Миана Кафи, книга вторая
Просвет в пурпурном листопаде,
или под чёрными когтями белого тигра
Место: балкон квартиры Морены. Время: закат, какое-то время спустя после финала первой книги.
Солнце садилось за крыши, и последние лучи тянулись к ним, как золотые нити.
Морена сидела на подоконнике, поджав под себя ноги, и держала на коленях альбом. Кисть — та самая, из девяти ресниц — лежала рядом, но она не рисовала. Она смотрела, как Вэй раскладывает чашки.
Он делал это с такой сосредоточенностью, будто от положения каждой пиалы зависела судьба мира.
— Ты когда-нибудь просто поставишь чайник на стол? — спросила она.
— Никогда, — ответил Вэй, не оборачиваясь. — Это было бы неуважением к чаю.
— К чаю?
— К моменту.
Он повернулся, и в его руках был поднос — глиняный чайник, две пиалы, маленькое блюдце с печеньем. Всё это он поставил на подоконник между ними, и Морена почувствовала знакомый запах — травяной, дымный, чуть сладкий.
— Печёный чай, — сказал Вэй. — Тот самый.
— Ты хранил его?
— Берег для особого случая.
— И какой случай?
Он посмотрел на неё. В его глазах, голубых, ясных, не было тоски — только свет. Тот самый, который она полюбила когда-то.
— Ты сидишь на подоконнике, — сказал он. — Смотришь на закат. И не пытаешься быть кем-то другим. Этого достаточно.
Морена хотела сказать что-то острое — привычка, — но не смогла. В горле стоял ком, а на глазах выступили слёзы. Не грустные. Просто — от избытка.
Она взяла пиалу, сделала глоток. Чай обжёг губы, но она не почувствовала — только вкус. Дым, травы, что-то неуловимое, что пахло тем самым лесом, где они встретились в первый раз.
— Кар-р-р! — раздалось с карниза.
Абрахас сидел на перилах, нахохлившись, и смотрел на них с выражением глубочайшего неодобрения.
— Вы тут чаи распиваете, а я, между прочим, не ел с утра. И вообще, печенье моё.
— Печенье общее, — сказал Вэй.
— Для ворона — значит моё, — Абрахас спланировал на подоконник, ловко схватил печенье клювом и отступил на безопасное расстояние. — Кар-р-р. Не жадничайте.
Морена рассмеялась. Вэй покачал головой, но в уголках его глаз тоже зажглись смешинки.
Она отставила пиалу, взяла кисть. Альбом всё ещё был открыт на чистом листе.
— Нарисуй меня, — сказал Вэй.
— Я рисую тебя каждый день.
— Нарисуй ещё раз.
Она посмотрела на него. На светлые волосы, которые отросли и теперь падали на лоб. На руки — тёплые, сухие, которые умели держать и кисть, и её ладонь. На улыбку — ту самую, краем губ, которую она запомнила навсегда.
Она начала рисовать, не глядя на лист — глядя на него.
Вэй молча смотрел, как двигается её кисть, как появляются линии, как свет ложится на бумагу.
Абрахас доел печенье, отряхнул клюв и каркнул:
— Кар-р-р. Знаете, что я думаю?
— Что? — спросила Морена, не отрываясь от рисунка.
— Что вы — невыносимы. Оба. Но я привык. И даже, кажется, люблю вас. Не говорите никому. У меня репутация.
Он взлетел, тяжело, шумно, устроился на карнизе повыше — чтобы не мешать, но чтобы видеть.
Морена закончила рисунок. Положила кисть. Повернула альбом к Вэю.
На листе был он. Не портрет — настроение. Светлые волосы, тёплый свет, чашка чая в руках. И улыбка — та, которую она научилась рисовать только после девятой ресницы.
— Похож? — спросила она.
Вэй взял альбом, посмотрел долго, внимательно.
— Нет, — сказал он. — Лучше.
Он протянул руку, и она вложила свою в его ладонь. Пальцы переплелись, как иероглифы в её рисунках — тесно, правильно, навсегда.
Солнце почти село. Небо над городом было розовым, золотым, синим — всеми цветами, которые она когда-то рисовала в детстве.
Абрахас на карнизе притворился, что спит.
Идиллия. Унисон. Счастье, которое не нужно объяснять словами.
А потом — ничего.
Не тьма, и не тишина. Просто провал в памяти, как если бы кто-то вырвал страницы из середины книги.
Морена открыла глаза.