Часть первая. ЧУЖОЙ ПОЧЕРК

Петербург в октябре 1749 года пах так, как может пахнуть только город, построенный гением на болоте: гниющим деревом, невской сыростью, конским навозом и — если ветер с Летнего сада — увядающими липами, которые даже в смерти своей пытались сохранить достоинство. Совсем как люди при дворе Елизаветы Петровны.
Тихон Вязников жил на Мойке, в доме, который когда-то принадлежал голландскому шкиперу, а теперь принадлежал, строго говоря, никому — хозяин утонул, наследники судились, а Тихон платил за две комнаты дворнику, который клал деньги в карман и крестился. Российская империя во всей красе: законы пишут одни, исполняют другие, а живут по ним третьи — и все трое незнакомы друг с другом.
Комнаты были невелики, но для ремесла Тихона — в самый раз. В первой он принимал заказчиков: стоял стул с подушкой (для дам), стул без подушки (для прочих), а у окна — конторка, на которой лежала стопа чистой бумаги, аккуратная, белая, невинная, как лицо шулера перед раздачей. Во второй комнате он спал, ел и, если выдавался свободный час, читал — «Историю Карла XII» Вольтера во французском издании, купленную за бесценок у пьяного поручика Измайловского полка, который полагал, что покупает водку. В каком-то смысле так оно и было: деньги ведь пахнут одинаково.
Ремесло Тихона Вязникова называлось просто — каллиграф. Если же называть вещи теми именами, которых они заслуживают, — он был лучшим лжецом Петербурга. Не в том смысле, что он врал. Нет, упаси Господи. Он писал. Но писал чужими почерками чужие слова чужим людям — и делал это так, что ни один графолог, если бы таковой сыскался в тогдашней России, не отличил бы подделку от оригинала.
Дар этот обнаружился у него ещё в Заиконоспасском монастыре, где юный Тихон, сын бедного дьячка из-под Костромы, обучался в Славяно-греко-латинской академии. Наставник отец Феофилакт, человек учёный и желчный, как переваренная репа, однажды задал воспитанникам переписать страницу из Иоанна Златоуста. Тихон переписал — и машинально воспроизвёл почерк самого Феофилакта, с его характерным завитком на букве «ять» и нервным нажимом в окончаниях. Наставник побледнел, долго молчал, а потом сказал: «Сие есть дар. Или проклятие. Зависит от того, кто тебе больше заплатит — Бог или дьявол». Прав оказался: платил в основном дьявол. Бог, как водится, обещал рассчитаться позже.
Из академии Тихона выгнали на третьем году — не за почерк, а за язык. На диспуте о природе Троицы он позволил себе заметить, что если Бог един в трёх лицах, то русское правительство, пожалуй, превзошло Всевышнего, ибо имеет одно лицо — и то без выражения. Шутка облетела Москву, дошла до Синода, и Тихон обнаружил себя на улице: без денег, без крыши и с единственным навыком — красиво выводить буквы.
Петербург принял его, как принимает всех: равнодушно, сыро и с обещанием, что будет хуже. Первые два года он перебивался перепиской прошений для неграмотных, составлением челобитных и — Господи, прости — написанием любовных записок от имени гвардейских офицеров, которые на поле боя были львы, а перед чистым листом бумаги — бараны в напудренных париках.
Репутация росла. К тридцати годам — а в описываемое время Тихону было именно тридцать — он обслуживал уже не офицеров среднего разбора, а людей серьёзных. Камергеры, статские советники, княгини — публика, у которой секретов было больше, чем пуговиц на камзоле, а пуговиц, надо заметить, в ту эпоху нашивали до ста штук.
Правило у Тихона было одно, железное, неотменяемое: он не спрашивал зачем. Никогда. Ни при каких обстоятельствах.
Приходит княгиня Н*** и просит написать мужу княгини М*** нежное письмо якобы от её горничной? Тихон пишет. Зачем — не его дело. Что княгиня Н*** таким образом устраивает себе алиби, потому что сама в это время будет в спальне у князя М***, — Тихон, конечно, понимает. Но понимать и спрашивать — вещи разные. Понимание бесплатно. Вопрос — стоит жизни.
Приходит чиновник Горной коллегии и просит составить письмо от имени берг-инспектора, умершего неделю назад, — дескать, не успел отправить при жизни, а дело казённое, нужное? Тихон пишет. Что чиновник покрывает недостачу в двенадцать тысяч рублей — это чиновника проблема. У Тихона проблема одна: чтобы буква «д» имела тот самый хвостик влево, а точка над «і» стояла не по центру, а чуть правее, как ставил покойный берг-инспектор.
И платили. О, как платили! Тихон не жил роскошно — это было бы глупо и опасно. Человек его положения, живущий на широкую ногу, привлёк бы внимание: откуда деньги? А человек, живущий скромно, но всегда при деньгах, — это просто аккуратный человек. В Петербурге таких мало, но никто не удивляется.
Деньги он хранил частью у себя — в тайнике за печной заслонкой, частью — у Глафиры. Но о Глафире позже.
В тот вечер — а это был четверг, четырнадцатое октября — Тихон работал над заказом для вице-канцлера Михаила Илларионовича Воронцова. Не лично, разумеется: вице-канцлер был человек образованный и писал сам. Но его племянница, Анна Карловна, семнадцати лет, влюблённая в молодого поручика Семёновского полка, нуждалась в письме, которое бы звучало как голос зрелой, опытной, чуть уставшей от жизни женщины — а не как лепет институтки, каковым оно в действительности являлось. Тихон переписывал её черновик, превращая «Я об вас думаю безпрестанно и вчера плакала» в «Ваш образ преследует меня с настойчивостью, коей я не нахожу ни сил, ни желания противиться, ибо в этом сладком преследовании — единственное утешение от тоски, которой вы же меня и наградили». Поручик, получив такое, решит, что имеет дело с женщиной необыкновенной. Женится. Анна Карловна будет счастлива ровно до того момента, когда поручик обнаружит, что его жена пишет «ишо» вместо «ещё». Но это, опять же, не забота Тихона.