(Англия. 1550-е годы. Правление Марии Тюдор)
Мир изменился. Необратимо, как кровь, пролитая в землю - её уже не вернуть в жилы.
Середина века. Англия, сжатая в кулак королевы, задыхалась в дыму костров. Солнце, редкий гость в этом королевстве, пряталось за свинцовыми тучами, будто боялось осветить то, что творилось внизу. Дожди приходили внезапно, хлестали по крышам, смывая в канавы не только грязь, но и следы преступлений. А потом так же внезапно уходили, оставляя после себя сырость, вонь гниющих досок и страх, въевшийся в стены домов.
На троне - Мария I Тюдор. Женщина с лицом святой и сердцем палача.
Её называли «Кровавой Мэри», но только шёпотом, запершись в чуланах, потому что на площадях уже висели те, кто осмеливался говорить громче. Инквизиторы рыскали по городам, как псы, натренированные чуять ересь в каждом вздохе. Их лошади ели овёс, пока крестьянские дети глодали кору. Их приказы были законом, а их взгляд - приговором.
- Ведьма! кричали на старуху-травницу.
- Еретик! обвиняли кузнеца, читавшего Писание на родном языке.
- Посланец дьявола! шептали о бродяге с пустыми глазами.
А потом загорались костры.
Но хуже огня была чума. Она ползла по деревням, выкашивая целые семьи. Говорили, это кара Господня – но за какие грехи, никто не уточнял. Люди умирали в своих лачугах, хрипя, корчась, покрываясь чёрными пятнами. Священники боялись заходить даже для последнего обряда – их молитвы теперь предназначались только живым, да и то не всем.
Дворяне отгораживались от этого ада каменными стенами. Их поместья стояли среди холмов, как крепости, где время текло медленнее, а запах смерти не мог перебить аромат вина и воска. Но даже там, за резными дубовыми дверями, тень королевы была длиннее, чем казалось.
Мир сжимался. Гас.
Но даже в самых тёмных временах оставались островки, куда не доходили ни инквизиция, ни чума. Глухие деревни, где судили не по латыни, а по совести. Где хоронили с молитвой, а не со страхом.
И среди этих забытых Богом земель стоял замок Лакруа.
Не великий, не богатый – просто крепкий, как кулак старого воина. Его башни, тёмные от дождей и времени, торчали из холмов, словно кости древнего зверя. В его стенах ещё теплилась “жизнь” – потому что кто-то продолжал держать ворота на засовах, а поля – засеянными.
Кто-то не сбежал.
И звали его - Этьен Лакруа.
(Замок Лакруа. 1555 год)
Тишина в замке Лакруа была не фоном, а главным жильцом. Она впитывалась в ковры, оседала на дубовых панелях стен, замедляла ход часов в угловых нишах. Она сидела напротив Этьена за завтраком, незримо давя на виски, пока нож скрипел по оловянной тарелке. Даже камин в зале горел молча – пламя лизало поленья без привычного треска, словно боясь нарушить порядок вещей.
Тридцать лет.
Цифра, тяжелая, как надгробный камень.
Для крестьян из Нижней Деревни он был молодым барином – строгим, но справедливым. Для соседей-феодалов – крепким холостяком, чьи земли, хоть и небогатые, могли удачно дополнить их владения. Для настоятеля местной часовни упрямым грешником, откладывающим женитьбу и рождение наследника под предлогом дел.
Для себя же он был лишь Этьеном Лакруа. Сыном мертвых родителей. Хранителем замка, чье имя редко вспоминали при дворе. Мужчиной, научившимся хоронить близких раньше, чем целовать женщин.
Отец умер, когда Этьену едва стукнуло шестнадцать. “Простыл на охоте”, буркнул лекарь. “Чахотка сожрала”, шептались в людской. Мать не пережила утраты и месяца. Она угасла тихо, как догоревшая свеча: бледная, полупрозрачная, словно ее плоть уже не держалась за кости. Этьен нашел ее в постели с открытыми глазами их стеклянный, ничего не видящий взгляд до сих пор мерещился ему в сумерках. Иногда он ловил его в отражении окон ночью.
Он остался один. Почти. В замке доживала свои дни тётка Жанетт сестра покойной матери. Женщина с осанкой готической статуи и взглядом, острым, как шило для прокалывания еретиков. Ее вера была броней против хаоса мира.
– Усерднее молись, Этьен, говорила она, не отрывая глаз от вышивки с лилиями, символами чистоты. Иголка мерно вонзалась в холст.
– Господь забрал родителей, дабы испытать твою веру. Не отворачивайся от Него.
Он молился. Сначала истово, до боли в коленях. Потом реже. Потом перестал. Не от богохульства. Просто слова застревали в горле, натыкаясь на тишину. Казалось, Бог внимает лишь молитвам королевы в Лондоне, а здесь, в Лакруа, отвечать было некому.
Земли его были бедны, но ухожены с солдатской педантичностью. Две деревни, десяток ферм, пара мельниц на ленивой речушке. Этьен управлял ими, как гарнизоном крепости: вникал в податные списки, разбирал тяжбы, проверял смену стражей на вышках. Никто не учил его быть сеньором, он научился сам. Как научился хоронить боль под слоем ледяной сдержанности.
Слуги его уважали. И боялись чуть. Он не кричал, не пускал в ход кулаки. Его оружием был взгляд, серые глаза, холодные и неотрывные, как дуло аркебузы. Он почти не улыбался. Его голос звучал низко, хрипло, будто ржавые петли ворот.
Единственной отдушиной была охота. В лесу, среди столетних дубов и шепота папоротников, он чувствовал... не радость. Отсутствие давления стен. Он знал каждую волчью тропу, каждую выворотень. Однажды с двадцати шагов скосил волка – выстрел был точен, смерть мгновенна. Шкура зверя висела в зале – не трофей, а напоминание: он все еще точен и смертоносен. Его оружие, арбалет, кинжал, отцовская шпага всегда содержалось в безупречном порядке. Чистка клинков была ритуалом, медитацией.
А по вечерам... По вечерам он иногда брал виолу. Мелодии лились тягуче, как кровь из вскрытой вены. Тоскливые. Без слов. В такие часы даже тетка Жанетт не тревожила его. Она лишь вязала у огня, и морщины у ее рта углублялись, будто вырезанные резцом.
Однажды за ужином, оленина, черный хлеб, кислое вино, она отложила нож:
– Тебе тридцать, Этьен. Землям нужен наследник. Пора жениться.
Он отхлебнул вина. Терпкое, как его мысли.
– В моем возрасте, – ответил он, ставя кубок, - я уже десять лет как сам себе господин и сам себе наследник.
– Тем более! – ее голос зазвенел, как разбитый бокал. - Ты обязан продолжить род. Это долг предков.
– Продолжить что, тетя? - он посмотрел в окно, где лип к стеклу мокрый мрак. - Пустоту?
Жанетт сжала губы. Ее молчание было красноречивее проповеди. Она не понимала его страха. Для нее мир был ясен: долг, церковь, дети. Для него – склепом без выхода.
Он видел *невест*, что ему сватали. Дочери соседних баронов, кузины из Лондона. Рыжие, блондинки, смуглянки. Все – словно с конвейера. Говорили отрепетированными фразами. Смеялись с правильной высотой звука. Смотрели на его земли, а не в глаза.
Он тянул время. Шептались при дворе. Мир не прощал таких, как он.
Но в глубине замка, в башенной комнате под свинцовыми стропилами, он шептал в темноту, хоть и не верил, что кто-то услышит:
«Если уж суждено, пусть она разобьет эту тьму». Но тьма сгущалась.
Скоро она постучится в его ворота – промерзшая, в грязи по колено.
Скоро. Он еще не знал.
Он сидел за столом при свете коптящей свечи. Перед ним лежал пергамент с восковой печатью:
«Лорд Этьен де Лакруа, Вас ожидают в Эббингтон-Холле на балу весеннего сезона. Леди Кэтрин из рода Вандерсон будет там. Её отец весьма расположен...»
Этьен швырнул письмо в камин. Огонь жадно лизнул сургуч. За окном выл ветер, гоняя по двору мертвые листья.
Внутри него было пусто.
(Октябрь 1555 года. Окрестности замка Лакруа)
Дождь обрушился внезапно - будто небеса прорвало ножом. Свинцовые тучи, копившие ярость весь день, разверзлись потоками воды, превращая дорогу в болото из грязи, мертвых листьев и конского помета. Воздух в лесу стал густым и едким: запах гниющей хвои, мокрой шерсти волков и сырой земли. Всё тонуло в серой мгле, захлебываясь под тяжестью неба.
Этьен Лакруа сидел в седле, втянув голову в грубый шерстяной капюшон. Вода заливала лицо, стекала за воротник кольчуги. Пальцы, сжимавшие лук, онемели до кости – тетива размокла, стрелы бессильно болтались в колчане. За ним плелись трое охотников – такие же промокшие, с лицами, почерневшими от бессильной злости. Лань, которую травили с рассвета, исчезла в ливне, словно призрак.
– Возвращаемся! крикнул Этьен, не оборачиваясь. Голос потонул в грохоте дождя.
Они развернули коней. Обратный путь стал каторгой. Копыта вязли в грязи по стремена, ветер хлестал ледяными брызгами. Замок вырос перед ними внезапно - мокрый черный исполин, проступивший сквозь пелену воды. Его башни истекали потоками, словно каменный великан плакал кровавыми слезами.
Этьен уже ощущал жар камина и терпкий вкус вина, когда заметил фигуру у ворот.
Женщина.
Прижавшись к стене, она съежилась под потоками воды, как подстреленная птица. Темное суконное платье впитало влагу, став тяжелым саваном. Лицо скрывал капюшон, но тонкие пальцы, впившиеся в плечи, выдавали леденящий холод.
- Кто вы? голос Этьена прозвучал резче, чем он хотел, как лязг засова в тишине.
Фигура вздрогнула. Медленно подняла голову.
Капюшон сполз, открыв лицо.
Даже сквозь грязь на щеках и синеву холода на губах, Этьен увидел то, от чего сжалось что-то под ребрами. Красоту, неестественную в этом хаосе. Кожа - бледная, как лунный камень. Скулы - высокие, словно высеченные резцом. Губы - тонкие, цвета спелого граната. Но главное - глаза. Огромные, цвета грозового неба. И в них горел огонь. Не страх, не мольба - вызов. Жизнь, бьющаяся против самой смерти.
– Милорд… ее голос дрожал от холода, но звучал четко, без подобострастия.
– Прошу приюта… Я сбилась с пути. Дальше идти не могу.
Она сделала шаг, и Этьен заметил, как подкашиваются ее ноги. Грязь на башмаках была желтой, чужой, не из здешних глин.
– Ваше имя? спросил он, спешиваясь. Земля чавкнула под сапогами.
– Виктория… она вытерла ладонью лоб, оставив грязную полосу.
– Виктория Лемер.
Имя, как удар колокола в тишине. Незнакомое. Ни среди дворян, ни среди крестьян. Слишком изящное для этого ада.
– Вы одна?
Кивок. Зубы сжаты, чтобы не стучать.
– Держала путь в монастырь Святой Агаты… Там обещали кров.
Этьен нахмурился. Монастырь - три дня пути через гиблые леса, где рыскали волчьи стаи и добрые “христиане с ножами”. Одна? Это был труп на ногах.
Он посмотрел в ее глаза снова. Ни безумия, ни отчаяния. Только упрямая решимость.
– Войдите, он махнул рукой стражнику. - Обогрейтесь. Переночуйте. Утром… решим.
Она склонила голову – не как служанка, а как равная. И переступила порог, оставив на камнях мокрые следы.
В замке:
Слуги увели ее в гостевую горницу, каменную скорлупу с очагом. Сняли промокшую одежду, Этьен мельком заметил тонкое льняное белье, не крестьянское, дали грубую рубаху и шерстяное платье его покойной матери. Принесли кубок, отвара из бузины и мёда, чтобы отогреть душу.
Час спустя Этьен замер в дверях малого зала.
У камина, в кресле с дубовой спинкой, сидела - иная женщина,
Сухие волосы цвета - старого золота были стянуты лентой, открывая шею - длинную, как стебель лилии. Простое серое платье матери сидело на ней странно царственно. Лицо, очищенное от грязи, казалось выточенным из слоновой кости – ни морщинки, ни пятнышка. Но глаза… Глубина в них обжигала. Они смотрели на пламя с знанием, которого не бывает в двадцать лет. С болью, знакомой Этьену по зеркалу.
– Благодарю, милорд, она повернула голову. Отблески огня заплясали в ее зрачках алыми искрами.
– Доброта нынче – редкая монета.
Этьен подошел ближе, избегая смотреть на линию ключиц под воротом.
– Не каждый день к моим воротам прибивает странниц с ликом Мадонны и видом утопленницы, попытка шутки прозвучала глухо.
– Что привело вас сюда, мадемуазель Лемер? Одну?
Тень скользнула по ее лицу. Пальцы сжали край платья.
– Семья… голос сорвался.
– Чума. Всех забрала. Шла долго… Монастырь, последняя надежда.
Он почувствовал ложь. Не в словах - в паузах. В том, как она отвела взгляд.
Он сел напротив, на дубовую скамью.
– У вас выправка благородной дамы, мадемуазель. Речь – не простая. Но имя ваше… мне неведомо.
Она подняла на него те самые бездонные глаза:
– Я не здешняя, милорд.
Он замолчал. Тишина между ними стала густой, как смола. Она пила отвар крошечными глотками. Двигалась плавно, словно скользила над землей. А когда свет свечи упал на ее руку, Этьен заметил – кожа была безупречна. Ни шрамов, ни веснушек, ни синевы вен. Как у мраморной статуи.
Ночью он не спал. Слушал вой ветра в бойницах. И еще, шаги, за дверью. Легкие. Бесшумные. Как падение пера.
Утром, спускаясь в хлев, хотел проверить лошадей, он почуял запах. Не навоз, не сено. Что-то приторное, как гниющие розы, с примесью меди. Он подошел к курятнику.
Двух кур не было. Ни перьев, ни крови. Только этот, тяжелый, сладковатый смрад.
Он обернулся к замку. В окне своей комнаты, в тени занавески, стояла Виктория. Смотрела прямо на него.
Он не сказал ни слова. Ни ей, ни слугам.
Она осталась. А в его груди, где годами зияла пустота, поселился тревожный жар.