

— Свет… прости… — голос мой предательски задрожал, выдавая всю мою жалкость. — Мне… очень плохо. Меня… выгнали. Из дома. Элеонора…

Молчание. Поток машин, гудки, ветер. Потом осторожное, сонное:
— Выгнали? Как это? Что случилось?

Я попыталась объяснить, сбивчиво, путано: завещание, ссора, обвинения в сумасшествии, ультиматум. Пойми же, Свет! Я не сумасшедшая!

— Алина, слушай… — голос Светы стал жёстче, в нём зазвучала тревога, но не за меня. — Элеонора… она звонила в деканат. Предупреждала. Говорила, ты… в тяжёлом состоянии, агрессивная. Что тебе нужна помощь… специалистов. Что ты можешь наговорить… на людей. — Она замолчала, и я буквально слышала, как по другую сторону провода сжимается её страх. — И потом… у нас тут тесно. В комнате нас трое. Хозяйка… она очень строгая. Особенно на ночь… после таких звонков. Я не могу рисковать. Стипендия, общежитие… Понимаешь?

Её слова обожгли, будто раскалённым железом прикоснулись к оголённым нервам.Элеонора везде успела. Выстроила стену. Отрезала все пути к отступлению.Я одна. Совсем одна.

— Свет, мне некуда идти! — голос сорвался на крик, на отчаянный, детский вопль.

— Аля, я не могу! — ответила она резко, почти испуганно, и щелчок в трубке прозвучал как приговор. Тишина. Последняя ниточка оборвалась.

Друзей не было. Родственников — тем более. Отель? Шестьсот пятьдесят рублей… Хостел. Только хостел. Мысль была унизительной, позорной, но единственной. Я закинула рюкзак на плечо, почувствовав его нелепую, унизительную тяжесть, и побрела вперёд, по мокрому, скользкому тротуару. Туфли — всё те же чёрные лаковые с похорон — промокли насквозь, натирая до крови пятки. Каждый шаг отдавался болью в ногах и острым ножом в душе. Куда? Просто вперёд. Пока не упаду.

«Ковчег» — ирония названия резанула, как пощёчина. Запах дезинфекции смешивался с запахом отчаяния, пота и чужих тел. Конторка, засиженная мухами. Мужик за ней, не глядя:
— На ночь? Пять сотен. Документ.

Я молча протянула пятисотрублёвую купюру и студенческий. Он швырнул ключ с брелком от каморки №7.
— Правила на стене. Шуметь — выгоняем. Вещи — на свой страх.

Заплатила. Последние пятьсот из шестисот пятидесяти. В кармане — жалкие сто пятьдесят рублей. Царство нищего. Крошечная каморка — клетка с панцирной сеткой вместо окна, заправленная серым казённым бельём, пропитанным плесенью и тоской. Холод сквозил из щелей в раме, гулял по цементному полу. Соседи — шумные, чужие голоса за тонкой перегородкой, пьяный смех, кашель, хлопанье дверей. Я легла, не раздеваясь, прижав к груди рюкзак с фото и розой. Спала урывками, вздрагивая от каждого звука в коридоре, от каждого шага за стеной. Вот-вот войдут. Вот-вот войдёт Элеонора с полицией. Или просто чужой человек. С дурными намерениями. Тело дрожало от холода и страха, несмотря на одеяло, пахнущее чужим. Мир сузился до размера этой клетки и пустоты в желудке, свинцовой и невыносимой.

Глава 5: Дно

Она повела меня, не спрашивая, мимо столиков, мимо стойки, заваленной кружками и сахарницами, в узкий коридорчик. Я шла, спотыкаясь о собственные ноги, ощущая каждую трясущуюся мышцу. Стыд горел на щеках ярче синяка. Я видела себя их глазами: грязная, оборванная, в промокшей насквозь куртке и шерстяном платье, с всклокоченными волосами и лицом, распухшим от слёз. Ничто. Пепел. Слова Элеоноры бились в висках. И сквозь них — лица тех из подворотни, их дыхание, запах дешёвого табака и пота, скрип рвущейся ткани... Я сжала кулаки, стараясь загнать картинку обратно в тёмный ящик памяти. Женщина толкнула дверь в крошечную комнатку. Не кабинет. Скорее подсобка. Запах моющих средств, старого дерева и... свежего белья. Убежище.

— Стой тут, не двигайся, — приказала она, исчезнув на секунду. Вернулась с большим оцинкованным тазом, который поставила посреди цементного пола. Потом открыла кран над маленькой раковиной в углу. Горячая вода зашипела, ударив паром в холодный воздух. Она налила почти полный таз, проверила локтем темперацию. Достала из шкафчика огромное вафельное полотенце и сложенный махровый халат цвета спелой сливы.

— Вот, — сказала она, указывая на таз. — Снимай это тряпьё. Всё до нитки. Отмокнешь, отогреешься. Потом протрешься этим. — Она положила полотенце на табурет. — А я пока супу налью. Ты же ледяная, как сосулька. И готова развалиться.

Я стояла, не двигаясь. Приказ был простым, но мои пальцы не слушались. Дрожали слишком сильно. Стыд сковал их. Показать ей синяки? Грязь? Следы чужих рук? Мысль о том, чтобы снять вещи здесь, даже перед этой грубоватой женщиной, вызывала новый приступ тошноты. Она вздохнула, не раздражённо, а с усталым пониманием, как будто видела это не раз.

— Ох, девонька... — пробормотала она и подошла ближе, но не касаясь. — Ничего я нового не увижу. Грязь да синяки — уличная прописка. Но грязь надо смыть. Чтобы синяки начали заживать. — Она повернулась к раковине, давая мне иллюзию приватности. — Снимай. Быстрее теплее станет.

Сжав зубы, я расстегнула промокшую куртку и сняла. Потом стянула шерстяное платье. Оно было грязным, пахло дождём, потом и... страхом. Дрожь стала неконтролируемой. Я стояла в одном белье, пытаясь прикрыться руками, чувствуя, как холод цемента под ногами проникает в самое нутро, а взгляд невольно метнулся к двери — заперта ли она? Я ожидала брезгливости. Отвращения. Как от той женщины с коляской, от охранника в пекарне.

Хозяйка обернулась. Её взгляд скользнул по моей спине, по сине-фиолетовому синяку на рёбрах, по бедру с глубокими царапинами, по ссадине на колене. Она ахнула, коротко и глухо, как будто сама получила удар.

— Господи милосердный... — прошептала она, её глаза вспыхнули не жалостью, а яростью. — Кто же тебя так? Звери, нелюди... — Она схватила полотенце и протянула его, держа на расстоянии вытянутой руки. — На, обернись. Пока халат надену. Не гляди на меня испуганно, я не съем. Видала я и не такое. И похуже.

Её ярость, направленная не на меня, а на невидимых обидчиков, была неожиданной опорой. Я накинула полотенце на плечи. Оно было грубым, но тёплым, пахло солнцем и ветром. Потом женщина помогла мне надеть халат, её прикосновения были краткими, деловыми, избегающими больных мест. Он был огромным, свисал до пят, но его махровая ткань впитывала дрожь, как губка воду. Она подвела меня к табурету у стола, заваленного бумагами и банками с крупой.

— Садись. Греться. Ноги в таз опусти. Вода тёплая ещё.

Я послушно опустила ноги в воду. Обжигающее тепло встретило ледяную кожу, заставив вскрикнуть от неожиданности и почти боли. Но через секунду это стало блаженством. Тепло потекло по сведённым мышцам, разжимая их. Я застонала, невольно, от облегчения. Женщина стояла рядом, наблюдая.

— Вижу, что блаженствуешь, — сказала она с легкой усмешкой, но в глазах было тепло. — Сиди, грейся. Я супу принесу.

Она вышла. Я осталась одна в тишине подсобки. Только тиканье старых часов на стене да бульканье воды в трубах. Тепло от таза поднималось вверх, обволакивая. Я сжала кулаки, спрятанные в широких рукавах халата. Я выжила. После этих дней ада. Но это выживание было хрупким, как тонкий лёд над пропастью. Слёзы снова навернулись, но теперь тихие, не истеричные. От усталости. От этого внезапного тепла и покоя, которые казались обманом. И от непреходящего страха, что дверь распахнётся, и войдут ОНИ.

Вернулась хозяйка. В руках — глубокая фаянсовая тарелка. Пар валил от неё густыми клубами, неся с собой божественный аромат — густой, наваристый, с нотками мяса, свеклы, укропа. Запах детства. Запах жизни. Она поставила тарелку передо мной на стол, положила рядом большую ложку и ломоть чёрного хлеба.

— Ешь. Не спеша. Горячий борщ. Лучшее лекарство от стужи и горя. — Она присела на соседний табурет, облокотившись о стол. Смотрела не на меня, а куда-то в пространство, будто давая мне время освоиться. — Пока ешь, рассказывай. Если хочешь. Если нет — помолчим. Но звать тебя как? — Она чуть наклонилась вперед. — А меня, к слову, Вера. Хозяйка сего «царства борща и чистых тарелок».

Я взяла ложку. Рука дрожала. Первая ложка обожгла губы, но я проглотила. Горячая, густая, невероятно вкусная жидкость разлилась внутри, как целебный бальзам. Казалось, я чувствовала, как она согревает даже кончики пальцев на ногах, всё ещё погруженных в воду. Желудок, сжатый в комок днями голода и страха, болезненно сжался, едва не вытолкнув пищу обратно. Я сглотнула слюну, заставила себя взять ещё ложку. Медленно.

— А... Алина, — выдавила я сквозь ком в горле. Голос был хриплым, чужим.

— Алина, — повторила Вера, как будто пробуя имя на вкус. Она прищурилась, её взгляд стал пристальным, изучающим. — Стоп... Волкова? Не дочка ли Олега Волкова? Того, что «Волков и Партнёры»? — Она всматривалась в моё опухшее, избитое лицо, будто пытаясь совместить его с каким-то другим образом. — Чёрт возьми... Лицо... глаза... Олега. Да? Ты его дочь?

Загрузка...