Дождь шумит листьями, певуче звенят водостоки. Запах мокрой цветущей сирени так удушающе сладок и густ, что, кажется, впору резать ножом и подавать к чаю. Волосы и майка промокли насквозь, и когда вздыхает ветер — зябко, бррр. Но всё равно хорошо. Потому что тепло и почти лето. Лето!
Я высунула язык и поймала дождевую каплю, упавшую с кончика носа. Прохладная. Сладкая.
Зажигались первые фонари, отражаясь в лужах. Булькали и шуршали машины на дороге там, за сиренью, и кромка кустов светилась, подсвеченная фарами. Скоро совсем стемнеет.
Я сунула ноги в остывшие мокрые сандалии и слезла со скамейки. Ацлав говорил, что подъедет к той кафешке через дорогу. Там-то я его и поймаю. Ему тоже пора бы домой, скоро ужин, мама начнёт волноваться. Заодно пусть и сестру довезёт — на что ему вообще мотоцикл, если не подвозить сестру вечером до дома, верно?
Аромат сирени почти потерялся уже на пешеходном переходе. Теперь пахло мокрым асфальтом и вечерней свежестью.
Я встала под мигающей вывеской; из приоткрытых дверей веяло кофе и свежей выпечкой, играла негромкая музыка. Живот жадно заурчал: ела в последний раз в школе, да и то жалкую бумажную сосиску в бумажном тесте и слабый чай. И денег не осталось. На всякий случай сунула руку в карман — звякнула пара монет. Нет, на горячий круассан этого точно не хватит. Даже на бумажную сосиску не хватило бы, если бы школьная столовая была ещё открыта.
Кап. Кап-кап-кап. Дождь почти затих.
Мотоцикл Ацлава я услышала, ещё когда он был за поворотом. Узнала привычный звук.
— Мышь, у меня такая новость! — сказал брат, снимая мотоциклетный шлем.
Я привстала на цыпочки и обняла его, на миг прижавшись мокрой щекой к его щетине. Пахнет железом, и дурацкой скрипучей кожаной курткой, и немного шампунем, и дождём, конечно.
— Давай домой, там расскажешь.
— Нет, хочу здесь. Срочно! Сгорю ко всем чертям, если не выдам всё с потрохами.
— По дороге расскажешь.
— Ты что, мышь, так замёрзла?
— Нет! Я есть хочу! Чуешь, как пахнет?
Он прищурил глаза — в свете фонарей и красной вывески они казались тёмно-рыжими.
— Если я тебя покормлю, ты проживешь ещё полчаса?
— А что у тебя есть? — спрашиваю азартно.
— Что-что. Деньги у меня есть. Подожди минуту. На. — Вручил мне шлем. — Охраняй. Сейчас тебя подзаправим.
Скрипнул курткой, нырнул в кафе.
Я облокотилась о сидушку мотоцикла — упругую и ещё чуть теплую. Дождь перестал совсем, слышно, как мурлычут последние капли в водостоках, переговариваются двое за столиком у окна, мягко катятся колеса машин по сырой дороге. Почти стемнело, в парке зажглись все фонари, свежо, зябкий ветер изредка доносит аромат сирени, медленно подсыхает тонкая майка.
Я внезапно почувствовала себя счастливой. По остроте это чувство было сравнимо с болью, когда порежешь краем бумаги ладонь. Хорошо. Волшебно хорошо.
И будет хорошо.
Впервые кольнуло тревогой за секунду до того, как Ацлав вернулся — с кофе в большом бумажном стакане и булочкой. Только кольнуло.
— На, хватай.
Кофе оказался обжигающий и горький, булочка — тёплая, с сахарной корочкой, пахнущая корицей. Одуряюще вкусная.
— Так что за новость? — спросила я с набитым ртом. Ацлав победно улыбнулся.
— Я завтра уезжаю.
— Что? Куда?
— На фест. С Иве и ребятами. Прикроешь?
— Иве?
— Сегодня Краге позвонили, сказали, что наша заявка одобрена, будем играть.
— Подожди, вы же с Иве...
Беспокойство скребло изнутри, что твоя кошка. Что-то не так. Что-то не сходится.
— Прикроешь? Маме скажем, что я в общаге, весь такой к сессии в поте морды...
— Вы же расстались с Иве. Две недели назад.
Аромат сирени вдруг стал удушающим, тяжёлым, как мокрый брезент; меня проморозило, точно от внезапного сквозняка. Вывеска кафе беспокойно мигнула алым.
Ацлав расхохотался.
— Так помирились же!
— Она не пришла... Она даже...
Иве не пришла на твои похороны. Две недели назад тебя хоронили. На кладбище много сирени, она была в цвету.
Я молча смотрю на брата — рыжеватые глаза, веснушки на бледном лице, колючий подбородок. Красные отсветы на коже. Кровь стучит в висках громко и мерно, как набат.
"Мне опять всё приснилось, Ацлав? Или мне снилось кладбище, а ты сейчас — настоящий?"
— ...Крага сказал, что мы выступаем третьими. Ну вроде как на разогрев пустили — так себе, но зато на главной сцене. Здорово, а?
— Да, здорово, — бормочу я.
Он пахнет железом, скрипучей курткой и ветром, прохладным дождем, сырым асфальтом. У него лучики мелких морщинок у внешних уголков глаз. Он только что купил мне кофе и булочку с корицей.
Душная сирень, очень много сирени, от неё кружится голова и мутит. Мягкие, тёмные комья земли, сыро, ночью прошёл дождь, трава примята десятками ног...
Этого просто не может быть.
Ацлав.
— Сам ещё не до конца верю.
Положила булочку на сидушку, протянула руку и коснулась его лица. Теплый. Живой. Шершавый. Смешливо покосился на мою ладонь. Улыбается. Я медленно выдохнула.
Конечно. Не было ни разбитого мотоцикла, ни похорон, ни вещей по всему дому, постепенно и навсегда теряющих твой запах, ни череды тяжёлых снов. Все это мне приснилось. Все на самом деле не так. Вот эта кафешка, и шорох проезжающих машин, и липкие от сахара пальцы, тёплый вечер, сияние красной вывески — это не сон.
Наконец-то. Я знала. Знала.
— Что будете играть на фесте? — спросила я. Ацлав открыл рот.
...От грохота меня буквально подбросило в постели.
Комната. Кошка. Смотрит жёлтыми глазами, уши прижала, хвост как метёлка. Книги уронила со стола.
Несколько секунд вспоминаю, как дышать.
Ацлав.
Девятнадцатый день. Весь девятнадцатый длинный — будто тонешь и не можешь вдохнуть — день беспощадно слепило солнце, и мне казалось, что оно неживое. Лихорадочно горячее и мертвенно-белое одновременно.
Утро пахло дождём и стылым туманом. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что в окнах соседнего дома вроде бы никого, Раск отвернулся к стене и чиркнул зажигалкой. Дрожащими пальцами — зябко, нервно — разжёг сигарету, сделал затяжку, развернулся, закрывая её ладонью и прячась под козырьком подъезда. Мать голову оторвёт, если увидит.
Грум азартно копался в розовых кустах соседки.
— Грум, фу, — хрипло сказал Раск. — Нельзя.
Морда у пса была мокрая от росы и грязная.
Очень хотелось спать.
Сестра была тоже сонная, с зубной пастой на щеке и торчащей вверх чёлкой — дрыхла носом в подушку.
— Раск, — прошептала она, встретив его в коридоре, — не хочу в школу. Давай маме скажем...
— Не, надо, — отозвался он. — Мы ей позавчера врали. Пошли, я тебе разогрею.
Она прошлёпала следом в маминых тапках. Пахло от неё мятой.
— Раааск... — жалобно сказала она. — Ну пожалуйста. Я плохо себя чувствую.
— По тебе не видно.
— Голова болит.
— Она догадается.
— Вот, даже стоять тяжело, кружится всё, — Лиса, трагически запрокинув голову, схватилась за край стола. — Пойди, скажи...
Он пощекотал ей шею. Вздрогнула и отпрыгнула, ойкнув.
— Ну вот, а говоришь! — сказал он насмешливо. — Садись за стол.
Лиса посмотрела на него исподлобья, скорбно поджав губы.
— Ну ты при маме не щекочи просто, и всё.
— Садись, — сказал он сердито. — Хватит уже.
Надулась. Но за стол всё-таки села. Солнце уже добралось до его края — и до Лисьей пушистой головы. Рыжеватый тёплый ореол, волосы словно светятся.
Внизу заскрежетала металлом мусороуборочная машина.
Пока Раск грел вчерашний ужин — картошку, тушёную с мясом, — сестра шелестела ирисками из плетёной корзинки. Надутая, как хомяк.
— Эй, — сказал он, — аппетит не порть.
— Мой аппетит, — заявила. — Хочу и порчу.
После завтрака, впрочем, повеселела. Проснулась наконец. Даже собралась относительно быстро — разве что минут пять копалась в своих ящичках в поисках пенала с цветными карандашами, наотрез отказываясь без них уходить. В конце концов Раск нашел их у неё в рюкзаке, собранном с вечера. Вздохнула и сказала серьёзно: "Вот я раззява, ничего нельзя доверить".
Проводив Лиску до школы (махнула пакетом со сменкой: «Пока!» — и нырнула в разноцветную галдящую стаю мелкоты), он посмотрел на часы. Без десяти восемь. Отлично.
Он вернулся переулками, сделав крюк, чтобы не встретиться ни с кем из знакомых. Подождал немного у торца девятиэтажки, пока не услышал, как хлопнула тяжёлая входная дверь. Двадцать минут девятого. Она обычно выходит в это время, отец чуть раньше. Путь свободен.
Дома было пусто и солнечно. Он выгреб часть учебников обратно на стол, налил бутылку воды и закинул в сумку. Грум радостно поддел холодным мокрым носом ладонь, виляя хвостом. Раск улыбнулся, провел пальцами по тёплой чёрной шерсти, приветливо похлопал по загривку.
— Пойдём.
Солныш встретил их за магазином на углу.
— Я уж было решил, что ты передумал, — хмыкнул он, привычно почёсывая псу уши и шею — тот вздохнул и ткнулся большим лбом ему в ноги так, что невысокого Солныша качнуло. — Ууу, морда ты ласковая, бестолковище...
— Как же, — отозвался Раск. — Сказал же, буду.
— Ну почему у Йонны такая дурная пустолайка, а тебе так повезло?
"Потому что собакой заниматься надо," — подумал Раск, но вслух не сказал. Пожал плечами.
— Давай уже. Печёт.
— И то верно, — согласился Солныш. — Жаркий день. Пошли, морда, потом тебе колбасы выдам. Разрешит строгий хозяин?
— Чуть-чуть.
— Ну говорю же, строгий. А ты бы и все умял, — умилённо сказал Солныш, трепая Грума за уши и улыбаясь так, что скуластое рыжее лицо казалось ещё шире. — Всю палку!
За гаражами начиналась грунтовка — сначала через бестолковый частный сектор, где на десяти квадратных метрах могли соседствовать двухэтажный домище из камня, гнилая развалюха с позеленевшей крышей и желтоглазая коза, задумчиво стягивающая заплатанные трусы с бельевой веревки; через железнодорожные пути, через узкую пыльную лесополосу, трассу, вторую лесополосу — и к дачам по отсыпанной гравием узкой дороге. Солнце жгло кожу сквозь ткань рубашки, а грумов розовый язык уже почти подметал траву на обочине, когда они пришли. Раск привычно перемахнул через забор и отворил изнутри калитку.
Ну и пекло.
Это стало уже ритуалом. Раздеться до трусов, полить друг друга и пса из шланга — лето выдалось жаркое, и воду на дачах почти не отключали. Переодеться в ветхое тряпьё, всё в пятнах машинного масла, сорвать пёрышко лука с грядки, сунуть в рот — и окунуться в прохладу мастерской.
Может, точнее будет сказать, ангара? Но для ангара она всё же тесновата. А вот содержимое — в самый раз.
Отец Солныша когда-то работал механиком в местном аэродроме. Какими судьбами он заполучил списанный автожир и как притаранил на дачу — Раск не спрашивал. Взлететь эта развалина, конечно, не могла, и ротор, конечно, был сломан. После смерти жены Роху-старшему стало не до своей мастерской — он остался один с тремя пацанами. Со временем, наверное, просто отвык, и четыре долгих года в мастерской жили только пауки.
Потом Солныш подрос и выпросил ключи, а любопытному до техники Раску достаточно было свистнуть. Они все лето перебирали внутренности машины, вдвоём, без взрослых, глядя в книжки, и поначалу больше портили, чем чинили. В конце июля им внезапно свезло: заглянувший на выходные дядька Солныша, критически осмотрев полуразложившийся металлический труп, пообещал им, что это никогда не взлетит, можно не стараться — а через неделю привез двигатель от мотоцикла. Двигатель барахлил, но хотя бы был не безнадёжен.
Они торопились успеть хоть что-то. Когда установятся холода, дачу запечатают до новогодних каникул, а мастерскую — до весны. В сентябре началась учеба, времени — даже с учетом прогулянных уроков — стало намного меньше. Но хоть что-то!
— Стайка, я тут вчера Юнку видела, она спрашивала, как ты, почему не заходишь. Вы не поссорились?
— Нет, нет. Просто пока некогда.
— Она выглядела такой расстроенной…
— Завтра позвоню ей.
Сижу за столом, уткнувшись в учебник. За гладким черным окном — кап, кап — тихо постукивает дождь. Буквы издевательски пляшут перед глазами, никак не складываясь в слова. Я даже не помню, что это за учебник. И мой он — или...
Мать почему-то не уходит. Стоит в дверях комнаты. Я чувствую ее обеспокоенный взгляд.
— С тобой все в порядке?
— Да.
Молчание. Не уходит.
— Стайка?..
Я поднимаю голову и смотрю на нее. Она выглядит встревоженной. Даже как будто испуганной.
Едва слышно тикают часы — быстрым шепотком между медленным стуком капель.
Стена молчания между нами так окрепла и заледенела за эти несколько недель, что, кажется, протяни руку, и пальцы обожжет холодом. Я так устала, что ничего уже не хочу говорить. Просто не могу. Камнями заперло горло.
— Все в порядке. Мам, мне надо читать.
— Тебе надо гулять больше, пока лето… И… — молчит; я на секунду чувствую тошнотворный прилив волнения. Потом тихо вздыхает. — Ладно. Соседка со второго этажа пирогом угостила, поешь на ужин. Только разогреть не забудь.
— Хорошо.
Ушла, аккуратно затворив за собой дверь.
Я на несколько секунд закрыла глаза. Потом закрыла книгу. Горько улыбнулась, увидев обложку — "Механика", это Ацлава, не мое.
Ацлав.
Уже не помню, сколько прошло дней. Они сливаются в один бесконечный, мутный морок, который холодным течением уносит меня все дальше. Словно в тот тихий, теплый облачный день, когда Ацлав погиб, я упала в реку, и время остановилось, и тело тащит злая вода, но на самом деле — я все еще там. На берегу. Точно призрак. Наблюдаю сама за собой.
На самом деле все не так, как кажется.
Каждую ночь я подолгу лежала без сна. Смотрела в потолок, слушая, как тикают часы, или идет дождь, или негромко разговаривают внизу, у подъезда, какие-нибудь полуночники. Потом приходили сны, из которых я всегда вываливалась в слезах — и неважно, страшные они были или наоборот. Поначалу я иногда пыталась представить, что Ацлав жив, просто уехал, вот-вот вернется; но это было настолько хорошо, непереносимо хорошо и невозможно, что меня скрючивало под одеялом от боли.
В конце концов я так вымоталась, что просто стала представлять, что меня нет.
И никогда не было.
Пусть у мамы будут… какие-то другие дети. Нормальные. Обычные. Дочка, которая учится на "отлично", не прогуливает школу, носит платья, мечтает стать кем-то таким… нормальным, хорошим. Полезным для всех. Врачом... или учителем. Сын — тоже отличник и умница. Пусть тоже любит технику, пусть тоже играет на гитаре — но без всяких… глупостей. Мама всегда ворчала: что же вы такие сорви-головы, надо быть осторожнее, незачем мечтать попусту о ерунде — лучше синица в руках, чем журавль в небе. И мотоцикл она терпеть не могла. Когда я прошлой осенью заикнулась, что тоже хочу ездить, она почти кричала, что никогда, чтобы я даже не думала. Что мы убьемся оба. Что Ацлав…
Что он когда-нибудь убьется — и меня тянет туда же.
Никогда не забуду ее лицо, когда нам… сказали.
Она заслужила других детей. Хороших. Порядочных. Не взъерошенных и ершистых, не бунтующих, не курящих украдкой, не гоняющих за городом по ночам. Детей, которые будут жить разумно, размеренно, безопасно. Главное — будут жить.
На самом деле все не так…
Нет и не было Ацлава. Не было его смеха, его книг, до сих пор стопками стоящих на столе и спинке кресла, его инструментов, его кожаной куртки, пропахшей машинным маслом и дорожной пылью. Его шуточек, дразнилок и подначек: "Мышь, мышка маленькая, хвостик тоненький, бегает быстро, кусается чуть-чуть"… Не было всех этих длинных прогулок по городу, когда мы подростками сбегали от очередной вспышки гнева пьяного отца. Не было душной, потной студии звукозаписи — я радовалась, как маленькая, что меня туда взяли и доверили нажимать одну-единственную кнопку на синтезаторе, пусть и устала быстро от духоты… Не было. День за днем я вынимала каждое воспоминание — счастливое и горькое одновременно — из памяти, как листочек из картотеки, вертела его — и откладывала в сторону. Не было. Не было. Ничего не было.
И не было меня. Слабой, так долго оправдывавшей отца, так долго во всем опиравшейся на Ацлава. Трусливой. Жалкой. Просыпающейся от кошмаров, в которых мать все же взяла меня на опознание — или тех, где не взяла снова, и долгих полтора часа в пустой квартире я пыталась убедить себя, что это просто ошибка. Сейчас заворчит дверной замок, скрипнет дверь и в коридор заглянет живой, смеющийся Ацлав, дурень, раздолбай, ему давно пора быть дома…
Пусть так и будет — ошибка. Это просто затянувшийся дурной сон; на самом деле все не так. На самом деле нас обоих не было. А мама заслужила других детей. Живого сына. Хорошую дочь.
Постепенно увлекшись, я начала представлять ту, другую жизнь, в которой у мамы не было ни меня, ни Ацлава — уютную, тихую, спокойную. От этих мыслей становилось чуть легче.
Я не позвонила Юнке — ни завтра, ни через неделю.
В какой-то день, когда мама была на работе, я осталась дома и перебрала вещи Ацлава. Железки и инструменты убрала в кладовку — с глаз долой. Собрала и вынесла на мусорку три больших пакета. Журналы, тетради, конспекты, одежда… зачем все это теперь. Только в последний момент вытащила из мешка толстовку, купленную им в какой-то поездке; он тогда прогадал с размером, хотел отдать мне, а я нос морщила: это ему она мала, а для меня как парашют. Он, кажется, тогда немного расстроился, не хотел выкидывать — очень уж хорошие остались воспоминания о той поездке… И я не смогла.
Плотно свернула и сложила на дно своего рюкзака.
Мама, вернувшись с работы, заглянула в комнату. Рассеянно посмотрела — на поскучневшую комнату, чистый стол, опустевшее кресло, осиротевшую без груды потертых футболок спинку стула — и только вздохнула.
В раздевалке было душно, как в бане. Даже распахнутая форточка не помогала.
Скрипнула приоткрытая дверь — заглянул тренер.
— Йеракс?
— А?
— Сегодня я тебя опять пожалел, но в следующий раз буду гонять, как положено. Слабаки тут не нужны.
— Угу, — невнятно отозвался Раск, склонившись над спортивной сумкой. Тренер немного помедлил, глядя на него.
— Как у тебя со здоровьем?
Раск стиснул зубы. За неполную неделю — уже второй с этим вопросом. Неужели настолько заметно? Поднял голову, посмотрел тренеру в лицо — иссушенное горным солнцем, смуглое, с тяжелым обеспокоенным взглядом.
— Нормально, — сказал спокойно. — Учебы много. Не высыпаюсь.
— Высыпайся. Здоровье важнее. — Помолчал. — Не то отправлю к второгодкам.
Ушел.
Это из-за курения, говорил себе Раск, стоя в душевой. Он ведь начал курить, и дыхалка стала хуже. Надо просто бросить — по правде, и начинать-то было незачем. Конечно, дело в этом.
В воздухе стоял горячий пар. Вода струилась по белому кафелю, с журчанием сбегаясь к сливу. Раск сглотнул ком в горле, пытаясь побороть дурноту.
Две ночи назад она перерезала вены; пол ванной был залит холодной красно-бурой водой, и пахло железом. Как много в человеке крови. В ней самой крови почти не осталось.
Он выключил душ и с минуту стоял, слушая, как стихает журчание и смыкается тишина вокруг.
За неповоротливыми деревянными дверями спортклуба было свежо и еще солнечно. В облетающих тополях слабо шумел ветер. Раск собрался было пойти привычной дорогой — через парк, шумную улицу, переулок — как его окликнул знакомый голос. Он обернулся.
Короткие темные волосы, загорелое лицо с обветренными губами, разрисованная майка и разноцветные джинсы.
Кана.
Она улыбалась и махала рукой.
— С Ялкой заболталась, — сказала, оказавшись рядом. — Что, от тренера влетело сегодня?
Он кивнул, чувствуя, как невольно начинает улыбаться в ответ.
— Он на всех по очереди налетает, не обращай внимания, — она легонько ткнула его кулаком в плечо. — Слушай, у тебя есть полчаса? Не хочу домой. Давай к реке.
Вечернее солнце золотило ее глаза и волосы.
— Полчаса есть, — ответил он, пожав плечами.
Они пошли к реке, но не к каменной набережной — вечер пятницы, толпы гуляющих; Кана не любила толпы, зато прекрасно знала город. Она повела его сквозь тихий проулок с разбитым асфальтом, тенистый и пахнущий листопадом, со старинными особняками в два этажа, когда-то красивыми, а теперь облупленными и медленно тонущими все глубже в земле; потом пролезли под толстыми газовыми трубами, обогнули заболоченную запруду с утками, едва не спугнув их, прошли перелесок. Узкая тропа-двухвостка вела одновременно вниз, в осоку, к самой воде, и наверх, к обрыву, поросшему кустарниками.
Они пошли вниз.
Длинные мостки покачивались и скрипели под ногами; в них встречались дыры и прогнившие доски, идти надо было осторожно. Но они выдавались глубоко в реку, и это было хорошо. Много простора. Чистый ветер, пахнущий водой.
Кана уже водила его сюда однажды, еще в августе, в одну из первых прогулок. Он всю жизнь прожил здесь, в городе, но об этом месте раньше не знал и, хоть виду не показал, удивился. От набережной все закрывал обрыв и заросли осоки.
Мостки заканчивались неширокой площадкой; здесь Кана скинула рюкзак — большой и, конечно, тоже разноцветный — и села на самом краю, болтая в воздухе ступнями в кедах. Раск опустился рядом, скрестив ноги. Дерево еще хранило тепло после солнечного дня.
Было тихо, только темная вода плавно колыхалась внизу, слабо плескаясь о сваи. Удлинялись тени.
Кана. Она училась в параллельном классе, год назад пришла в турклуб, но он едва ли мог вспомнить, как ее зовут, до этого лета. А летом они ходили в двухнедельный маршрут по хребту Тука — и незаметно для самих себя сдружились. С ней было... легко. Легко болтать, легко кашеварить вечером у общего костра, легко молчать. Она вообще была легкая, как солнечные блики в листве. Вечно смеялась, разрисовывала все, что попадало под руку: свои майки, джинсы, обложки книг, стены, руки, даже на кожаной куртке на спине намалевала персонажей из графического романа, который рисовала на досуге.
С ней легко было не думать о плохом.
Кана смотрела вниз, рассеянно шевеля губами.
— Река спала… Летом было больше. — Взглянула на него. — Есть хочешь?
— У меня только вода, — отозвался Раск. Ему было лень шевелиться.
— Ты ничего не берешь с собой? — удивилась она, запуская тощую руку в рюкзак. — Я после тренировки всегда... да где ж оно... как волк. Если ничего не съем, начну отгрызать головы у прохожих. О, нашла!
Она вытащила пакет.
— Что там? — спросил Раск.
— Рогалик с маком и кефир. Будешь?
— Давай.
Она протянула ему помятый рогалик, и они разорвали его пополам. Справа, со стороны набережной, медленные облака наливались золотисто-розовым светом, и на берегу напротив, над лесом, кажется, тоже. Ветер совсем стих.
Кана полулежала, облокотившись на рюкзак, и смотрела на реку.
— Ты зимой в альплагерь собираешься? Варта говорила, что собирает группу на январь.
— Наверное, — Раск пожал плечами. — Меня не звали.
— Да? Ну она тебя, наверное, по умолчанию вписала. Но ты ее спроси все-таки.
Он кивнул.
— А у меня бабушка в позу встала. Зимой в горы! Ты же девочка! Я ей: какие горы, бабуль, там самая большая гора под тысячу. И лагерь в безопасном месте, сколько ему лет уже, и ничего.
— Да нормальные там горы, — вступился Раск. — Высота — не главное.
— Я-то знаю, — рассмеялась Кана, — а она нет. Покорить вершину в семьсот тридцать метров — звучит не очень устрашающе, да?
Он хмыкнул.
— Если не знать, какая она пакостная.
— Вот именно. — Она потрясла упаковкой кефира. — Но все равно у нее главный аргумент — там холодно. И как тут возражать? Конечно, зимой в горах холодно.