33 (1). Комбинация Хана

ВНИМАНИЕ, вы открыли хоть и вычитанный, но всё же черновик. Чистовая редакция доступна только в бумажном варианте!

* * * * *

 

Отряду сопровождения Ордынца было велено не заступать за ограду ханского дворца, а дожидаться снаружи. Впрочем, двух на вид придурковатых и нелепо одетых китайцев монголы всё же пропустили, но у порога остановили и их: «Зовшёрёдогю́й»[1].

Синь и Лянь в ответ на это ни плечами не пожали, ни бровьми не повели – и это был тревожный сигнал, ибо так они обычно изготавливались к драке. Но драки, к их досаде, не последовало. Как ни желали они найти повод, как ни стремились нарваться, к ним не то что бы пальцем никто не притронулся, а раскосым глазом никто на них не покосился. Здесь их, вообще, как будто не замечали – внимания обращали не больше, чем на два пустых места, – и здесь их второй раз в жизни (после фонарей под глаз от Ура и Яра) постигло удивление.

В Сарае им до этого бывать не доводилось, и всё им тут было в диковинку: строгость, запреты да такое количество разнообразных суеверий, какое им не встречалось даже на Московии. И эти огни, через которые нужно проходить, и этот порог, на который нельзя наступать, и этот периметр, у которого запрещено не только ходить, но и сидеть; и эти гигантские, как известный им Здоровяк, нукеры[2] у дверей из числа низкорослого, в целом, народа; и эта застывшая, столбовая тишина, в которой любое сказанное слово может оказаться последним – в таких условиях ты и вправду пустым местом начинаешь себя ощущать, не находишься, что делать и куда деться, и чувствуешь себя по меньшей мере глуповато. Пытаешься подстроиться, взбодриться, скрыть смущение за кривою усмешкой, но не выходит, и ты ощущаешь себя дураком ещё бóльшим.
-----------------------
[1] Не положено. (монгол.)
[2] Нукер – монгольский дружинный воин.

-----------------------
Китайцы захотели срочно убедиться, что не только с ними тут такое происходит, и подошли к нукерам. Стали изучать отборных гвардейцев вблизи. Взглянули на них через лупы округлившихся глаз и как будто в зеркало на себя посмотрели. Наблюдать свои отражения им стало скучно. Их закусила жёлтая тоска. И тогда, чтобы самоутвердиться, они принялись задирать вооружённых истуканов Хана и потешаться над их монументальной неподвижностью, карикатурно копируя их сторожевые позы и мраморное состояние лиц...

* * *

— Похоже, ты и в самом деле перестал понимать монгольский язык, — поддел царевича Хан вроде бы в шутку, но всё-таки больше всерьёз. — Как ты в таком случае команды выполнять собираешься?

Ордынец стоял будто в тумане. Курево воняющих ложью и так сильно надымивших обстоятельств, казалось, совсем его одурманило.

— О каких командах говорит Великий Хан? — осторожно уточнил он.

— О боевых.

— Прости?..

— О командах чётких и ясных, подготовляющих и направляющих победоносную поступь наших конных лавин. О моих командах, Джучид, пропустить которые мимо ушей себе может позволить, разве что, отрубленная голова!

Намёк был слишком прозрачен, чтобы не углядеть за ним угрозы – и Ордынец поспешил прогнать наваждение встряской ещё живой головы, чтобы хоть как-то вернуть себе ясность мысли.

Лицо Хана – одно и то же лицо с тем забитым Поморянином – ничего общего с лицом Поморянина больше не имело. Это было лицо настоящего правителя, одно движение мускулов которого для мира значило больше, чем все переговоры послов. Оно раскалилось, точно сковородка. Из маленьких ноздрей чуть ли не огонь вываливался, а глаза искрились, как у поединщика от предвкушения долгожданного, но теперь такого близкого реванша: никто из его предшественников не смог – никто не смог, а он сможет! Он, именно он взыщет с Великого Новгорода за все их неудачи, которые им по какому-то недоразумению пришлось потерпеть. От моря до моря не было на земле силы, способной остановить монгольское войско. Все племена, народы, царства, империи, земли, начиная с рубежей Японии и Кореи и заканчивая южными берегами Дуная, знали об этом по собственным шишкам, а где-нибудь в Британии или Португалии пусть и не встречались с монголами лично, но, собирая тревожные сведения об участи соседей, держали ухо востро и нервно вздрагивали при одном упоминании о начале новых движений из сердца степей – Каракорýма[3]. Так монголами была растоптана Волжская Булгария, разбит Китай, стёрто с лица земли Тангутское царство и, как яйцо, надвое расколото царство Паган, захвачены земли Хорезма, залиты кровью Самарканд и Бухара, опустошена Индия, пройдены насквозь Сирия и Палестина, уложены под ноги Персия и Афганистан, приведены к покорности гордые государства Кавказа, разгромлены ополчения Венгрии и Польши, посажены на цепь дома владимирских и киевских князей, преданы огню все до единой волости урусов, не проявившие рабского почтения, а Новгород, какой-то занюханный Великий Новгород и его дерзкий прихвостень Псков удержались! Как такое могло быть и главное –  как такое может до сих пор оставаться?!

Хан, очевидно, намерился положить ошибкам прошлого конец. Было даже странным, что такой маленький с виду человек способен источать столько решительной злобы, но у него имелись на то причины почти генетического свойства.

— Кабы не Новгород, — рассуждал он, сдвинув брови, — и Псков бы встал на колени, и вся Русь бы давно пала ниц перед Ордой.

— Вся Русь и без того твоя, Великий Хан, — поклонился Ордынец, прижав ладонь к груди. — Урусы повсеместно царём тебя называют, в храмах молятся о здоровье твоём[4]. Князья во всём тебе послушны, выход без ропота платят, хоть и скрипят их затянутые пояса.
---------------------
[3] Каракорум – столица Монгольской империи.
[4] В монгольский период русской истории православные священники по всем церквям творили чин почитания монгольских ханов как великих царей, молясь о хане, его семье и всём монгольском воинстве. В самом первом дошедшем до нас ярлыке, данном в 1267 году ханом Менгу-Темиром, сказано: «Посланцы хана и сборщики дани не замают их (служителей церкви) да правым сердцем богови за нас и за племя наше моляться и благословляють нас». Примерно то же писали ханша Тайдулла, ханы Тулунбек и Бердыбек. Но лучше всего выразился хан Узбек: «Зане они за нас и род наш бога молят и воинство наше укрепляют».

---------------------
— Князья мне бьют поклоны и тащат со смерда последнюю рубаху не для того, чтобы дань собрать, а чтоб под этим предлогом самим богатеть. Крепнут, послам моим дерзят, меж собой договариваются, крепостей понаставили на границах, оружие льют, боевых коней заготавливают против моего запрета...

33 (2). Комбинация Хана

 

Хан закончил, как оперный солист, что отгремел арию и распрямился, ожидая рукоплесканий. Но если Ордынец чем и захлопал, то это лишь глазами. Не поверив услышанному, он переспросил, упирая на каждое слово:

— Это что же, Великий Хан, получается: Золотая Баба тебе была не нужна?

— Я тебя умоляю! — отмахнулся повелитель. — Что она может дать мне такого, чем я сам не в состоянии себя обеспечить? Лишняя морока только. Как всегда с этими бабами, впрочем.

— И за то, что тебе не было нужно, ты бросил меня и моих людей на железные стрелы и клинки новгородцев?!

— Напротив, Джучид, напротив. Там ты добыл для меня нечто очень важное. А именно – подтверждение того, что Золота Баба по-прежнему хранится у Анфала. Это значит, что дело движется туда, куда мне надо.

— Но я... — От возмущения у Ордынца пересохло в горле. — Я пошёл на преступную низость ради этого. Я чуть не поднял руку на Великого Князя, носителя твоего ярлыка. Я угрожал ему нашествием, если Золотая Баба к тебе не вернётся, а она тебе вовсе была не нужна?!

Хан задумался и потеребил бородку:

— Это нехорошо.

— Это очень нехорошо! — раздул ноздри Ордынец.

— Носитель ярлыка неприкосновенен.

— Да!

— Любая угроза в его адрес роняет тень на самого хана.

— Вот именно!

Хан обернулся к советникам, но те попрятали глаза, как школьники, чтобы их не спросили, и Хан принял решение единолично. Потяжелевшим голосом он проговорил:

— Что ж, придётся спасти твою честь. Мы исполним обещание, данное тобой Князю. Уничтожив Новгород, мы на обратном пути на Москву повернём, в каждый сундучок заглянем, в каждый погреб – проверим, как бедствуют московиты под ордынским-то ярлыком!

Смех тонкий, резкий, что скрежет пилы о деревянную чурку, раскромсал на мелкие кусочки загустевший от напряжения воздух. Поначалу Хан смеялся один. Чуть погодя к нему присоединились советники, родственники и нукеры. Попискивали в рукава многочисленные жёны. Никто из них ничем не рисковал – поход сперва на Новгород, а потом на Москву казался им увеселительной прогулкой, за которой они будут наблюдать из окон дворца. Но вся их скачущая, кривляющаяся беспечность была раздавлена в кашу суровыми перекатами с царевичьего языка.

— Орда теперь это не та варварская степь, что прежде, — жёстко сказал он, надавив на Хана взглядом исподлобья. — Орда – это современное государство, с ним даже Папская империя сношения имеет. Власть хана – да будет она тверда и нерушима – уважают все монархи мира, а хана почитают как правителя могучего и справедливого. Они преклоняют пред тобою колена и подносят богатые дары, но ожидают, что ты защитишь верноподданных своих от беззакония и просто так, по прихоти своей, тумены на них направить не можешь!

Наблюдатели затаили дыхание: всунуть голову в пасть крокодилу было в половину не так опасно, как, стоя к Хану лицом, говорить ему, что он может, а, главное, чего он нé может. Если уж и после такого с Ордынцем прямо здесь ничего не случится, значит, мир изменился, а они не заметили – как.

Хан слез с трона, вплотную приблизился к царевичу и оценивающе повёл носом у его подбородка:

— А ты не так глуп, Джучид. Куда умней, чем мои советники... о тебе говорили. В самую косточку лупишь. — Он улыбнулся и пожал ему плечо, признав за ровню. — Эта мировая дипломатия, как червяк в печёнках, шайтан её забери... Я согласен с тобой, время стремительных завоеваний прошло, для войны сейчас требуется веская причина. Эх, и снова задачка, как репей в заднице – не выдавить, не вынуть! Но у меня уже готово решение: кара за смерть ордынского царевича.

— Как – царевича? — выпучил Ордынец глаза и задышал, переволновавшись за братьев. — Кто погиб? Когда?!

— Ты. Две седмицы назад. Где-то на Вятке, как я теперь понимаю.

Ордынец пошатнулся и впервые за весь разговор сошёл с места:

— Но... Да как же так, повелитель? Вот же я! Поверь глазам своим! Живой стою перед тобою!

Хан махнул в его сторону рукой, как на какой-то пустяк, и, снова усевшись на трон, добавил:

— Никто об этом, кроме нас, не знает. Твой отряд разбили? Разбили. Полонили тебя? Полонили. В речку кинули? Кинули. Поверь мне, Джучид, во всех летописях – от Саксонии до Ирана – напротив твоего имени теперь поставлена жирная точка. Для достоверности мы поминальную по тебе во всех храмах прикажем отслужить.

Хан подал знак – и в следующую секунду его чашка наполнилась кумысом. Кумыс подали и Ордынцу, и тот даже принял его машинально, но так и застыл с чашкой в ладони. В голове у него словно бочка пороха взорвалась, и огненный дым в его воображении поглотил всю русскую землю, по которой раньше стелились раздольные, так полюбившиеся ему, песни и сказания гусляров...

— За простого монгола, — прихлебнул Хан и откинулся на спинку, — Русь целым селением платит. А за царевича мы хоть всю её потопчем и пожжём – никто не удивится.

Ах ты, пенистый кумыс, освежающий и расслабляющий одновременно, на вкус немного кислый, но и сладковатый, терпкий, кусачий слегка, как перчёное пиво, любимый с молодых лет – так приятно насладиться тобой в конце дня после хорошей беседы и удачно сложенных дел! Так приятно скрепить тобой родовые узы!.. Если бы только эти узы не рвались, как бечёвка, в самом перетёртом месте.

— Но это... — вытолкнул Ордынец слова с железным скрипом из глубины пересохшего горла. — Это же бесчестно.

Золотая чашка грохнулась к подножию трона.

— Что ты сказал?

— Я сказал, что это ложь, а ложь есть бесчестие творящего её!

Хан поднялся на ноги и угрожающе выставил на Ордынца указательный палец:

— У тебя, царевич, язык разболтался, как без костей. Придержи-ка его за зубами. Ты, видать, не знаешь, как мягкое тело царевичей на четыре стороны рвётся – очень не хочется, чтобы узнал. Ишь ты, чести меня вздумал учить – меня, чингизида!

— Я тоже чингизид! Ты моим именем намерился беззаконие чинить – и нет под Вечным Небом силы, способной заставить меня с этим примириться!

34 (1). Работорговец

 

На холодном ветру, упёршись в землю всеми четырьмя колёсами, стояла деревянная клетка. Но не для птицы клетка, не для зверя – для людей. Высокая, с крупными прогалами, железной обивкой по углам и железными скобами в местах крепления жердей, слегка кренясь вправо, она поскрипывала, как ворчливая старуха, от длительных непосильных нагрузок. Перед ней выстроилась в ряд группа из четырёх всадников – подсушенных солнцем мужчин в южных одеждах и с мешками походного скарба на сёдлах.

Приструнив коней, все они терпеливо ожидали распоряжений от того, кто высился впереди них на жеребце молочной масти, покрытом по спине зелёным бархатом. Это был тучный господин сильно за сорок, замотанный в цветные шелка, с грубой, как металлическая стружка, бородой и густым, словно краской положенным, загаром. РАБОТОРГОВЕЦ прибыл к новгородской заставе, как было оговорено в почте, и почти без опозданий. Никто не предупредил его, что сделка отменяется, и он явился сюда лично, хотя был далеко уже не мальчик и давно ленился совершать переходы длиннее, чем от дивана до нужника, а по всем направлениям от Каффы[1] вместо себя посылал шерстить специально обученных людей с расширенным набором полномочий.

Одного из таких специалистов Работорговец отправил разведать по заставе и теперь ждал его возвращения, нервно теребя изумрудные костяшки чёток в пухленьких, обряженных кольцами пальцах. Приученный с первого взгляда без ошибки оценивать в дирхемах[2] всё, к чему только можно было прикоснуться, он укрыл глаза чёрными бровями и напряжённо подсчитывал, во сколько ему может обойтись злая шутка «этих идиотов», с которыми он никогда не стал бы связываться, если б не ключевое слово «Пава».
------------------
[1] Каффа (Кафа) – ныне Феодосия, город в Крыму на Черноморском побережье, один из крупнейших рабовладельческих рынков Средних веков.
[2] Дирхем – арабская монета, в Средние века имевшая свободное хождение по Европе и Азии и служившая по сути главной резервной валютой континента.

-------------------
На голове его сидел убор из длинного отрезка ткани замотанного по кругу наподобие полотенца, при этом один конец свободно болтался ниже подбородка, чтобы в нужный момент прикрыть лицевые отверстия от песчаной бури. Но это в засушливой степи. Или в выжженной пустыни. Здесь же прикрываться не было нужды. Не только из-за климата или ландшафта. Здесь ты, вообще, хоть с голым задом бегай с голым передом наперегонки – такое у Работорговца было чувство, что никто не увидит.

Наконец уполномоченный вернулся, остановил коня и доложил с недоумением вместо подробностей:

— Глухо.

— Да ну!

— Уже и в голос звал – хоть бы кто ответил. Как в пустоши.

Работорговец засомневался:

— И что, с ворот тоже голосу никто не подал?

— Никто.

— Быть такого не может. Это же пограничная застава, а не расхищенный курган. На воротах заставы всегда кто-то есть. Они могли затаиться от тебя, но они сидят там, ДЖАФАР, обязательно. Ты плохо смотрел, проводи меня – я сам хочу проверить.

Немного уязвлённый тем, что его нюху и слуху не доверяют, Джафар косо поклонился, развернул коня и повёл его обратно к крепости, предваряя путь патрона неторопливым цокотом копыт. Следом за Работорговцем двинулась и вся группа вооружённого эскорта, прикрывая его с тыла.

За стеной они провели целый час, а может быть, дольше, но Работорговец лишь тогда убедился, что застава действительно безлюдна, когда лично обнюхал все закоулки; когда своими глазами увидел, что все, чьим именем он был приглашён сюда на сделку, лежали мёртвые под слоем вялых от сытости мух.

— Пять дней... — с раздражением сглотнул он.

— Чего – пять дней? — прикрыл нос Джафар, стоявший рядом.

— Пять дней мы сюда добирались. Пять долбанных дней за чёртов ноль, пустышку, хрен собачий!

Его щёки дрожали, как у престарелого бульдога, в котором ещё не иссякла животная злость, но бодрости на то, чтобы гавкнуть хорошенько, уже не хватало. Он привык, что вместо него гавкали другие – Джафар, например. Джафар, однако же, не горячился.

— Это да, — закачал он головой, любуясь на рукоять ножа со львиной головой. — Но, с другой стороны, путь-то открыт. Окрестные земли теперь без присмотра – заходи, гостем будешь. Ха-ха. — Он рассмеялся, показав зубы крепкие, ровные и белые, словно выточенные из слоновой кости. — Можно было бы хорошенько поживиться в окрестных деревнях. М? Что скажешь, господин? В самом деле, не соскребать же золотишко с рук, если оно само к ним прилипло.

— Ты читаешь мои мысли, Джафар. Давай, — благословил Работорговец, — заслужили. Всё, что найдёте – ваше. — Приспешник ударил коня шпорами, но патрон окрикнул его на ходу: — Джафар! А всех, когó найдёте – мои...

* * *

— Не шуми же ты, ей-богу, — уговаривала мужа крестьянка, покачивая подвесную люльку в печном углу, — мальчонку разбудишь. Еле уложили.

По её ослабшему голосу, по утратившим проворство рукам и опустившимся носогубным складкам было видно, как тяжело ей даются последние ночи и дни, когда не только свои пять лбов обслуживать надо, но и за младенцем Павы и за самой Павой, укрытой шкурами в кладовке, приходится смотреть.

Рядом суетилась Манька, всегда готовая её подстраховать.

Подражая старшей сестре, под ногами постоянно вертелась и Понька. Она то с одного краю в люльку заглянет, проверит, то с другого посмотрит, пелёнку подоткнёт, то волосики поправит на лбу малыша, чтобы в глазки не лезли – важничала, словом.

За этой новой, увлекательной игрой девочки совсем забыли о прямых обязанностях, и это ужасно бесило отца. Кроме того, он был уже настолько измотан ночными истериками чужого дитяти, что срывался по любому поводу и к каждой мелочи придирался.

— Почему скотина не кормлена?!

— Кормлена, успокойся.

— В доме, как в хлеву!

— Вот только же начисто вымела – ты что?

— Не знаю! Грязно! Хрустит под ногами! Печь!..

34 (2). Работорговец

 

Вслед за первым незнакомцем в горницу протиснулся второй – высокий, грузный, судя по надменности в глазах и количеству золотых украшений, очень значительный. За ним встали ещё два, помельче во всех смыслах, но молчаливые и крайне суровые.

Сенька сообразил, что эти двое есть охрана пузача и что она бессильна, пока толчётся за его спиной по ту сторону дверного проёма. Он подумал, что мог бы сейчас сбить с ног первого, а второму раскроить голову топором, как полено... нет, не мог бы – он дóлжен это сделать! Он должен упасти тятьку, врезав первому, и, пока не опомнилась охрана, уничтожить второго, иначе его родители, братья и сёстры окажутся вон в той клетке за окном, в которой уже сбились в кучку, как озябшие цыплята, несколько ему знакомых по деревне семей. Повозку с клеткой прикрывал возница впряжённой тягловой пары и ещё два боевых лиходея, занятых грабежом. Их добыча измерялась в баранах, поросятах и петухах. Они и лошадь, подаренную Павой, со двора увели, и нагрузили на неё всякого, и, вообще, были шустрые ребята, но они были тáм и для того, что сию минуту затеется в избе, опасности не представляли – значит, они с отцом их потом, как лисиц, передавят.

Он всё так верно рассчитал, но лишь одного не учёл: что это против медведя крестьянин с рогатиной хорош, коли дюжим уродился, а против воина он всё равно что ребёнок – хоть с рогатиной, хоть с боевым топором. Его исполненный героического самозабвения прыжок Джафар отбил, не покачнувшись, и больно перекрестил от лба до подбородка навершием сабли. Отца чужеземец вывел из драки, отправив под стол одним ударом ноги в основание грудины, а освободившееся острие упреждающе навёл на Федьку, блокируя даже мимолётную мысль о какой-нибудь глупости.

Всё, что Джафар тут в два движения исполнил, было настолько обыденным для незваных гостей, что они не то что комментарием, но междометием его не отметили. Сохраняя в лице неподвижность, Работорговец вышел в центр комнаты, оглядел сжавшееся от беззащитности пространство и обратился к старшей:

— Здесь все?

Та буквально потерялась от ответственности. Она долго металась глазами по углам, не находясь, в какой из них бежать, где прятаться и сказать ли про Паву или умолчать, а потом, если умолчать, вдвойне хлебнуть за попытку обмана, когда они всё равно найдут её под шкурами в кладовке. Её молчание длилось дольше, чем того требовало односложное «да» или «нет» – и Работорговец нахмурился:

— Я что, плохо говорю по-русски?

Напротив, на русском языке он изъяснялся отменно, как ещё на пяти языках, включая монгольский, арабский, персидский и латынь, но лёгкий аварский акцент в его произношении всё же присутствовал. А хозяйка не то чтобы его не понимала – она не понимала себя: почему она медлит в ситуации, когда от скорости движения слов на языке, быть может, зависит вся дальнейшая жизнь её детей. И лишь когда напряжение под потолком стало плотным настолько, что Джафар приготовился рассечь его на части по линии горла её старшего сына, она ответила:

— Все.

Муж её буквально молился о том, чтобы она сказала правду, но она взяла на себя смелость солгать – и он закрыл глаза с болью за семью, представив, чем ей это грозит. Дети тоже сдвинули на маму зрачки, испугавшись последствий. Тем не менее крестьянка повторила решительно и твёрдо:

— Здесь все.

Тут и Лукич проснулся, словно обеспокоенный тем, что его маму не посчитали. А мама в это самое время шевельнулась в кладовке под тремя слоями шкур и темноты. Сонно брякнуло рядом с мамой железо: всё, что было найдено крестьянами в повозке, доставившей воительницу обратно, они аккуратно сложили к ней под бочок, подальше от беды и от греха. Не то чтобы Пава вооружилась этим до зубов, но всё же меч, клевец, кинжал и сабля – неплохое подспорье для одинокой женщины с ребёнком на границе Запада и Востока.

Работорговец сделал Джафару знак не спешить и, глядя на люльку, задал вопрос:

— А этот чей?

Взрослые переглянулись. Муж молча умолял жену ничего не таить, и та ответила:

— Мой. — Но запнулась, передумала и быстро поправилась: — Наш!

Женщина старалась быть убедительной, однако Работорговец, соотнеся набор из младенца и трёхлетнего малыша с её возрастом, в столь неуёмную плодовитость на рубеже тридцати пяти годков не поверил.

— Джафар, обыщи дом, — повелел он, и сподручный пошёл по избе, заглядывая за каждую лавку и протыкая насквозь каждый мешок, в то время как земледельцев взяли на прицел сабель двое других.

Пава очнулась окончательно. Суть происходящего в горнице она уловила чётко и ясно: в мирный дом пришли с бедой воины, и дому нужна её защита. Но она была ещё слишком слаба, чтоб подниматься. Сотрясения, костные переломы, а, возможно, и разрыв органа какого-нибудь. У неё глазá-то хватило силёнок открыть лишь наполовину, из-под шкур уж ни за что не выбраться, а всё туда же – к рукояти тянется: сражаться, спасать, защищать...

Она не подавала звуков, но слышала крик своего малыша и чьи-то шаги. Шаги приближались к кладовке. Подошли к двери – дверь заскрипела. Младенческий крик с той стороны стал громче, стук же каблуков прекратился. В кистях Павы не было сил, но поднять оружие для неё в тот момент стало важнее, чем дышать. Пальцы с трудом, но замыкались на рукояти кинжала: успеют – она завоюет для своего мальчика свободу и жизнь, а не успеют – мальчик погибнет, и она, конечно, не будет жить тоже...

* * *

По приказу Работорговца два его прихлебателя начали исправно выволакивать крестьян из избы и забрасывать в клетку. Сперва взялись за мужичков – те оказались податливыми; сопротивление, пусть и бессмысленное, началось лишь тогда, когда принялись за баб.

Джафар давно был освобождён от грязной работы, так что эта визготня не касалась его и не трогала. Воплей, криков, слёзных молений и обморочных стонов он слышал-переслышал столько, что уже запросто мог бы под них засыпать. Сейчас его куда больше занимала тишина – такая тишина, как в этой кладовке: заряженная страхами, пульсирующая и одушевлённая, пахнущая грудным молоком.

Загрузка...