Чума не выбирает.
Она приходит без стука, без молитвы, без пощады. Она не смотрит на возраст, не разбирает родов, не торгуется за выкуп. Просто входит в дом — и всё.
Я стояла у края братской могилы и смотрела, как мужчины в промасленных тряпках стаскивают тела в общую яму. Десять. Двадцать. Тридцать. Я сбилась со счёта где-то на середине.
Печаль?
Нет. Я слишком устала для печали.
Страх?
Тоже нет. Страх сгорел где-то сразу после осознания масштабов эпидемии, когда я поняла, что мы не справляемся. Что никто не справится.
Опустошение?
Да. Наверное, опустошение.
Я смотрела на мешки, в которые зашивали умерших — и пыталась вспомнить лица. Но они слились в одно. Красные пятна, чёрные губы, мутные глаза. И запах. Этот запах, который въелся в одежду, в волосы, в кожу. Казалось, даже кости им пропахли.
— Госпожа, вам нельзя здесь стоять.
Голос Хасана прозвучал глухо — он тоже носил повязку, пропитанную уксусом, как я его научила. Неделю назад он был сотником. Теперь он хоронил свою жену. И двух дочерей.
— Я знаю, — ответила я. — Но кто-то должен смотреть.
— Зачем?
Хороший вопрос. Зачем смотреть на смерть? Зачем запоминать, как падают тела в известковую яму? Зачем считать мешки, если счёт всё равно потерян?
— Чтобы не забыть, — сказала я. — Чтобы, когда это кончится, мы помнили, какой ценой нам далась жизнь.
Хасан промолчал. Ему было нечего сказать. Всем нам было нечего сказать.
— Сколько сегодня? — спросила я, не оборачиваясь.
— Сорок семь, — тихо ответил Хасан.
Сорок семь. За один день. В стойбище, где и так осталось меньше трёх тысяч.
— Вчера было пятьдесят три, — добавил он. — Позавчера сорок один. Мы не успеваем копать могилы.
Я закрыла глаза. Под веками всё равно было темно.
В моей прошлой жизни — той, другой, — я читала про чуму. Про чёрную смерть, которая скосила половину Европы. Тогда мне казалось, что я понимаю. Ведь это были обезличенные цифры и графики.
Теперь я знала правду: цифры не передают запаха. Графики не показывают, как ребёнок зовёт мать, а мать уже не дышит. Проценты не расскажут, что ты чувствуешь, когда зашиваешь в мешок человека, с которым только утром делил завтрак.
— Мы не выживем, — сказала я вслух. Не вопрос. Утверждение.
Хасан не ответил. Он это знал. Мы все это знали.
Государство гульмов умирало задолго до чумы. Семьдесят лет назад здесь был сила, которой боялись. Теперь это была дыра на карте, которую сильные соседи терпели по старой памяти. Торговые пути ушли на юг. Молодые бежали в чужие земли. Старики умирали в одиночестве.
А потом пришла чума. И добила то, что ещё дышало.
Я развернулась и пошла прочь от могилы. Хасан шагнул следом, но я остановила его жестом.
— Отдыхай. Завтра будет новый день.
— Будет ли? — спросил он.
Я не ответила.
Стойбище встретило меня тишиной. Кхара-Шад – в переводе с языка гульмов означающий «Место хана», – когда-то гордый, неприступный, теперь стоял пустой. Двери юрт были занавешены белым — знак, что внутри мёртвые. Их было так много, что живые перестали их выносить. Просто закрывали в юрте и шли дальше.
У меня не было слёз. Я выплакала их в тот день, когда умер первый ребёнок из тех, кого я пыталась спасти. Девочка. Семь лет. Она сжимала мою руку и шептала что-то на своём языке. Я не смогла её спасти.
Я — инженер-строитель, архитектор, человек, который знает, как поставить дом, чтобы он не рухнул, как провести воду, чтобы она не застаивалась, как рассчитать нагрузку, чтобы стены выдержали. Но я не знаю, как остановить смерть, которая невидима, невесома и не подчиняется законам физики.
Перед чумой все мои знания обратились в пыль.
Я вошла в юрту, которую называла своим домом. Внутри остывал растопленный утром очаг.
Я села на пол, прислонилась спиной к столбу-подпорке и закрыла глаза. Где-то далеко, за тонкой войлочной стеной, плакала женщина. Тихий, надрывный плач, который никто не пытался утешить. Потому что утешать было некому.
Я подумала о своей прошлой жизни. О работе, о чертёжной доске, о первой премии за реализованный проект. О том, как я спорила с директорами о несущих конструкциях. О том, как смеялась с коллегами в дешёвой забегаловке около первой стройки.
Всё это было так далеко. Так бессмысленно.
— Простите, — прошептала я в пустоту. — Я не смогла.
Никто не ответил.
— Госпожа?
Голос принадлежал девочке лет тринадцати. Одной из тех, кто заменил умерших слуг, потому что дочери хана полагались слуги, даже в таких обстоятельствах. Она смотрел на меня снизу вверх, и в ее глазах было что-то, от чего у меня защемило сердце.
Надежда.
Это была надежда.
Безумная, глупая, нелепая надежда. На меня. На чужачку, которая пришла неизвестно откуда.
— Что? — спросила я, и голос мой прозвучал хрипло.
— Там, — девочка махнула рукой куда-то в сторону степи. — Люди. Много людей. С голубыми флагами.
Я вышла на улицу. Приставила ладонь к глазам, щурясь от серого степного солнца.
На горизонте, медленно, словно боясь спугнуть смерть, двигалась процессия. Голубые флаги. Повозки. Люди в странных одеждах — это точно были не гульмы.
Впереди, верхом на светлой лошади, ехал человек в длинном синем плаще. Его лицо скрывал капюшон.
Я смотрела, как они приближаются, и вдруг поняла, что впервые за долгое время чувствую не пустоту.
— Пойдём, — сказала я девочке, всё ещё стоящей рядом. — Посмотрим, кто решился приехать в чумное стойбище.