Глава 1. Туман над Мойкой
Дождь начался ещё до обеда, но Алёна не заметила. Она стояла в подсобке Русского музея, склонившись над полотном XVIII века, где чья-то забытая кисть когда-то вывела тонкие пальцы дамы, держащей веер. Воздух пах клеем и прошлым — слоёным, хрупким, как старая бумага.
Телефон в кармане завибрировал. Не имя, а просто номер: +7 (9...).
— Алёна? — голос был низкий, чуть хрипловатый, с лёгкой интонацией, будто он не решался звонить. — Это Марк. Помнишь? Мы... встретились вчера у Летнего сада. Ты не забыла обещание?
Она не ответила сразу. Не потому, что забыла. А потому, что помнила слишком чётко: как он стоял у чугунной ограды, как его пальцы коснулись её локтя, когда она чуть не оступилась на мокрых плитах, и как его взгляд задержался на её губах — всего на миг, но этого хватило, чтобы у неё перехватило дыхание.
— Не забыла, — сказала она наконец. — Завтра в пять. У «Книги» на Пестеля.
Он не сказал «спасибо». Просто повесил трубку, оставив в эфире тишину, тяжёлую, как петербургский туман.
Она не знала, почему согласилась. Возможно, потому, что три года назад перестала верить, что кто-то ещё замечает её — не как профессионала с кисточкой в руках, а как женщину, чьи плечи могут дрожать от ветра, а глаза — вспыхивать при слове «вечер».
А может, всё дело было в его пальцах. В том, как они сжались, когда он произнёс: «Я не хочу быть ещё одним призраком в этом городе».
Кафе «Книга» на улице Пестеля — место, где время замедляется. Тяжёлые бархатные шторы, старинные издания за стеклом, аромат кофе с кардамоном и тихий перестук фарфора. Алёна пришла за десять минут до назначенного. Села у окна, спиной к двери — будто пыталась убедить себя, что уйдёт, если почувствует хоть тень фальши.
Но когда он вошёл, она не обернулась. Узнала по шагам — неуверенным, но настойчивым, как будто он шёл не по полу, а по лезвию: между прошлым и тем, что ещё не имело названия.
— Ты пришла, — сказал он, садясь напротив.
— Ты сомневался?
Он усмехнулся, провёл ладонью по обложке потрёпанного тома на столе — «Стихи о Прекрасной Даме».
— Я сомневаюсь во всём. Каждый день. Но особенно — в том, что заслуживаю, чтобы кто-то ждал меня здесь, в этом городе, где каждый камень помнит чужие клятвы.
Она посмотрела на него — прямо, без страха. И впервые за долгое время почувствовала: её видят. Не идеализируют. Не используют. Просто — видят.
— Ты не обязан ничего заслуживать, — тихо сказала она. — Иногда достаточно просто быть рядом. Без условий.
Он замер. Потом медленно, почти робко, протянул руку через стол и коснулся её запястья. Не ладони — именно запястья, где пульс стучит ближе всего к коже.
— Тогда позволь мне быть рядом, — сказал он. — Даже если это будет больно.
Она не отвела руку.
За окном петербургский вечер начал стирать очертания зданий. Улицы превратились в реку теней и огней. А внутри — между двумя чашками кофе, двумя дыханиями, двумя сердцами, которые давно перестали верить в чудо, — впервые за много лет стало тепло.
Глава 2. Часы на Васильевском
Квартира Марка находилась на 8-й линии Васильевского острова, в доме с облупившейся лепниной и окнами, выходящими на Неву. В подъезде пахло старым деревом, кошками и чем-то неуловимо домашним — может, давно забытой выпечкой или детским одеялом, спрятанным в сундуке.
Алёна впервые ступила сюда на следующий вечер после их встречи в «Книге». Она не собиралась оставаться надолго — принести альбом с эскизами дедовской библиотеки, который обещала поискать в музейных архивах. Но когда он открыл дверь — босой, в мягком свитере, с чашкой чая в руке, — она поняла: сегодняшний вечер не будет коротким.
— Проходи, — сказал он. — Только осторожно… здесь скрипит третья доска. Дед говорил, что она предупреждает: «Не спеши».
Она улыбнулась. Впервые за долгое время — легко, без тени.
Квартира была странной: полупустой, но не заброшенной. На стенах — старые карты Петербурга, на столе — рукописи, аккуратно переплетённые лентой. В углу — патефон, и пластинка, будто ждущая, когда её снова включат.
— Ты любишь Шаляпина? — спросил Марк, заметив её взгляд.
— Я люблю, когда голос несёт в себе боль и свет одновременно.
Он посмотрел на неё так, будто она сказала нечто большее, чем просто о музыке.
Они говорили до глубокой ночи. О книгах, о годах, проведённых вдали от Родины, о том, как тосковал по этим улицам — не по граниту и бронзе, а по запаху сырости в подворотне, по звуку трамвая на Декабристов, по тишине в Летнем саду в шесть утра.
Алёна рассказала ему о своём отце — часовом мастере из Трубчевска, который учил её: «Если сердце стучит ровно — человек жив. Если сбивается — значит, что-то важное рядом».
Марк — о матери, ушедшей слишком рано, и о том, как он годами пытался написать о ней, но слова каждый раз обращались в пепел.
В какой-то момент их пальцы соприкоснулись у блюдца с заваркой. Ни один не отстранился.
— Ты боишься? — спросил он тихо.
— Чего?
— Того, что мы сейчас делаем.
Она подумала. Не о последствиях, не о прошлом — а о том, как её сердце стучит сейчас: не ровно, но честно.
— Я боюсь только одного, — сказала она. — Что это окажется сном. А завтра опять будет только работа, старые полотна и тишина.
Он встал, подошёл к патефону, поставил пластинку. Зазвучал Шаляпин — «Сиротка».
— Тогда останься, — прошептал он, возвращаясь. — Пока музыка играет. Пока город спит. Пока я могу верить, что ты настоящая.
Он не прикоснулся к ней — не так, как боялась её разум. Он просто сел рядом на диван, положил ладонь на её колени — лёгкую, как обещание. А она прислонила голову к его плечу, и впервые за годы почувствовала: она дома.
Не в этой квартире. Не в этом городе.
А в этом мгновении — между двумя дыханиями, между двумя сердцами, между страхом и надеждой.
За окном Нева несла свои воды в ночь. А внутри — медленно, бережно, без спешки — начиналась любовь.