От автора

Этот сборник – попытка объединить в одну книгу мои рассказы реалистического направления. Попытка, так как совершенно точно войдут не все. Одни не подходят под правила размещения контента на сайте, другие наверняка валяются забытыми в школьных и лекционных тетрадях. Что-то я просто не готова выставить на суд общественности.

Я сочиняла истории, сколько себя помню. Лет в 13-14 у меня стало получаться что-то, за что не было мучительно стыдно. Рассказы и новеллы в этом сборнике размещены в хронологическом порядке. Самый ранний, «Наблюдатель», написан, когда мне было 14. В то время я сама чувствовала себя таким наблюдателем, ведь у меня еще не было своих тайн, только чужие. Эта новелла, под влиянием Набокова и Фрая, написана затейливо и витиевато. Самые свежие из рассказов – очень просто.

В этом сборнике я проставляю даты. По ним можно судить о том, что волновало меня в то или иное время.

Все истории можно объединить в три цикла. Самый ранний приходится на 2001-2005 гг. («Наблюдатель», «Валентина», «Самое сладкое кино», «Агатомания», «На войне»). Это сложный синтаксис, накал страстей, много боли и одиночества.

Следующий большой этап приходится на 2005-2009 («Бессилие», «Графомания», «Бабка»,«Любимое время года», «Погода на завтра», «Ида», «Встреча», «У Леры в комнате», «Детские сны»). Это время моей интенсивной учебы на филфаке. В те годы я писала мало, а то, что писала, обычно читали только мои друзья. Несколько рассказов было опубликовано в местной прессе. Большая часть историй рождалась в конце лекционных тетрадей и оседала там на долгие годы. Сюда же я отнесу и небольшие рассказы «Лифчик» и «Счастье», написаны они были еще в школе, но сделаны проще, чем самые ранние. Основные темы этого периода – любовь, предательство, одиночество, усталость от отношений и борьба с собой.

Потом был большой перерыв. Творчество не ушло из моей жизни, оно было там всегда, но традиционной прозой я почти не занималась. И вдруг, в 2016, вернувшись домой из больницы, написала гиперреалистический, жесткий, саму меня поразивший рассказ «Баба Маня». Эта история – не выдумка, не фантазия, все, что там описано, имело место в действительности. И сама она – начало какого-то совершенно нового для меня этапа. Совершенно другая тематика, другой язык, другая форма подачи материала. Я выросла? Повзрослела? Не знаю.

В августе 2019 был написан рассказ «Баба Феня», опубликованной в газете псковских коммунистов. И дальше, как из рога изобилия, посыпались «Грех», «Дурачок», «Сила духа» (заблокирован на литнете), «Бабушка Нюша», «Замершая надежда», «Елизавета Петровна», «Тамара Сергеевна», «Две недели Лизы Александровой», «Виртуальная страсть», «Не так», «Солнце в подстаканнике», «Ключи от ее нежности», «Школа и я», «Ариша»… Все, что я видела все эти годы, о чем столько думала, пошло на бумагу. Тем более, что я начала получать комментарии (здесь и на других сайтах), я убедилась в том, что то, что я пишу, интересно, нужно людям. Без этого, честно, я писать бы не стала.

Кроме этого, я раскопала свои лекции и принялась набирать то, что лежало там много лет. Так был дописан «Случай в переулке», были переделаны и дописаны и иные ранние рассказы.   

На сегодняшний день самым свежим является новелла «Моя Алиса затмила небо» (2020). Я ставлю на этой книге галочку «завершено», но планирую пополнять ее по мере появления новых историй, так что если интересно – добавляйте в библиотеки. Конечно же, я буду рада любым отзывам и комментариям.

Кроме того, добавлю, что все эти годы я писала и фантастику, но рассказы нереалистического толка планирую объединить в другой сборник.

Наблюдатель

Памяти В. В. Набокова посвящается

 

Мои прелестные картинки, мои неприметные чудеса, мои скромные радости незаметного человека. Мои уютные книжные полки, на которых ютятся мои грозные и бурные друзья. Всегда большие и порой громадные, до слез, до полного ослепления в жадности посмотреть на солнце…

Мои ласковые перелетные бабочки легких белых пальцев, касающихся чьей-то головы, в соседней комнате – за стенкой. В этом, собственно, вся моя жизнь – чья-то другая жизнь, близко до неправдоподобности и этакого брезгливого дискомфорта, чья-то другая жизнь в соседней комнате.

Скромные неприметные радости подслушивания и подглядывания, умное наблюдение человеческих сценок этого огромного, изумительного театра. Неприкосновение смерти и отчаянное, по-волчьи голодное желание жить, мелкотность людской зависти и безынтерестностность искорки нереализовавшейся зависти человека, проходившего мимо и случайно заставшего некрасивую семейную сцену: нетрезвого хрыпящего мужа и злую, ядовито-колкую, перепуганную жену. Свидетель «скандала» проходит мимо, отводя глаза, он уговаривает себя не видеть и в скором времени в самом деле забывает о случайном инциденте в парке…

Мне нравится ощущать себя агентом иностранной державы, засланным для сбора информации да так и забытым за давностью лет. (А железный занавес уже рухнул, а государства давным-давно уж подписали мирный договор, а сбор данных все идет…)

Я наблюдаю. Все свои восемьдесят шесть лет я наблюдаю за людьми. За столь долгий срок у меня не осталось ни идеалов, ни идей, ни принципов. Семья и друзья потерялись так давно, что я уж и не знаю – были ли ..? Я вполне довольна своей участью полуобнищалого пенсионера, меня не тревожат по ночам политлозунги былых времен, моя комнатушка в коммунальной квартире кажется мне вполне сносной, и я позволяю себе лишь одну роскошь – наблюдения за людьми. Впрочем, они, люди то есть, так увлечены собою и своей деятельностью, что никогда не проявляют любопытства либо изумления тем фактом, что некая скромная старушка как-то уж чересчур близко подбирается к ним… Я думаю, лишь немногие, и все больше безумцы либо поэты, из моих подопечных начали догадываться о том, что за ними наблюдают… Я всегда была очень осторожной.

Ах, вы и не подозреваете, какие вещи ведомы этому сухонькому «божьему одуванчику», этому «в чем душа только держится»! Какие тайны людского бытия доступны мне, какие призрачные наслаждения сулит знание сокровенного чужих душ, какая неизбывная сладость есть в том, чтобы бесшумными шагами старческой немощи добраться до одной из комнат нашей общей квартиры и жаждуще припасть ухом к замочной скважине!

Наш дом стар, я бы добавила: он стар и равнодушен, ибо повидал слишком многое, чтобы протестовать или восхищаться. Весь он состоит из ставших редкими в последнее время «коммуналок». Большинство комнатушек сдается молодым парам без собственного жилья либо людям без постоянного дохода, хотя некоторые живут здесь годами – например, я.

О этот дом! Мы с ним уже так давно, что почти сроднились до отождествления. Постойте-ка. Двадцать, тридцать лет?.. Неважно. Были времена, когда я – еще молодая и дом – уже старый - являлись лютыми врагами, он защищал своих жильцов от моего острого и, возможно, преступного (с людской точки зрения, которую я не принимаю) взора и отторгал меня, но я упряма, и пришел час победы, правда, к этому моменту я сама сделалась стара как этот дом.

В нашей квартире пять комнат: я, молодожены Оля и Витя, Вера Квасцова со своей несовершеннолетней дочерью, паралитик Хорьков и его жена Василиса и, наконец, последний, брошенный супругой Леонид Корькин. Ах, сколько я о них знаю! Сколько тайного и ранимого поведали мне хрупкие, обшарпанные стены нашей квартиры!

Я помню ночь, когда из комнаты Квасцовых неслось глухое рыдание непоправимого, помню бледную, нервическую дочь Веры, знаю, что был тяжелый и горький аборт. Знаю, что Вере теперь никогда уж не дождаться внуков…

Знаю, что Корькин грозился убить жену, знаю, что почти исполнил свое обещание, но в последний момент помешали, и как нелегко было замять дело и упросить потерпевшую не доводить до суда, знаю, что каждый месяц он исправно отправляет на адрес ветреной супруги некую сумму.

Знаю, что Василиса почти ежедневно посещает соседний квартал, а конкретнее разбитый кирпичный дом с черемухой под окном, где у нее подрастает малолетний сын и где ее всегда ждет статный мужчина лет сорока пяти...

Как много поучительного и интересного открывает перед вами коммунальная квартира! Живые переплетения людских отношений, свежие, еще трепещущие в трудности первого вздоха признания, мольбы отчаяния и трусливость скрытого от чужих глаз греха. Движения человеческой похоти и болезненность возвращения к одному и тому же воспоминанию юности – все краски мирского обывательства доступны тебе! И поначалу ты еще ищешь светлое и трогательное, но очень скоро понимаешь, что грех есть норма существования, что ни у кого не достанет сил изменить что-то, и красивые слова из книг перестают утешать страждущего.

Знаю, мне не доверяют и почитают за ведьму – еще одно странное движение судьбы! Не понимая в чем дело, не улавливая механику моих действий, они чувствуют, что «что-то не так» и открещиваются от действительности ярлычком «ведьма». Что ж … еще один удивительный факт в мою коллекцию.

 

Июнь 2001 

Валентина

На одной из стен совершенно белой комнаты лежит женщина. Эта стена – пол, эта женщина – я.

Комната квадратная. А у женщины руки – как две мертвые лилии. Лак на ногтях – кровь. Странно.

Голоса. Кто-то за дверью. Но разве здесь есть дверь? Это место без выхода. Сюда приходят умирать.

- Что с вами, девушка?

- Это обморок. Позовите врача!

Говорят, говорят. Зачем? Я пришла сюда умирать. Оставьте меня.

Уйдите. Перестаньте меня трогать. И не шарьте в моей сумочке. Это личное. Кто я? Вам это не интересно. И уйдите отсюда.

- Кто вы? Кто вы?

- Я нашла в ее сумочке визитку. Смотри.

- «Валентина Лори». Она что, иностранка?

- Нет, актриса, наверное.

- Слушай, а она не умрет?

- Нет, конечно. О, вот и вы.

Новое лицо. Женщина. В белом. Мелькает. К черту вас всех! Дайте умереть человеку!

- Ну вот, моя маленькая. Вот так. Чуток эту ватку понюхай и все у нас хорошо будет. Вот так.

Никогда уже все не будет хорошо. Понимаю, что сказала это вслух.

- Вы медсестра? – говорю я той, что в белом.

- Фельдшер этой гостиницы. Нина Иванова. Ну а теперь вставайте с пола, кафельто холодный.

Встаю. Мир качается. Опираюсь на фельдшерицу.

- Это ваше? – другая протягивает мне сумочку. Неприязненно. Ничего, я привыкла.

- Да, мое. – Беру, смотрю тоже неприязненно. Вижу, она смущается. Да ладно.

- Мы думали, с вами что-то серьезное, - лепечет третья. – Ваша визитка.

- Понятно. Спасибо.

Мнутся. И не уходят. Что еще?

- Мы вообще-то в туалет зашли.

Черт. Совсем забыла.

- Пойдемте, - тянет меня фельдшерица. – У меня здесь кабинет близко.

Уходим. Полкоридора. Дверь. Кабинет.

- Садитесь сюда.

- Спасибо. Почему я упала в обморок?

- А вы сами предполагаете?

- Нет.

- Не в положении?

- Нет.

- Завтракали плотно? Уже три часа дня.

- Завтракала нормально, а потом еще в кафе заходила.

- М-м. И не переживали из-за чего-нибудь очень неприятного?

- Да вроде нет.

- Ну тогда я не знаю. Причины обморока могут быть самыми разными. Кстати, мы ведь еще и не представились друг другу.

- Только я. Валентина.

- Нина. Вам сколько лет?

- Двадцать два.

- В гостинице остановились? Приезжая?

- Нет. Зашла просто в туалет.

- У вас обмороки раньше бывали?

- Нет. Но это неважно. Переутомилась, наверное. Большое вам спасибо за помощь.

- Какая ерунда. И уберите кошелек. Может быть, вы посидите здесь пару часиков? На метро вам, наверное, далеко добираться? Можете опять сознание потерять.

- Нет, спасибо, я на машине. Благодарю вас.

- Жаль. Ну что ж, если вы настаиваете…

- До свидания.

Коридор. Где-то здесь должен быть выход. А, вот он. Фойе. Портье проводил меня изумленным взором. Плевать, привыкла.

Сажусь в машину. Куда теперь?

Можно на Литейный, но даже подумать об этом страшно. За два года я так и не сумела привыкнуть к этому месту. Официально это мой дом. (Два года? Так много?) Я могла бы направится к Владу, он был бы мне рад. Но я не хотела видеть Влада. Он станет плакать, рассказывать о своей мертвой дочке, а когда окончательно напьется, умолять меня остаться на ночь. Это тяжело, и мне каждый раз требуются силы, чтобы заставить себя навещать его. Но у Влада, кажется, больше никого нет.

Три часа дня. Значит, еще слишком рано для похода к тете Маше или куда-нибудь еще. Подруги? Но я никого не хотела видеть. Было муторно и пошло. Если б я курила, то именно сейчас мне понадобилось бы смолить одну сигарету за другой. Но я не курю. А может, жаль.

Включаю радио. Митяев. Выключаю. Только этого мне сейчас не хватает.

Вообще-то странно. Почему я потеряла сознание? Хилой никогда не была. А если это нервы, то приступ вроде бы припозднился. Падать надо было тогда, в пьяную желтую ночь на даче у Игоря…

- Заткнись, - сказала я себе. – Если ты будешь продолжать в том же духе, то у тебя тут не только обморок будет, а суицид. Представляешь свое мертвое тело с задранной юбкой в помещении морга?

Заткнулась. Стало противно. Открыла косметичку. Подкрасила губы, придирчиво осмотрела ресницы. Стало еще тошней.

Но нельзя же стоять здесь вечно. Нужно решать что-нибудь. А почему, собственно, я забываю про квартиру Александра? В городе его сейчас нет, значит, мы не встретимся. Меня позабавила эта мысль. По пути я купила пельменей, хлеба и контейнер мороженого с клубникой. Обожаю мороженое. Александр жил на втором этаже в трехкомнатной квартире. Ключ у меня был свой. Открывая дверь, я весело мурлыкала что-то попсовое.

Александр – мой друг. Мой «близкий друг», как говорят в телепередачах. Но я порвала с ним месяц назад. А ключ вот остался. Что касается моей осведомленности о его местонахождении, то это было неизбежно, мы вращались в одном кругу, а его поездка в Лондон впрямую была связана с моими делами. Это касалось картин Влада. Несмотря на разрыв, я была обязана поговорить с Александром на эту тему. Только он обладал достаточными связями для организации выставки в Англии.

Я поставила воду с пельменями на огонь и огляделась. Это было странное чувство. Как будто я ушла отсюда только вчера. Ровным счетом ничего не изменилось. Даже моя любимая кружка с едва заметной трещинкой была на месте.

Я поела и задумалась о сомнительной этичности своего поступка. У Александра уже вполне могла быть девушка. И как я буду выкручиваться, если она сюда нагрянет?

Но размышлять о таком варианте развития событий не хотелось. Я была сейчас совершенно не готова возвращаться на Литейный. А девушка Александра, наверное, предупреждена им об отъезде.

 

После мороженого меня потянуло в сон. Я зашла в спальню, откинула одеяло: белье было чистым. Видимо, Александр перестелил его перед отъездом. Знаю я его привычку к чистоплотности!

Самое сладкое кино

Лучшее, что было в моей жизни – это кино. Большое кино больших кинотеатров. Зрительные залы этих кинотеатров я знала куда лучше улиц своего родного города. 

У меня была работа – малоинтересная работа машинистки-секретарши в бедненьком филиале скучной бюджетной организации, занятой приведением в жизнь различных социальных программ. Наша конторка, я так думаю, мало что делала действительно полезного, однако все это, по крайней мере, помогало занять время у трех сотрудников филиала до пяти часов вечера, когда по графику должен был заканчиваться рабочий день. Но дел было немного, и уходили мы с тетей Машей, как правило, на два-три часа раньше. Тетя Маша была моей непосредственной начальницей, ее оклад был немногим больше моего, и она тоже не очень-то понимала, что мы здесь делаем, поэтому отношения между нами были скорее товарищески-братские, нежели начальственно-подчиненные. Младшей и третьей сотрудницей была Людка, традиционно нетрезвая наша техничка, приходившая с утра, на полчаса раньше меня и тети Маши. Обычно мы сталкивались с ней на пороге и разговаривали, хотя разговаривала больше она. Людка рассказывала о детях (мальчике и девочке), о муже-забулдыге, жаловалась на зарплату и цены, я слушала ее вполуха, мне это все было скучно и неинтересно.

Потом влетала вечно опаздывающая и привычно хмурая тетя Маша, Людка робела перед ней, быстро прощалась и выходила вон. Тетя Маша тоже говорила про цены, детей и зарплату, кляла на чем свет стоит правительство (она с одинаковой злобой ненавидела коммунистов и демократов), отпускала ернистые замечания по поводу моей прически, наряда и образа жизни, а потом переходила на другую тему. В обед она убегала домой, а я оставалась в конторе распаковывать бутерброды.

Жила я, как ни странно, одна, родители мои давным-давно умерли, так и не заработав на квартиру (впрочем, смешно и подумать, о какой квартире могла идти речь, с их-то ветхозаветной честностью и способностями к добыванию денег…). В Ивановском тупичке, недалеко от работы, принадлежал мне дом-развалюшка, где все медленно, но неотвратимо дряхлело, приходило в негодность и оседало, и клочочек сада,  в котором росла смородина и маргаритки. Огород я не сажала, а вот на темном чердаке старого дома просиживать могла часами, иногда даже засыпала в углу со старым матрасом.

Соседи по тупичку все давно уже съехали или умерли, никакой карьеры я не делала, и друзей у меня не было. Не было даже собаки, и свое день рожденье пятого марта я привыкла встречать одна вместе с дюжиной пирожных из хлебного ларька неподалеку.

Книг я не любила еще со школы, а черно-белый телевизор с длинной комнатной антенной не включала, ненавидя рекламу и популярные ток-шоу столь же яростно, как и тетя Маша – правительство.

Так что самое лучшее, что было в моей жизни – это кино.  Я ходила на все фильмы, которые шли в нашем городе, порою два или три раза, тратя на билеты большую часть убогой своей зарплаты, все остальное уходило на плату за электроэнергию, участок и бутерброды. Кино было для меня настоящим праздником, я смеялась, плакала, пожалуй, только в кинозале я и жила настоящей жизнью. Все, происходившее на экране, происходило и со мной, по окончании сеанса я будто просыпалась, и, уходя, уносила с собой дикую, волчью тоску в душе, эта тоска тоже была настоящей…

Я любила красивое, иллюзорное американское кино, но мне нравились так же французские комедии и русские боевики. Мелодрама шла или фантастика – жанр был мне безразличен, я с одинаковыми ожиданиями шла смотреть кино. Меня знали билетеры в киосках и даже киномеханики, потому что я любила приходить задолго до начала сеанса, когда зал еще пуст и глух. За годы моих хождений мы познакомились и подружились, в том смысле, что они ждали меня на премьеры, а при встрече мы непременно обменивались едва заметными, но дружескими кивками. Пожелай я, мы, наверное, могли бы сойтись на более короткой ноге, в моем положении постоянного зрителя это было нетрудно, но желания такого у меня не возникало. Я не очень любила завязывать новые знакомства, отчасти стесняясь, а отчасти просто не видя в этом необходимости.

Именно поэтому я крайне редко заговаривала с соседями по месту, и почему на этот раз случилось по-другому, объяснить не могу. Не помню даже первой его или моей реплики, все получилось как-то незаметно, спонтанно и словно бы само собой. Мы говорили о фильме, вместе переживали за главных героев, потом перешли на более общие темы, и под конец он спросил о том, а как, собственно, меня зовут. Я смутилась, покраснела, но ответила, что Варвара, он улыбнулся: Варька, значит. Его звали Виктор, будем знакомы, я неуверенно пожимаю плечами, наверное, будем.   

Выходя из кинотеатра, я как-то не сразу поняла, что идем мы одной дорогой, и спохватилась уже только у своего дома.

Знаешь, Варька, так говорил он мне по пути, а я вот люблю свою страну, здесь он искоса на меня посмотрел, словно ожидая насмешки, но я не насмехалась, и он говорил дальше. Это удивительная страна, но, может, самое удивительное в ней – это люди. И какие люди, Варька, о каждом ведь – книгу! Хорошую интересную книгу с картинками… Он еще говорит мне про людей, и я завороженно слушаю: Виктор хорошо рассказывает. Так хорошо рассказывала только моя учительница истории в школе, но она умерла: у нее убили на войне двух сыновей, и ей, кажется, просто незачем стало жить дальше. Почему все хорошие люди так рано умирают?

Спрашиваю об этом Виктора. Он зло ругается, пестрит цифрами, фактами, у него тоже кто-то там умер. Он тоже один. Мы похожи.

Тогда я спрашиваю, кто он такой. Он отвечает, что работает пока в нашей городской газете, маленькой информационной газете большого города, параллельно учится на заочном, шутит, что у него тоже большие амбиции, как и наш город. Я хочу спросить, что это за амбиции, мне интересно, но совсем нет времени, потому что мы уже подходим к моему дому. Виктор говорит, тут ли я живу, и я говорю, что да, тут, и удивляюсь: зачем он шел вместе со мной? Ну надо же было проводить девушку, вечером по улицам одной ходить опасно, и я говорю спасибо, и чувствую привычную тоску – от того, что кино заканчивается.

Агатомания

И ты поймешь сама

Радости кнута

Через боль, грусть

Ты узнаешь путь.

Ты узнаешь путь искупления.

Извращение. Извращение.

группа «Агата Кристи»

 

Плачет Белоснежка,

Стонет Белоснежка.

И, сама не замечая,

Странно улыбается себе…

То же

 

Мы познакомились на пьяной тусовке у Ленина: познакомились почти случайно, но «только почти», и, наверное, именно из-за этого-то последнего мне потом часто казалось, что было в нашей встрече что-то странно-предопределенное, что-то почти магическое, впрочем, так часто бывает, когда по прошествии каких-то событий начинаешь накручивать и приписывать им то, чего и в помине не было.

Но, во всяком случае, точно скажу, что при первом обмене взглядами особого впечатления она на меня не произвела: обычная девица лет восемнадцати, что называется, видавшая разные виды, в меру красивая, в меру наглая, в меру выпившая (потом я узнал, что как раз это-то «в меру» было для тех ее времен фактором довольно-таки необычным), хотя и из наших, из неформалов то бишь, но вряд ли радикального толка (я сам, впрочем, экстремизмом не страдал); а, в общем, нельзя сказать, что бы она мне понравилась.

Однако, судя по тому, как равнодушно скользнула она мимо меня взглядом, я ее тоже не зацепил, да и действительно, с чего бы, в ролях Ален Делона никогда не подвизался, человек по натуре и так-то не слишком общительный, почему даже и среди столь близких мне по духу людей, что собирались у Ленина, увидеть меня можно было нечасто, а в тот вечер и вовсе был очень не в настроении. Она же была достаточно хороша, чтобы не нуждаться в случайных кавалерах, так что в этом плане я для нее интереса представлять не мог… Впрочем, вряд ли все же она приняла меня за совсем уж зеленого новичка: не знаю, не знаю. Скорее всего, ей было вообще все равно.

Вяло пожимая ладошкой протянутую мной руку, как было здесь принято, она скупо представилась:

- Нинель, можно Nett, - я назвал свое имя, и процедура знакомства на том завершилась.

По правде сказать, у Ленина я появился в тот день не просто так, я искал там Лерку, давнишнюю мою знакомую, с которой нас связывали постельно-приятельские отношения. Вообще-то это как раз та предыстория, которая последующих событий никак не касается, ну да ладно уж, черт с ним… Помнится, Лерка была еще тем кадром, и, несмотря на значительный срок нашего общения, ни о чем серьезном речи у нас никогда не заходило, ее вряд ли устроили бы моя привычка к одиночеству, напряженный график работы-учебы и длинная вереница хлопотливых родственников за спиной, в свою очередь, я никогда не смирился бы с ее истеричностью, непрекращающимся и бессмысленным враньем на каждом шагу и чисто баской дуростью, но пока мы просто время от времени спали вместе, меня все это почти не касалось. Наверное, я вообще не желал тогда ничего «серьезного»… мне было тепло и уютно в том шелковом коконе, который я себе с таким трудом и тщанием сплел. И как раз сегодня я на Лерку был изрядно зол, она выкинула один из обычных своих фортелей – клятвенно пообещала прийти и не явилась, – а я, само собой, таких ее штук не любил.

Ей-богу, странно и почти дико сейчас воскрешать в памяти тогдашний антураж моей жизни, так далеки кажутся теперь все эти события, люди, проблемы. Целая эпоха моей личной истории навсегда ушла в прошлое. Да…

В общем, в тот вечер я был абсолютно не в том настроении, чтобы взять и ни с того, ни с сего приволокнуться за какой-то в меру наглой и красивой девицей, хоть бы даже от скуки или чисто спортивного интереса, так что Нинель или, как ее чаще называли, Nett, как-то выпала на время моего поля зрения – как раз до того момента, как взяла передававшуюся из рук в руки гитару. Обратила она на себя мое внимание тем, что заиграла «Агату», которую я тогда уже слушал довольно активно, да не «Как на войне» и даже не «Два корабля» или «Ковер-вертолет», самые популярные среди рокеров-неагатоманов песни, а «Грязь», вещь, безусловно, сильную, но не столь известную и для исполнения непростую.

 

«Ты в первый раз целуешь грязь,

Зависая на ветру.

Ты готовишься упасть,

Набирая высоту за высотою… Вы-со-ту!..»

 

Заинтригованный и удивленный, я подошел поближе, думая разочароваться, но нет, это была «Агата», настоящая «Агата», моя, только почему-то женским голосом и под гитару, без всяких ударных и столь любимых группой техно-штучек, и, тем не менее, настроение было передано, и драйв, и динамика, и смысл, даже странно, но все это было, и это при том, что «агатовские» композиции считаются для исполнения одними из самых трудных: не из-за того даже, что пальцы не поспевают, голос не вытягивает…

Но играла Nett хорошо, и это тоже было странно, девушки редко хорошо играют, и голос у нее был настоящий, сильный, «правильный», то есть подходящий к музыке – приятное издевательское меццо-сопрано… Я попросил еще, и, мило улыбаясь мне в лицо (нехорошая это была улыбка, по правде сказать, неласковая), она спела еще, кажется, «Насилие» и «Снисхождение», с каждой песней заинтриговывая меня все больше: я никак не ожидал, что за фасадом такой вот пустяшно-красивой внешности и пивного хмеля могут оказаться какие-то мозги, а, тем более, приверженность моей любимой музыке. Может, конечно, у меня предубеждение, но для меня второе уже подразумевает первое; я вообще давно вывел для себя (хотя наверняка кем-то это было сказано до меня еще во времена палеолита, но из-за подобных идей не принято как-то брызгать пеной в суде, напирая на закон об авторском праве) своеобразную формулу отторжения социумом, простую, правда, как яйцо – надо быть всего лишь не таким как все. На практике это означает, что в неформалы уходят либо отморозки, либо люди по меньшей мере мыслящие (что, по нашим временам, согласитесь, редкость не меньшая, если не большая), представители так называемой серой массы, читай: пресловутого обывательства, в неформалы никогда не уйдут, идеалы у них, так сказать, несколько иные. Представителю серой массы вполне достаточно жрать, испражняться, спариваться, «возделывать свой сад» и смотреть «Санта-Марию» по телику или там какую-нибудь новую американскую комедию, больше представителю серой массы на самом деле ничего не надо. Дай ему это все – и он будет доволен и вполне даже счастлив, и в вечерних молитвах будет просить лишь об одном: дабы не прекратилось его беспечальное существование… Впрочем, рок – не единственная тропинка для желающего пройтись по острому лезвию конфликта с социумом, и, слава богу, что не единственная, слава богу, что есть люди, которым всегда будет мало просто жрать, испражняться, спариваться и смотреть пресловутую «Санта-Марию», слава богу, что даже если какие-то дороги исчерпают сами себя, всегда найдется кто-то, кто выдумает новые…

Лифчик

Катенька Сапожкова вышла замуж по любви.

Любовь была страшной силы: большая, яркая, она ворвалась в Катенькину молодую жизнь, как смерч, как техасское торнадо, закружила, завертела и понесла с собой девочку, словно щепку какую-то.

Звали любовь Андрей – высокий, статный, бывший боксер к тому же, он нравился многим девушкам, и удивительно даже, как это могла ему приглянуться такая тихоня и серая мышь, как Сапожкова.

Впрочем, возможно, в жены Андрей хотел себе выбрать именно девушку, Катенька же была честно невинна, с мужчинами ранее не встречалась и на роль порядочной супруги годилась вполне.

Так они и поженились, и все были довольны: Андрей, каждое утро отправлявшийся на работу с глазами сытого хозяйского кота, и Катенька (не Сапожкова теперь, а по иронии судьбы, Чулочкина), испуганно-радостная, невыспавшаяся, счастливо расцветающая под иронично-завистливыми взглядами в институте, краснеющая от нескромных насмешливых вопросов: в самом деле, кто бы мог подумать, что этакая пигалица раньше всех на курсе выйдет замуж!

В скобках отметим: ничто не ласкало так слух однокашников Сапожковой как магическое слово «замуж», ибо однокашники эти были сплошь женского полу, ввиду специфики избранной ими профессии, а именно – учитель начальных классов. Мальчиков на курсе совсем не было, что, соответственно, сужало круг потенциальных поклонников, девицы томились от невостребованности и все свободное от учебы время посвящали устройству личной жизни. Тем не менее окончательно и бесповоротно устроила ее только Катенька.

Поселились молодые у невесты, теща была строгих взглядов, но широкой души и зятя особенно не притесняла, в праздник с удовольствием подносила рюмочку и восхитительно готовила кулебяку, за что ей прощалось многое.

И стали они жить-поживать и поживали, надо сказать, довольно счастливо, пока не приключилась в семействе Чулочкиных одна анекдотическая история.

Кстати, вот вопрос: отчего анекдоты рассказывают лишь про мужей, возвращающихся из вечных командировок, и никогда про жен? В наш век эмансипации такое забвение прекрасного пола даже странно.

Впрочем, Катенька возвращалась в тот роковой день не из командировки, а всего лишь со второй пары: она почти никогда не прогуливала, но сегодня преподаватель заболел, образовалось «окно», Катенька не вытерпела и убежала домой.

…С его стороны было, конечно, большой глупостью привести эту лярву в квартиру.

Но что поделать: темперамент брал свое, ласки целомудренной и зажатой жены едва ли могли удовлетворить этого крупного, прекрасно развитого самца; впрочем, что оправдываться, единственным оправданием, которое мог он, наверное, произнести, было «Так получилось». «Так получилось» говорят дети, разбив вазу или размалевав дорогие обои, и, пожалуй, это самое лучшее и честное, что в этом случае можно сказать.

…Застывшая, окаменевшая, глядела Катя на визжащую, похабную девицу, распластавшуюся, как медуза, на ее непорочной супружеской постели, застывшая, глядела она, как та судорожно и дико вскакивает, начинает метаться, бросаться из стороны в сторону, искать одежду…

А он, он, любовь и мечта всей жизни, смысл существования и даже немного более того, он матерился, тряс голыми чреслами, выхаркивал из глотки: «Сука! Сволочь! Что ты тут делаешь?!.»

Как абсурдна была эта картина.

Разве могла бы Катя поверить в этот въяве воплощенный бред, в эту адскую комедию, свершающуюся у нее на глазах?

- Вон, - тихо выговорила она неслушающимися губами.

- Ах ты…

- Вон, - повторила она.

- Лифчик?! Где же мой лифчик? – комически заламывая руки, завывала девица.

…Они ушли.

Потом Катя нашла этот лифчик, завалившийся за спинку кровати, она сожгла его во дворе, вместе с мусором и прошлогодними листьями.

Наутро, повязав голову платком, она пошла в храм и долго молилась.

- Тронутая, - бранилась мать. – Совсем свихнулась, по церквям шататься…

Мать, женщина старой закалки, в Бога не верила.

Он вернулся.

Стоял на коленях, рыдал, грозил выкинуться из окна, заваливал розами, они помирились, конечно же.

Наверное, иначе и быть не могло.

Но что-то чистое, что-то важное сломалось в ней.

Разумеется, это была не последняя его измена, но той первой, самой страшной и жуткой, она никогда не могла забыть.

И ей долго снилась эта похабная, размалеванная:

- Лифчик, где же мой лифчик?! – кричала она и хохотала Кате прямо в лицо.

- Вымолила у боженьки счастье, - бранилась мать, глядя на тихие Катины слезы. – Вымолила, терпи уж теперь…

Но Катенька знала, что мать не права.

Боженька не при чем.

Боженька добрый, она сама сделала свой выбор, и кого тут винить?

 

01.05.2004

Счастье

Сегодня опять предстояла мука.

Мука ожидаемая, привычная: ожидаемо и привычно осклизлая, тошная.

Видеть ее – из самого нутра счастливую, радостную, довольную. На пол-лица улыбка, на пол-аудитории смех. Хвост ее конский, кобылиный, по спине мелко вздрагивающий: ха-ха-ха, ну ха-ха-ха, девчонки, идите сюда, послушайте, что я вам расскажу сегодня, не поверите, ха-ха-ха…

А самой в это время молча перебирать опостылевшие конспекты и на лекциях только немножко отходить, немножко забываться – но лишь на чуть: тихо-тихо захихикают у окна, слева, и тут же голова сама собой втянется в плечи, словно научил ее кто, а уши против воли, как у собаки, навострятся – ловить каждое слово, каждый звук, но только напрасно, как-никак весь курс сидит, и ничего не услышать.

Гадко.

А стыдно-то как, господи…

Только поделать ничего нельзя: не уходить же теперь из института.

Порой ей казалось, если бы не защита диплома в июне, так точно бы ушла.

Смысл-то? Все равно вся жизнь под откос.

Самое страшное, вспоминалось ей, это было узнать – с кем, узнать – кто разбил ее хрупкое, как прозрачная льдинка, прозрачное будущее, из-за кого умерли робкие трепетные надежды, так бережно взращиваемые в сердце все эти годы.

Хвост кобылиный, конский, улыбка дурацкая вечная, трясущаяся пухлость под кофточкой.

Яркая, броская, конечно, кто спорит. В ней-то этой броскости никогда не было.

Но ведь Сашке-то, кажется, это и нравилось? Как он говорил, «нежная моя, тонкая», «аристократизм в каждой косточке» – это про нее-то, глухой бабкой воспитанной, старой замороченной коммунисткой… Смешно даже, честное слово.

И про волосы – «рассыпающийся под неловкими пальцами пепел», господи! Да она бы за эти неловкие пальцы все бы сейчас, все отдала, душу, жизнь свою, лишь бы снова эти руки – на ее плечах, эти глаза – в ее, и тонуть, тонуть…

Сашка, Сашка, как же это ты мог меня забыть, пепел мой, тонкость мою, лунность, ласковость?..

Невозможно так, не бывает так, это морок какой-то, обман, это сон нехороший, лживый – и раз сон, так он ведь непременно кончится, а иначе и быть не может.

Может. Может.

Ничего не кончится.

Разве бывает, чтобы вдруг такой, самый близкий, самый родной – предал?

Чтобы совершенно одну – оставил?

Разве бывает так?

Она принялась в который раз бессмысленно перебирать тетрадки.

***

Сегодня опять предстояла мука.

Мука ожидаемая, привычная: ожидаемо и привычно осклизлая, тошная.

Видеть ее. Слышать. Чувствовать.

Осязать…

Он знал, она придет вечером, непременно тогда, когда он уже вдруг плюнет ее ждать, робко вознадеявшись, что с ней что-то стряслось, да хоть кирпич какой упал на голову, и что ее не будет, НЕ БУДЕТ В ЕГО ЖИЗНИ БОЛЬШЕ НИКОГДА.

Разве мог он раньше предположить, что дойдет когда-нибудь до таких мыслей?

Смешно. В самом деле, очень забавно.

Об Але он старался не думать вообще. Если начинать думать об Але, так ему вовсе ничего не оставалось кроме как повеситься на крюке, вбитом под кашпо, в папином кабинете.

Хорошо, наверное, что папы нет в живых.

Ему, наверное, мерзко было бы видеть, как его сын в черной истерике не может решить, что же все это такое – быть хоть немного мужчиной.

Самое страшное, казалось ему иногда, что решать-то уже нечего, что все за него уже сто раз решено и посчитано, и нет у него никакого выбора.

Аля, Аля, девочка моя бедная, простишь ли меня когда-нибудь? Будешь ли ты с кем-то, неизмеримо лучше и достойнее меня, счастлива?

Как же досмерти больно такое думать.

Все, о чем надеялось, о чем робко мечталось эти годы, было разбито одной пьяной ночью на идиотском дне рожденья.

Скотина. Или дурак?

Честный человек…

Да просто муха, запутавшаяся в паутине.

Краем сознания он это все, естественно, понимал, и от стыда и унижения хотелось зарыться головой в первый попавшийся на пути песок, скрыться, спрятаться, хотя бы частично.

Вот уж никогда бы не подумал, что придется по душе страусиная политика.

Однако оказалось, что жизнь имеет свойство выкидывать еще и не такие фокусы.

Не спите с кем попало, господа.

Или предохраняйтесь хотя бы.

…Господи, где же выход?

Да и есть ли он в принципе?

***

Косолапенько перебирая ногами по намерзшему за ночь льду, Галина шла по привычному уже адресу, который должен был стать скоро еще более привычным, и в душе у нее был самый натуральный рай, с арфами, песнопениями и херувимами.

Шла и не обращая внимания на прохожих, тихонько поглаживала плоский еще животик, с такой удивительной легкостью даровавший ей счастье… то негаданное, нежданное счастье, которое, как она всегда думала, бывает только в кино.

Как она теперь любила весь мир, всех людей, шедших с ней по пути и навстречу, ехавших в глянцевых радостных автомобилях, несшихся в метро глубоко под землей…

События последних двух месяцев пробудили в ней мысли и чувства, о которых она раньше и не догадывалась.

- К папочке, - улыбалась Галина всему миру, поглаживая плоский еще животик и потряхивая гордостью своей, роскошным пушистым хвостом за спиной. – Мы с тобой идем к папочке, папочка нас ждет не дождется, любимых своих, маленьких…

Какая красивая девушка, думали встречные. И какая счастливая, надо же…

 

2005

На войне

В каждом доме

Своя Ева и свой Адольф...

Из пустых собирают бутылок

Семейный кров.

Группа «Крематорий»

 

Она даже не знала, сколько времени длится этот кошмар, сколько лет тянется бесконечная муторная лента из задавленных слез и истерического хохота от каждой их встречи, и как давно это началось; знала лишь, что когда-то ничего этого не было, и хотя радости в той, прошлой жизни было, кажется, еще меньше, чем сейчас… Но ведь этого ужаса, в котором она жила, тоже не было.

Если бы ее спросили, что же все-таки лучше, теперешнее ее бытие или прошлое, полузабытое существование, она бы не решилась ответить. Это ведь была просто данность, константа реальности, которую не выбирают.

Нет, конечно же, ей было известно (все же радио работало вполне исправно), кто во всем виноват, какие враги превратили ее жизнь в бесконечную наважденческую киноленту боли и ужаса, но умом ей было почти невозможно понять, зачем они это сделали, зачем им все это… Неужели же они не люди, неужели же все это может приносить им радость, доставлять удовольствие…

…он уходил из дому всегда рано утром, неотвратимо и неизбежно, и часы на кухне как раз показывали половину восьмого: она с радостью разбила бы часы, если б это помогло хоть чему-нибудь. Но это ничему не могло помочь; и она молча смотрела, как он начищает ботинки, завязывает галстук, кладет револьвер во внутренний карман своего серого пиджака. Иногда ей в голову приходили странные мысли: неужели этот револьвер действительно убивает (он регулярно покупал пули в охотничьем магазинчике напротив), неужели эти тонкие белые пальцы и вправду способны нажать на курок – пальцы, что были с ней так нежны… Она все видела, все понимала и все-таки не могла поверить.

На прощание он крепко ее обнимал, целовал выбившийся из строгой прически локон, и она тихо желала удачи: твердая, верная, до мозга костей преданная, едва сдерживающая рыдания, которым никогда не было места при нем – ведь жены настоящих воинов никогда не плачут.

Ей были противны все эти ветхозаветные предрассудки, условности, законы, придуманные дураками для дураков, и все же она не могла обременять его еще и своими слезами. У него было довольно забот и без этого.

И когда он уходил, она его также молча ждала – но уже потому молча, что не хотела пугать ребенка, который ей все равно не верил и только плакал; тесно сжимала губы, включала ненавистный телевизор, чтобы заглушить страх, варила обед, драила полы, неловкими пальцами училась вязать ему варежки: набирала петли, распускала, опять набирала.

Так проходил день.

А ведь приходилось еще скрывать все от матери, звонившей каждый день, спрашивавшей, как здоровье и настроение, и кажется, и не подозревавшей, что творится на улице! Хорошо хоть, у него не было родственников… она не знала, как выдержала бы еще и эту пытку.

…он возвращался непременно поздно вечером – точного времени она никогда не знала, и только тихо сходила с ума от ожидания, когда он задерживался, – усталый, голодный, потемневший лицом, скидывал пиджак на стул, снимал ботинки, шел в душ и лишь тогда прижимал ее к себе. Она порой видела кровь на его одежде, но никогда с ним об этом не говорила, все так же молчаливо застирывала под холодной водой бурые пятна, да и потом, какое дело, ведь это была не его кровь.

Кормила, обихаживала, подводила ребенка. Ребенок недоверчиво хмурился, стеснялся, она была готова его за это убить, но условности принуждали ее вести себя соответственно ситуации: сюсюкать, греметь кастрюлями, смотреть телевизор.

И она сюсюкала и гремела.

…и ночью, после любви, после ласк, таких грубых и почти жестоких вначале и таких трепетных и осторожных в конце, когда он, усталый и разомлевший, одной рукой прижимал ее к себе, а другой скидывал пепел в вазу, она его тихонько спрашивала и жадно ловила скупые слова ответа – как там, снаружи, на той войне, что начиналась за порогом их дома.

Было больно: по радио ничего не говорили толком, враги, враги, шпионаж, происки тех, чужих; иногда она думала: может, им просто нечего больше сказать? Может, они и сами-то не знают – как там и только привычно повторяют старые слова?

Иногда ей казалось: она не сможет так больше, она помешается или еще что-нибудь, но, как это ни странно, а шло время, и ее рассудок оставался все таким же ясным. Это ей представлялось жуткой несправедливостью, но она ничего не могла поделать.

А однажды он пришел с дырой вместо сердца. Зажимал рану, прятал от нее кровавую пробоину на груди, стягивал бинтами рваные лохмотья мяса, лепетал какую-то чушь о том, что как-нибудь так, само пройдет, обойдется…

И она опять повела себя мужественно и стойко, как жена настоящего бойца, настоящего воина, и пока там, внутри, жутко рвалось, кричало и рыдало, деловито суетилась, промывала горячей водой рану (она не знала, как он стоял на ногах с этой дырой, но он как-то стоял), подбодряла ласковыми и твердыми словами (Все будет хорошо! Ты должен справиться! Ты обязательно должен справиться!) и даже пыталась шутить.

И только стены ее крошечной, выложенной белым кафелем ванной, куда она бегала за водой, знали, чего ей стоило это спокойствие, да еще, может быть, ребенок догадывался.

Но он выжил. Она справилась. Она снова справилась, туго стянула на затылке поседевшие волосы, улыбнулась старушечьим сморщившимся лицом и выходила его. Три месяца отпаивала бабушкиными целебными травами, готовила бульончики и все его любимые блюда, врала матери и не пускала ее в дом и выходила. И все пошло по-старому, все стало так, как и было.

И только одно мучило ее потом, все остававшиеся ей годы, когда она провожала его ровно в семь тридцать, когда тупо сходила с ума, ожидая возвращения: что же с ней все-таки будет, если он однажды не вернется? Нет, действительно, что?…

Бессилие

Он проснулся от того, что Лиза тихонько застонала во сне. Спали они в разных кроватях, сдвинутых вместе – своеобразный компромисс, достигнутый за годы супружеской жизни: она хотела прижиматься к нему и дремать у него на плече, а ему всегда было жарко от ее пышущей после всего теплом кожи, и, несмотря на все свои чувства, обычно ему хотелось оказаться как только можно дальше от этой печки… он задыхался.

Да, душно.

Опять она забыла открыть форточку.

Он встал с постели, голый, как есть (да кого им было стесняться, если подумать), прошлепал на кухню, жадно выпил два стакана сырой воды. Полегчало.

Вот только сон как рукой сняло.

Внезапно он подумал о том, было ли бы так же жарко с Верой… Здравый смысл подсказывал, что так же, но у него не было возможности проверить на деле: им ведь не приходилось засыпать вместе.

Он даже удивился: как, ни одной ночи?

Ну да… Она всегда уходила не позже десяти, ее вечно ждали дома (впрочем, он подозревал, что она просто не хотела связывать себя какими-то там ночевками, не хотела быть неверно понятой… хотя черт ее знает), и он оставался один, на прохладных, чуть влажных простынях… что-то было в этом воспоминание такое, ностальгическое, от давно потерянной холостятской свободы, от времени, когда, возвращаясь домой, можно было не забегать в магазин за хлебом и яйцами, а, отправляясь к друзьям, не надо было никуда звонить и судорожно прикидывать, когда вернешься…

Быт, проклятый быт, как он все заедает, даже самой искреннее и лучшее …

Он распахнул окно, холодный ночной воздух сладко опалил кожу: да, давление бы померить…

Но мерить он ничего не стал, а вместо этого заварил себе кофе, сделал бутерброд и поплотнее прикрыл дверь на кухню: спит Лизка чутко, еще услышит, как он тут возится, вскочит, будет суетиться, бегать, спрашивать…

Опасаясь, как бы не налетели на свет комары и прочая кусачая мошкара, он погасил лампочку и так, в темноте, принялся за свой бутерброд.

И почему только они не завели ребенка? Дураки. Все думали, еще успеют, все думали, на какие деньги… вот и деньги есть, а для ребенка уже поздно: ну не в сорок же с лишним лет обзаводиться первенцем! Засмеют… Дураки.

Так хоть смысл бы какой-то был. Оправдание всему: вот, не зря жизнь прожили, человека воспитали…

Ага, как же.

Интересно, а Вера вышла замуж? Должна была, все выходят, кроме самых болезных…

Он вспомнил, какой она была тогда: гибкая, стройная, насмешливо-тонкая, язвительно-грациозная, как сиамская кошка… и такая же скупая в проявлениях чувств.

Что он в ней нашел?… Обычная самка… много о себе думающая. Интеллигентка!…

Этакая флейтисточка.

Ну да играла она и вправду хорошо, на что он терпеть не мог всех этих Бахов-Бетховенов и то за душу брало иногда.

Главное, конечно, что ей самой нравилось.

А готовить не умела. Тут Лизка-крыска ей, конечно, сто очков вперед даст: на кухне по полдня могла проводить, и старания ее даром не пропадали… вон какое брюхо отъел. Он невольно огладил обвисший живот и даже ощутил невольную досаду на крыску, что та так хорошо справлялась со своими обязанностями. Диету бы какую-то ввела что ли, разгрузочные дни там…

Может, и с давлением тогда получше бы стало.

Внезапно он почувствовал себя больным и старым, никому, в сущности, особенно не нужным человеком. Все лучшее прожито, впереди – пустота, заполненная в меру нелюбимой работой, в меру любимой женой и долгими вечерами перед телевизором… Такое настроение накатывало на него редко, но если уж накатывало – значит надолго.

Кризис среднего возраста, говорят.

Да!…

Какие мы все в молодости были горячие, устремленные, казалось все еще будет: толпы девушек, деньги, весь мир у ног нового его властелина… Дорожка, однако, не оказалась усыпана розами.

Лишь однажды показалось: вырвешься из круга, преодолеешь всю эту дрянь, липнущую к мозгам и телу, сможешь уйти, сможешь все изменить… А, ерунда. Ну, останься она тогда с ним, ну приведи он ее в этот дом, разве не то же самое ждало бы их через годы? Давление, яйца-хлеб, бытовуха, от которой хочется орать, но чего орать: все так живут! И ничего… не жалуются…

Живут – хлеб жуют.

Да и готовила она и вправду на редкость дерьмово.

Флейтисточка…

За окном пошел дождь. Теперь ему уже стало холодно, кожа покрылась мурашками, но он нарочно не закрывал раму: пускай, так хоть воздух идет… Не так душно.

В коридоре послышалось тихое шарканье. Видимо, все-таки проснулась Лиза.

Ага, так и есть:

- Миша! Мишенька! Ты что не спишь?… Передавали, сегодня магнитная буря ожидается… Миша, я тебя умоляю, не сиди на холоде, ведь простудишься, ну как будто маленький!...

Он вздохнул.

Захотелось кофе покрепче.

 

01.08.05

Загрузка...