ВНИМАНИЕ, вы открыли хоть и вычитанный, но всё же черновик. Чистовая редакция доступна только в бумажном варианте!
* * * * *
— Я? Я – чего?! — взбудоражилась та. — Я здесь живу! Тут дом у меня! А тебе что здесь понадобилось?! Прошли тебе времена, когда ты могла, ясно?! Что ты здесь шляешься, ведьмаха чёртова, бесовщина?! Что ты водишь здесь своим бородавчатым крючком?! Вынюхиваешь?! Про мужа тебе моего надо узнать?! Мужа моего оворожить захотела, злодейка проклятая?!
— Мужа? — Серафима прижала к груди обе ладони, искренне не понимая обвинений. — Параскева, милая, да я ж вам только счастья! Как ты можешь так подумать обо мне?..
Она в жизни никому ничего не сделала дурного! Ни когда здесь ещё жила, ни позже – ни одному дому вреда не нанесла! Всё, что она знала и умела, употребляла людям только на пользу – за что же её теперь так поносит давнишняя закадычка?.. Ах, как это было огорчительно! Особенно обидно Серафиме стало за свой маленький, аккуратненький носик, обозванный «крючком». Да ещё бородавчатым. Другая бы на её месте отвесила Затетёхе и про жирный зад, и про обрюзгший перед – словом, отбилась бы. Серафима же перенять бранный тон не смогла. Она не с теми мыслями, чтобы браниться, сюда приходила. А с руганью это, как с дракой: если не готов заранее, то лучше не соваться, отойти.
Ведунья достала из своей котомочки карамельный пряник из дикого мёда и протянула его Затетёхе:
— Вот, угостись, пожалуйста. — Достала второй. — И детишкам гостинец отнеси, пускай вспомянут меня.
— Ага! — каркнула змеюка и сбросила угощение в грязь. — Счас! Чтоб мои дети через твои расчудесные пряники козлёнками стали?! Чтобы ты хворь на них какую навела?! Проваливай давай, вражина человеческая!
Серафима не знала, что и делать.
— Да как же так, Параскева? Нешто я твоих детей не принимала? За что ты меня?
— Давай-давай, говорю! Принимала она, поганая! После твоих повиваний отмаливать да в святой водице купать с головой! Вали отседова! Бери соль и убирайся в свою берлогу, дьявольщина!
Ничего не понимая, что происходит, Серафима, точно во сне, отдала Затетёхе несколько монет, повернулась и ушла, даже не взяв соли. Она пересекла площадь и оказалась у прилавка другой продавщицы, ТИТЁШНИЦЫ с пышными грудями. Здесь продавались чугунные котелки, кованые инструменты и латунная посуда. Из-за занавески сзади доносились звуки кузнечного битья.
— Здорóво, Серафима! — начала Титёшница приветливо.
Та уже не знала, как к таким улыбкам относиться, насторожилась, и лишь повела уголком губ для приличия:
— Здравствуй.
— Ты не обращай на эту похабницу вниманья: от неё муж напропалую гуляет, вот она и срывается. А как от такой коровы не гулять – правда, Алёша? — Титёшница игриво кинула своё мнение через плечо, но вслух с ней там никто не согласился – звуки кузнечного битья держали ровный ритм и на глупости не прерывались. Титёшница закусила семечкой и предложила: — Выберешь чё? Тут у меня, смотри, чарочки какие есть. Золочёные! Резные, смотри! Умеешь читать? «Господь Великий Царь» написано. Есть кубки, сосуды есть, прямо персидские – надо? Хотя зачем тебе?.. Тебе – другое... Умывальник! С тремя носами – смотри какой, нравится? Византийская работа. Говорят, у древних греков таковые были. У него тут сверху, смотри, серебром отделано, видишь? Ну, что тебе – умывальник? Или всё-таки чарочку? Чарочку! Хороший выбор! Хмель из неё тебе лекарством покажется. На. Гривна с тебя. Хочешь целиком, а хочешь – кунами отдай[5].
——————
[5] Новгородская гривна – деньга, имевшая наибольшее распространение на Руси – представляла собой длинную серебряную палочку в 204 грамма весом, делилась на 50 кун.
——————
В это время Затетёха шептала что-то на ухо Макарке и пальцем указывала на Серафиму. Тот покивал головой и сделал знак дружинным витязям в дощатых доспехах приближаться.
Серафиме бы уходить из города подобру-поздорову, но она опешила: то, что ей в итоге предложили, оценив её наружность, стоило самое малое в двадцать раз меньше! То есть, даже не в пять! Даже не в десять!.. Как всякий, кому деньги не валятся с неба, а кто зарабатывает их собственным трудом, она знала им счёт. И дала понять о своих мыслях иронической усмешкой, но не уходила – растерялась от невиданной жадности продавщицы и только уточнила:
— А верно ли, что кубки-то – персидские?
Титёшница насторожилась:
— Я что – тебя обманывать стану?
— Ты-то – нет. Конечно, нет. Но любой другой бы за такую цену не погнушался приврать.
Торговка посудой перегнулась через прилавок, точно кобра подалась вперёд на зачарованную птичку, и зашипела:
— Какая тебе разница, коли сделаны, как не отличишь? Ты что тут, кочерга несчастная, тень на доброго мастера наводишь?!
Титёшница выплюнула шелуху, которую собрала во рту за весь разговор, и позвала:
— Алёша! Алёш!
В лавку с заднего хода, отведя занавеску, прошёл КУЗНЕЦ с подвёрнутыми рукавами и волосами, перевязанными по лбу шнурком.
— Чего шумишь?
— Да вот, — пожаловалась продавщица. — Товар взяла, а уплачивать не желает.
Серафима принялась оправдываться, даже не понимая, что её оправдания тут слушать никто не собирается:
— Да не брала я товара. Я заплачу, заплачу, коли так надо, но не столько. Это такой цены не стоит, и даже если вдвое задрать – всё равно стоить не будет. — Она достала столько, сколько посчитала справедливым за ненужную, навязанную ей подделку – одну куну: — Вот.
Алёша счёл предложенную оплату насмешкой. Он почернел и, как показалось Серафиме, стал похож на вурдалака. Он вышиб деньгу у немолодой женщины из руки и едва не схватил её, бросившись через прилавок. Серебряный кругляш незаметно подобрала Титёшница и тайком зажала его меж двух своих дрожжевых булок, пока её полюбовник распинался:
— Я горбачусь тут, от наковальни ни шагу, чтобы предметы сотворить, а она задарма всё хочет! Ишь, калека! Нищенка драная! Нет денег – так не приходи, а сядь к воротам, побирушка – авось подкинет кто рваный башмак!
В северной Руси было не так много мест, где путешественнику хотелось бы оказаться. Если б он пролагал маршрут по этой части забытых солнцем территорий, его карта была бы утыкана боязливыми, продрогшими укреплениями вынужденных переселенцев, старыми славянскими погостами, отдалёнными острогами – в общем, ничем примечательным. Но этот городок, севший по обоим берегам Шексны, прельстил бы его наверняка. Ровесник Великого Новгорода и Пскова, суровый, застывший в своём величии на холоде долгой зимы, как и курган с останками Синеуса, он был столицей древнего княжества – настолько державного и самобытного, что в период борьбы за лидерство между Новгородом, Тверью, Владимиром, Рязанью и Москвой, когда уделы меняли подданство по десять раз на год, оно могло позволить себе роскошь оставаться независимым и ни к кому не примыкать.
Белоозеро – он всегда был один. Ему никто не был нужен. Он никому не был должен. Этот город полагался только на себя, рассчитывал лишь на собственные силы и выпроваживал взашей всех, кто пытался к нему навязаться в покровители или в полезные друзья. Стоял Белоозеро за древним земляным валом и бревенчатой стеной с заострёнными зубцами. Не самая крепкая защита, но особой нужды оборонять это место у его жителей не имелось. На него никто особенно не покушался: свои научились его уважать, а чужие с него не видели проку. Центр Севера, мол, непроходимость, скудная почва, церкви все небогатые, людей для работорговли мало – что с него взять? Так рассуждали эти, чужие, которые умели только считать да подсчитывать. Для тех же, кто здесь родился, и для тех, кто здесь вырос, эта земля была дороже и бесценнее всех прочих. Над нею небо, смешавшееся белыми и синими цветами, поднималось высоко и легко, как лебединые песни, и простыми звуками крепили человеческие души верой в божественность живого природного цикла.
Здешние деревья были слабы, оттого просторы зеленели особенно нежно, как будто здесь всё время стояла весна, а летом из волн Белого озера выходила драгоценным жемчугом на песчаную мель простота истинных чувств и красота возвышенных эмоций. Бывало, сойдёт к нему Синеус прямо с крыльца, приблизится так, что сапоги по щиколотку тонут, да замечтается. Дружина поодаль мнётся, тишину сторожит, не мешает, а он стоит, смотрит куда-то между небом, горизонтом и собственной душою да потягивает тихую песню о молодых годах, знавших буйство радости, но не знавших счастья покоя...
С той поры здесь мало что изменилось. Тот же плеск озера, тот же нежный шелест лесов. Правда, песни задушевные над водной гладью никто из правителей уже не поёт. То ли потому, что не считают себя достойными чудачеств великого предка, а то ли по другой причине. Говорят, висел в здешнем воздухе голос Синеуса, как осенняя морось, и нервировал призрачным присутствием своим и не давал расслабиться и словно постоянно что-то требовал от потомков, что-то испрашивал, к чему-то призывал. И до того притомил, что князья Белоозера «переехали» от загробного ока своего легендарного праотца подальше, как от греха. Так место главного двора сместилось несколько южнее – туда, где смогло не таить истинных желаний и как следует развернуться в сытости и комфорте.
Сам-то основатель местной княжеской ветви жил без роскоши и бурлеска, но его последователи отгрохали себе теремочек на славу. Не считая кухонь, трапезных и различных комнат, конюшни, прядильной, оружейной и кузнечной мастерских, складов и жемчужных хранилищ, при нём состоял многочисленный набор холопов, собственная казна, дружина витязей, казармы, псарня, хлев, овин, церквушка со служителем – в общем, всё, что полагалось для существования в закрытом от действительности мире. А как только мирок закрывается, он, подобно крови в гнойнике, начинает грязнеть, чернеть и тухнуть.
И покосился теремок, опаскудился.
В его запустении, под растрёпанным флагом, над ворохом перепачканных, замызганных псов, на чёрно-красном, облупившимся резном тронном кресле, которое так мечтал вернуть себе Василёк, сидел одетый во всё чёрное вонючий, покрытый струпами и язвами, зашедшийся вшами московский ставленник ВОЕВОДА Вышатич. Впрочем, вся непередаваемая мерзость внешнего вида развелась на Воеводе отнюдь не потому, что он был чужд гигиены, а потому что его руки и ноги вросли крепкими, путаными древесными корнями в подлокотники и основание кресла. Ни кочергой нельзя было отколупать эти отростки, ни топором их от кресла отнять. И никто не знал, как с этой напастью бороться. Лекари сходили с ума и топились в колодцах от одного вида этой заразы. Знахари, как один, лишались головы. Дворовые бились над этой загадкой целый год и в холод, и в зной, и днём, и ночью, и в часы неусыпного бдения и в перерывах на обед. Бились-бились, не выбили ничего, кроме искр из лбов, да и смирились в итоге. Нет, конечно, продолжали читать молебны о здравии в церквах, пробовали разные диеты, но в целом изменить состояния Воеводы больше не пытались. И вот уже без малого одиннадцать лет няньки, как могли, ухаживали за корягой, но в баньке такого всё равно не отпаришь и нового платья такому не пошьёшь.
Было Воеводе сорок пять, а обиду на весь мир он имел, как пятнадцатилетний. Впрочем, жил где-то один человек, которого он ненавидел даже сильнее. Один конкретный человек на чаше весов против несовершенства целого мира. Именно этого человека он винил во всех своих бедах. Именно его он мечтал извести. Именно ему он готовил в пыточной лютые мученья.
И вот однажды майским днём, глотая кашу с поданной нянькой деревянной ложки, он принял для срочного доклада своего соглядатая МАКАРКУ. Макарка упал на колени и бросил засаленную голову к тронным корням. Воевода посмотрел на него недружелюбно и, тщательно пережёвывая пищу, спросил:
— Что ещё?
Докладчик поднял голову. Длинные волосы прилипли ко лбу, под лысыми бровями вертелись белёсые, подъеденные бессонницей глаза:
— Она пришла, Воевода!
— Кто? — выпустил Вышатич свой бас. — Кто пришла? Что ты мельтешишь, как сука на прикорме?
― Святой огонёшек, дайся нам.
Сверкнув тёмными, как обрядовое таинство, глазами, Пава ударила кресалом о кремень, выбила искру и зажгла лучину. Мрак отодвинулся и в свете пока ещё слабенького огня проступили ломаные носы, суровые надбровные дуги, мощные скулы, кольца в ушах, бороды и длинные усы. Но вот зажглась другая лучина, об неё следующая загорелась, об эту третья, а после ещё до десятка распространилось по рукам в полнейшем безмолвии. Казалось, что все, кто так сосредоточенно сопит над этими огнями, переживают какую-то особую минуту, очень волнительную, похожую на магический ритуал, который так легко нарушить неосторожным движением или даже словом.
И слово это прозвучало.
― Гуляем, соколы! ― радостно воскликнула Пава.
Тотчас же, будто по команде, разом полыхнули факелы и рассветили пространство огромного зала, прозванного бражным. Присутствующие, наконец, увидели друг друга, и стало ясно, что ушкуйники набились сюда полным составом. Как и в бою, на пирушке уклонистов не было – им предстояло пить, закусывать и петь во славу великой победы, а значит, этим вечером дорога была каждая глотка. И лица их, так усердно сохранявшие угрюмость над лучинами, тут вдруг расслабились и прыснули живой весёлостью, образовав большой и праздничный шум.
По сигналу его главной зачинщицы, местные девицы понесли к общему столу мясо, хлеб, овощи, пиво и мёд, а хлыновские сестрицы забрались на постаменты и топнули, зачав музыку и танцы. Тут же закрутили мелодию флейты, загудели дудки, зазвенели бубны, вдарили барабаны – и гульба поднялась горой.
Ушкуйники пировали широко и дружно, словно поставив целью уничтожить все запасы крепости и личных ландмейстерских погребов. Садились без порядка, то и дело пересаживались, мешаясь друг дружке в разговоры, не соблюдая никаких регалий или заслуг – все были удальцами, все были равны и смелости в победу вложили одинаково от рядовых бойцов до атаманов.
Когда набрались так, что и за столами сидеть и на столах плясать стало тесно, и руки распустились зажимать по углам эстонских красоток, Пава сообразила забаву – перетягивать канат через открытый огонь. Молодцы отвлеклись, крякнули, подтянулись, поправили усы и разделились на две по виду равные команды. Разулись и босые взялись за оба конца, так чтобы центр каната простирался над поддоном с горящими углями. Самыми ближними к центру с противных сторон встали братья родные – Один и Тор.
Пава, согретая жаром пирушки, сосчитала в обратном порядке от пяти до «Давай!» и махнула длинной юбкой – стороны резко напряглись и потянули, каждая на себя. В шутейном соревновании упёрлись не на шутку. Тянули, смеясь, но тянули серьёзно – смех был больше для отвода у соперника должного настроя и для прикрытия своего нежелания оказаться побеждённым.
Долго никто никому не уступал, и центр от углей ни туда, ни сюда не сдвигался, но в зал вернулся Шиша, выбегавший возвратить в круговорот природы свои три литра браги, и, плюнув на ладони, живо ухватился за один из концов. Сторона Одина сразу начала уступать, через натугу крича, что так не честно. Хлыновки засвистели, а эстоночки захлопали в ладоши, предвосхищая резвую беготню проигравших по углям, однако за другой конец внезапно взялся Лука, и сторона Одина одержала верх, заставив проигравших пробежаться голыми пятками по древесному огню.
Визги! Вопли! Хохот! Свит! Хлопки!
Хоть и больно вот так вот обжечься, но никто не жаловался – все только смеялись, подначивая Шишу, мол, если бы не он, то и Лука бы не вмешался. Сам Лука тоже в стороне от шуточек не оставался, но веселья не чувствовал, и лишь старательно делал вид, что всё происходящее здесь его тоже сильно увлекает. Он даже не пировал. Он пришёл сюда задумчив и обеспокоен – и его едва хватило на то, чтобы одной глазастенькой немного улыбнуться. Пава заметила, но извинила: «Сегодня праздник большой, — рассудила она, — сегодня улыбаться – можно».
Навели порядок, добавили к оркестру боевые горны и рожки, да пустились в плясовую:
— Эх-ма, горе не беда, мчим напролом без дороги!..
К Тору, который остался сидеть на лавке один, подошла «сестричка» и подала руку с приглашением, но Тор, смеясь, показал, что занят, обдувая свои обожжённые ступни. С боку, тем временем, тихо зашёл татуированный брат и, не предупреждая, плеснул тому на ноги пива – зашипело, взвился пар, засмеялись ещё веселей, и викинги между слов помянули Вальгаллу[7], рассуждая, что, если жизнь норманна после смерти проходит хотя бы в половину так же весело, как с новгородцами, то выбор в пользу отеческой веры они сделали верный.
——————
[7] Вальгалла – в германо-скандинавской мифологии небесный чертог в городе богов Асгарде для павших в бою, рай для доблестных воинов, в котором они каждый день бьются друг с другом и пируют.
——————
— Ты в Вальгаллу намереваешься, чтоб тебя там на пальце вертели все, кому не лень? — подмигнул ему Лука, подсел и на нечистом норманнском как будто в шутку посоветовал Тору: — Тебе бы для начала с бычками, что ль, потренироваться али силёнок где приобрести от волшебного, например, амулета или колечка какого-нибудь, чтоб в другой раз не приходилось на пятки-то дуть.
Тор мгновенно переменился. Его весёлости простыл и след. Он строго посмотрел Луке сначала в глаза, затем на левую руку, замотанную аккурат там, где тот носил своё новое украшение:
— Это что?
— А, — махнул Лука, — ливонец укусил. До того рьяно дрался, что аж зубы к драке приспособил. Уж и щит и меч в бою потерял, глаз подбитый, ухо едва не оторвано. Я думал – всё. Другой бы на колени упал, о пощаде взмолился, а этот как вопьётся, ха-ха! И зубы ещё острые такие!.. Болит, холера, ха-ха! — Лука сделал вид, что смеётся, но ни Один, ни Тор его смех не поддержали, и он замялся: — Ну а сказать мне, каков я на вкус, он уже не успел.
Тор вежливо дослушал эту галиматью, затем вытащил кусок мяса, застрявший в щели меж дальних зубов и прокомментировал так: