ПРОЛОГ. ПАДЕНИЕ В СУМЕРКИ


Это было первое ощущение. Густая, тяжёлая духота, пахнущая потом, металлом и перегаром сотен людей. Света на мгновение погас, потом замигал, выхватывая из темноты усталые лица, рекламу курсов английского, жёлтый поручень, за который я цеплялась. Метро. Поезд между «Тверской» и «Чеховской». Я уткнулась лбом в прохладное стекло планшета, глаза слипались. Последнее, что помнила — строчку из отчёта: «…квартальный показатель должен быть достигнут…» Голос начальницы, словно сквозь вату. Свою собственную мысль: «Ещё пять минут, и я вырублюсь».

Не вырубилась.
Провалилась.

---

Боль была острой, точной, сосредоточенной в виске. Не разлитая головная боль офисного работника, а удар. Я ахнула и открыла глаза. Темнота сменилась не светом, а полумраком, колеблющимся, неровным. Не лампы дневного света. Что-то живое, трепещущее. Свечи.
Я лежала не на пластиковом сиденье. Подо мной что-то жёсткое, обтянутое скрипучей тканью, и оно раскачивалось. Раскачивалось! Ритмично, с монотонным скрипом и стуком.
Я попыталась сесть — и снова ударилась головой, на этот раз о низкий потолок, обитый тканью. Паника, холодная и липкая, поползла из живота к горлу.

— Анна Сергеевна? Вы очнулись? Слава Богу!

Голос был женским, напряжённым, с чёткими, незнакомыми интонациями. Я медленно повернула голову. Напротив, в густых сумерках кареты, сидела женщина лет сорока. Суровая, строгая красота. Тёмное платье с высоким воротником, гладкая причёска. Её глаза, широко распахнутые, смотрели на меня с беспокойством, в котором читался и упрёк.

— Вы сильно дёрнулись, когда лошади споткнулись, — сказала она, протягивая флакон с чем-то резким. — Понюхайте. Это поможет.

Я машинально отшатнулась. Мой взгляд скользнул по её одежде, по кожаной обивке кареты, по маленькому запотевшему окошку, за которым мелькали огни в дождливой мгле. Не «между Тверской и Чеховской». Совсем не там.

— Где я? — хрипло выдавила я. Мой голос звучал чужим. Выше. Тоньше.

Женщина нахмурилась ещё больше.

— В карете, сударыня. Мы подъезжаем к Петербургу. Я же говорила, вам не следовало читать при таком свете. Но вы, как всегда, не слушаете Ксению Николаевну.

Ксения Николаевна. Имя отозвалось в пустоте памяти болезненным щелчком. Ничего. Абсолютно ничего. Я не знала эту женщину. Я не знала, где Петербург. Я не знала, почему я здесь и почему на мне это нелепое, тяжёлое платье, сковывающее каждое движение.

Я уставилась на свои руки, лежавшие на коленях. Бледные, изящные, с тонкими пальцами, лишёнными следов от ручки и сколотого лака. Не мои руки. Совсем не мои.

— Кто… кто я? — прошептала я, и в голосе прозвучала самая настоящая, неподдельная истерика.

Ксения Николаевна встрепенулась. Её строгость на миг сменилась испугом.

— Анна, опомнись! Ты — Анна Сергеевна Орлова. Графиня Орлова. Мы едем в столицу на зимний сезон. Твои родители, царство им небесное, оставили тебя на моё попечение. Что с тобой? Ударилась ли ты так сильно?

Она наклонилась, желая прикоснуться ко лбу. Я отпрянула к стенке, сердце колотилось так, будто хотело вырваться из этой хрупкой, незнакомой грудной клетки.

Анна. Графиня. Родители умерли. Петербург. Зимний сезон.

Слова обрушивались на меня, как камни. Каждое — безумие. Каждое — приговор.

— Не могу, — простонала я, закрывая лицо руками. Шёлк перчаток был непривычно гладким. — Не могу, это ошибка… Я Света. Я должна быть в метро…

— Света? Какая Света? — Голос гувернантки стал твёрдым, начальственным. — Анна, ты в бреду. Это последствия испуга и усталости от дороги. Сейчас мы остановимся в отеле, ты отдохнёшь, и всё встанет на свои места.

Она постучала в стенку кареты. «Остановись у «Европейского»!» — крикнула она кучеру.

Карета, вздрогнув, изменила ритм движения. Я прильнула к холодному стеклу. За ним вырастали из сырого мрака огромные, подавляющие своей мрачной роскошью здания. Газовые фонари, отражённые в мокром булыжнике, рисовали длинные, дрожащие полосы света. Извозчики, тяжёлые кареты, люди в шинелях и кринолинах — всё плыло, как в немом, дурном сне. Девятнадцатый век. Не декорации. Не съёмочная площадка. Жизнь. Другая жизнь.

Двери кареты распахнулись. Холодный, влажный воздух ударил в лицо, пахнущий углём, навозом и речной сыростью. Сильная рука лакея в ливрее помогла мне выйти. Ноги подкосились. Я едва стояла, цепляясь за его руку, чувствуя, как тяжёлая юбка волочится по грязному снегу.

Передо мной был огромный, освещённый подъезд. Швейцар в шитой золотом форме. Мрамор, бронза, хрустальные люстры внутри. Отель «Европейский». Имя мелькнуло в сознании обрывком из учебника истории.

— Держись, Анна, — прошептала рядом Ксения Николаевна, но её шёпот был жёстким, как приказ. — На нас смотрят. Ты графиня. Веди себя соответственно.

Она взяла меня под локоть, и её хватка была железной. Мы вошли в сияющий, шумный вестибюль. Звуки обрушились на меня лавиной: гул десятков голосов, звон колокольчика, скрип полозьев багажных тележек, чей-то смех. Я видела лица: любопытные, оценивающие, холодные. Мужчины во фраках, дамы в огромных шляпах с перьями. И всё это было реально. Ужасающе, неопровержимо реально.

У стойки администратора Ксения Николаевна говорила с клерком, предъявляя какие-то бумаги. Я стояла, как истукан, чувствуя, как мир плывёт и раскалывается. Мне было душно. Эти корсеты… они не давали дышать. Тёмные пятна поплыли перед глазами.

— …номер на втором этаже, для графини Орловой и её компаньонки, — доносился голос гувернантки.

— Конечно, мадам. Всё готово. Граф Раевский лично распорядился обеспечить вам наилучший приём.

Граф Раевский. Ещё одно имя. Ещё один гвоздь в крышку моего старого мира.

— Я… мне нужно воздуха, — задыхаясь, просипела я, вырываясь из хватки Ксении Николаевны.

— Анна! Куда ты? Стой!

Но я уже шла, почти бежала, отталкиваясь от кружевных манжет и сюртуков. Мне было всё равно. Нужно было убежать. От этого шума, от этих взглядов, от этой женщины, от этого тела, от всего. Я металась по вестибюлю, пока не увидела тёмный, узкий коридор, ведущий в сторону от парадной лестницы. Туда, где было тише.

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ТЕАТР ЧУЖИХ МАСОК

Первая неделя в Петербурге пронеслась, как кошмарный калейдоскоп. Я, Светлана из XXI века, заплутавшая в теле графини Анны Орловой, научилась не спотыкаться о кринолин, отличать обеденную вилку от десертной и отвешивать безупречный, легкий поклон. Внешне. Внутри все кричало, рвалось на волю, упиралось в стены железного корсета приличий, который на меня натянула не только портниха, но и сама эпоха.

Ксения Николаевна была моим надзирателем, тюремщиком и единственным проводником в этом безумном мире. Она не уставала повторять: «Свет — это сцена. Ты играешь роль. Забудь, что было. Здесь и сейчас — ты Анна. Будь ею».

Легко сказать.

Особенным адом стали уроки. Месье Арман, преподаватель танцев, с грустью констатировал, что моя «природная грация подавлена невероятной деревянностью». Мадмуазель Элен, учительница французского, хваталась за голову от моего произношения — странного, как она говорила, «с акцентом неизвестной провинции». А старый профессор истории, нанятый «для поддержания кругозора», смотрел на меня поверх очков, когда я не могла внятно ответить, чем именно прославился мой собственный, якобы, прадед.

«Забыла, сударыня? От стресса? Ах, эти нежные барышни...»

Я ненавидела эту жалость. Ненавидела свою беспомощность. Единственным спасением была библиотека отеля — огромный, тихий зал с запахом старой бумаги и воска. Там, среди высоких стеллажей, я могла дышать. Листала газеты, удивляясь архаичным шрифтам, разглядывала гравюры, пытаясь понять логику этого мира. Именно там я однажды наткнулась на деловую газету. И увидела его имя.

«Г.Я. Раевский. Консолидация активов на железнодорожном направлении. Переговоры с иностранными инвесторами».

Рядом — небольшая карикатура: высокий, стройный мужчина с лицом сфинкса, попирающий ногой паровоз с надписью «Конкуренция». Георгий Раевский. Не просто хозяин отеля. Капиталист новой формации. Железнодорожный король, скупающий вековые имения под свои пути. Человек, который создает будущее, ломая через колено прошлое.

Он напоминал айсберг: малая часть — на виду (роскошный отель, светские рауты), а основная глыба — скрыта в холодных, темных водах деловых интриг. И он знал мой секрет. Не весь, конечно. Но он видел самый главный страх — страх существа, не знающего правил своей собственной игры.

Встречались мы редко и всегда случайно. В вестибюле. На лестнице. Он неизменно сопровождал кивком и коротким: «Графиня». Я бормотала что-то в ответ, опуская глаза. Но каждый раз чувствовала на себе его взгляд — тяжелый, изучающий, как будто он мысленно пересчитывал мои дивиденды и просчитывал риски.

Все изменилось в день первого большого бала.

Бал в особняке графа Шереметева был событием сезона. Ксения Николаевна три дня готовила меня, как космонавта к полету. Платье — бледно-золотистый газ на атласе, с крошечной талией и фантастическим шлейфом. Прическа — сложная башня из локонов, украшенная живыми цветами фрезии и жемчужной нитью. Я смотрела в зеркало и видела куклу. Прекрасную, дорогую и абсолютно пустую.

— Сегодня ты должна сиять, — говорила гувернантка, закалывая последнюю шпильку. — Не робей. Ты — одна из самых завидных невест Петербурга. Помни об этом. И помни: каждый взгляд, каждое слово — часть сделки.

Зал сиял. Тысячи свечей в хрустальных люстрах отражались в паркете, в золоте рам, в глазах гостей. Музыка лилась могучим, вальсирующим потоком. Воздух гудел от голосов, смеха, шелеста шелков. Я стояла у колонны, стараясь дышать ровно и не думать о том, что сейчас упаду в обморок от перегрева и паники.

Именно тогда ко мне подошел Павел Мейнгардт.

— Графиня Орлова, вы затмеваете сегодня все бриллианты в этом зале, — сказал он, галантно склоняясь. Его голос был теплым, а улыбка — открытой и легкой, как шампанское. В его глазах не было леденящей расчетливости Раевского. Было восхищение. Простое, человеческое.

— Вы слишком любезны, граф, — выдавила я заученную фразу, чувствуя, как краснею.

— Позвольте украсть вас для вальса, — он протянул руку. — И, пожалуйста, зовите меня Павел. Все эти титулы так утомляют, не правда ли?

Его простота была как глоток воздуха. В его объятиях на паркете я почувствовала себя не куклой, а просто девушкой на балу. Он говорил легкие, изящные комплименты, шутил о чопорных матронах, смеялся. Он не спрашивал о наследстве, не допытывался о прошлом. Он просто... танцевал. И заставлял меня забыться.

После вальса он не отпустил мою руку, провел в зимний сад, устроенный в оранжерее особняка. Среди пальм и орхидей пахло землей и сыростью. Было тихо. Шум бала доносился приглушенно, как шум моря.

— Вы кажетесь такой... иной, Анна, — сказал он, разглядывая лист пальмы. — Не такой, как все эти вышколенные куклы. В ваших глазах есть мысль. И печаль. Мне хочется ее развеять.

— Я просто мало знакома со светом, — уклончиво ответила я.

— И слава Богу! — он искренне рассмеялся. — Он того не стоит. Сплошная мишура и расчет. Иногда кажется, что все здесь, кроме цветов, сделано из картона и фальшивых камней. А ты... ты выглядишь настоящей.

Он взял мою руку и поднес к губам. Его поцелуй на внутренней стороне запястья был горячим и стремительным.
— Позвольте быть вашим другом в этом картонном королевстве, — прошептал он.

В этот момент я готова была поверить. Поверить, что нашла островок спасения. Что можно выжить здесь, притворяясь, но имея рядом человека, который видит тебя, а не только титул. Сердце бешено застучало, но уже не от страха. От надежды.

И тут надежда была разбита в прах.

Из-за тропических зарослей вышел он. Георгий Раевский. Он не танцевал. Он наблюдал. Стоял в тени, прислонившись к мраморной колонне, с бокалом шампанского в руке. На его лице не было ни удивления, ни гнева. Было лишь холодное, презрительное понимание.

— Прелестная сцена, — произнес он ровным голосом. — Юная невинность и рыцарь в сияющих доспехах. Прямо как в дешевом романе.

Павел резко выпрямился, отпустив мою руку. На его лице мелькнула досада, быстро смененная светской улыбкой.
— Раевский. Подслушиваешь?
— Зачем? Все по стандартному сценарию. Зимний сад, комплименты, поцелуй руки... Скучно, Мейнгардт. Не хватает только клятв в вечной любви. Но они, я полагаю, в следующем акте?

ГЛАВА ВТОРАЯ. МЯТЕЖ НА БАРХАТНЫХ КАНАТАХ

После бала я заболела. Не театральной светской болезнью вроде мигрени, а самой настоящей: с температурой, дикой ломотой в костях и бредом, в котором метро Петербурга XXI века сливалось с каретами, а лицо Раевского возникало из паровозного дыма. Ксения Николаевна, скрепя сердце, вызвала доктора, который прописал покой, тишину и кровопускание, от которого я спаслась только громкой, панической истерикой. Гувернантка, бледная от гнева и страха, выпроводила лекаря, бормоча что-то о «современных варварских методах».

Неделя, проведенная взаперти, стала для меня чистилищем. Слабость тела обостряла ясность мысли. Я переживала сцену в зимнем саду снова и снова. Унизительные слова Раевского. Быстрая, трусливая сдача позиций Павлом. Я была пешкой. Красивой, дорогой пешкой, которую двигали по доске более сильные игроки. И эта мысль жгла больше, чем лихорадка.

Мое спасение пришло с неожиданной стороны. На третий день болезни, когда я уже могла сидеть в кресле у окна, завернувшись в шаль, ко мне тихо вошла Ксения Николаевна. Она держала в руках не микстуру, а книгу. Толстый том в кожаном переплете.

— «Основы политической экономии», — сухо сказала она, кладя книгу мне на колени. — И не делай такое лицо. Если уж тебе суждено быть разменной монетой, будь хотя бы образованной монетой. Читай. Особенно главы о капитале и собственности. Чтобы, когда тебе начнут объяснять, что и почему ты должна подписать, ты могла задать хотя бы один толковый вопрос.

Я смотрела на нее, открыв рот. Это была не забота. Это был акт мятежа.

— Почему? — прошептала я.

Ксения Николаевна подошла к окну, глядя на заснеженную улицу.
— Потому что я уже видела, как ломают одну девочку. Меня. Я не хочу видеть, как сломают другую. Георгий… он не злой. Он просто не знает другого способа. Он все превращает в сделку, в баланс, в активы и пассивы. Если ты станешь для него просто пассивом — он тебя поглотит, даже не заметив. Стань активом. Проблемным, сложным, неудобным. Таких не ломают. Такими… управляют. А управление предполагает диалог.

Она ушла, оставив меня наедине с томом и новой, головокружительной мыслью. У меня появился союзник. Слабый, затаившийся, но свой. И оружие. Знание.

Я читала. Читала жадно, сквозь слабость и головокружение. Адам Смит, Рикардо. Примитивно по мерки моего времени, но для этого мира — откровение. Я сравнивала термины с тем, что слышала в разговорах Раевского, с обрывками из газет. И картина прояснялась. Он строил империю на кредитах и риске. Он был гением амбиций, но один просчет, одна крупная неудача могла поставить крест на всем. Ему нужны были не просто деньги моего приданого. Ему нужна была стабильность. Респектабельный, старый титул как щит от нападок аристократии, которая презирала выскочек. И земля — моя земля — как стратегический актив под его железные дороги.

Я была не пешкой. Я была ключом. И этот ключ решил не отдаваться просто так.

Выздоровев, я изменила тактику. Я больше не рвалась на свободу. Я стала изучать клетку. Я заставила Ксению Николаевну сводить меня не только на светские рауты, но и в деловые части города. Мы проезжали мимо строящихся вокзалов, посещали благотворительные аукционы, куда приходили купцы и промышленники. Я слушала. Запоминала имена, компании, контракты.

И я начала задавать вопросы. Сначала Ксении Николаевне. Потом, на одном из приемов, скромному, пожилому банкиру, которого все игнорировали. Я спросила его о перспективах инвестиций в городское освещение. Он так удивился, что пролил херес на жилет, но ответил. Подробно. Я кивала, делая вид, что понимаю, и ловила на себе взгляд Георгия Раевского из другого конца зала. Он стоял в кругу важных господ, но его внимание было приковано ко мне. В его глазах читалось не одобрение, а настороженный интерес. Что она задумала?

Кульминация наступила на благотворительном вечере в пользу Института для девушек. Вечер был скучным, речи — длинными. Я изнывала, но держалась. И тут, во время званого ужина, произошел инцидент. Важный сановник, разгоряченный вином и собственной значимостью, начал громко рассуждать о «нецелесообразности широкого женского образования».

— Место женщины — в семье! Зачем ей латынь или, не дай Бог, математика? Чтобы считать приданое? — он сам захохотал своему неудачному каламбуру.

Собрание учтиво улыбалось. Я увидела, как Ксения Николаевна сжала губы. И что-то во мне щелкнуло. Терпение, выработанное за недели унижений, лопнуло.

Я тихо откашлялась, положила вилку и, прежде чем гувернантка успела меня остановить, заговорила. Голос мой прозвучал удивительно четко в наступившей тишине.

— Ваше превосходительство, вы, конечно, правы, — начала я с самой сладкой улыбкой. — Но позвольте спросить, разве управление домашним хозяйством крупного поместья не требует элементарных познаний в бухгалтерии? Разве воспитание детей, будущих граждан империи, не должно опираться на знание истории и географии? А если несчастье лишит женщину опоры, разве не лучше ей уметь самостоятельно вести дела, чем впадать в нищету и становиться обузой обществу, которому вы, я уверена, не хотите ее обременить?

Зал замер. Сановник покраснел, как рак. Он не ожидал контраргументов, да еще из уст юной девицы.

— Это… это совсем иное! — пробурчал он. — Речь о систематическом образовании, которое портит нравы!

— Согласна, — кивнула я, и моя улыбка стала еще шире. — Невежество и глупость, безусловно, портят нравы куда больше. Арифметика, как мне кажется, к нравственности отношения не имеет. Разве что помогает отличить честного управляющего от мошенника.

В зале раздался сдавленный смешок. Дамы замахали веерами, пряча улыбки. Сановник, поняв, что ввязался в проигрышный спор с девчонкой, отхлебнул вина и пробормотал: «Юность… максимализм…»

Я уже собиралась закончить свою маленькую диверсию, как вдруг раздался голос. Низкий, спокойный, разрезавший тишину как нож.

— Любопытная мысль, графиня. Но позвольте задать вопрос. Если женщина столь успешно справляется с арифметикой поместья, не захочет ли она однажды применить свой талант в более… широком поле? Не приведет ли это к хаосу, когда каждый будет мнить себя стратегом?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВСПЫШКА МЕЖДУ ЛЬДОМ И ПЛАМЕНЕМ

Ровно в четыре я стояла перед его кабинетом. Не с книгой по экономике, а с бешено колотящимся сердцем. Я надела самое нежное платье — бледно-розовое, воздушное, с кружевными рукавами. Не доспехи, а скорее знамя моей растерянности. Мне хотелось нравиться. И я ужасно боялась этого своего желания.

Дверь открылась. Григорий, как он велел мне себя называть наедине, — стоял у камина, хотя день был теплым. Камин не топили, но он как будто отапливал комнату одним своим присутствием. Он был во фраке, но галстук был сдвинут, и эта маленькая небрежность заставляла кровь приливать к щекам.

— Вы пришли, — сказал он просто. Не «точно в срок», не «наконец-то». Просто констатация. Но в его темных глазах промелькнуло что-то быстрое, как вспышка молнии в ночном небе. — Садитесь.

Я опустилась в кожаное кресло, чувствуя, как шелк платья шуршит о кожу. Он не сел за свой грозный стол. Он взял стул и поставил его напротив, слишком близко. Наши колени почти соприкасались.

— Вы хотели поговорить, — начал он. Его голос был низким, обволакивающим. Он не спрашивал о книге, о земле, о деньгах. Он смотрел прямо в глаза, и под этим взглядом я теряла дар речи.

— Я… я не знаю, — выдохнула я честно. — Мне сказали, что вы ждете.

— Я жду, — согласился он. Его взгляд скользнул по моему лицу, по губам, по дрожащим рукам, сложенным на коленях. — Но не отчетов. Я ждал, когда вы опомнитесь от чар первого попавшегося щеголя, который умеет улыбаться и говорить красивые глупости.

В его словах не было злости. Была плохо скрытая, едкая горечь. И ревность. От этой мысли что-то ёкнуло глубоко внутри.

— Павел не… он не глупый, — слабо попыталась я защитить призрак своих надежд.

— Павел — дитя, — отрезал Григорий, и его голос стал жестким. — Красивое, избалованное дитя, которое хочет новую игрушку, пока она блестит. А когда игрушка наскучит или потребует жертв… — он презрительно усмехнулся. — Он сбежит к папеньке за прощением и новыми карманными деньгами.

— Вы его не знаете! — вспыхнула я, но в голосе уже не было уверенности. Я вспомнила, как Павел говорил об отце — с любовью, но и со страхом. Как его глаза бегали, когда речь заходила о будущем.

— Я знаю его лучше, чем ты, — произнес Григорий тихо, и его «ты» прозвучало как удар. Интимно, грубо, по-хозяйски. — Я знаю его долги. Знаю, что его отец, граф Михаил Александрович, уже нашел ему невесту. Княжну Волконскую. Солидную партию. И Павел уже не протестует.

Мир вокруг поплыл. Я почувствовала, как леденят пальцы.
— Неправда. Он… он говорил мне…

— Что ты особенная? Что ты не такая, как все? — Григорий закончил за меня. В его глазах теперь было что-то похожее на жалость, и это было хуже презрения. — Он говорит это всем, Анна. Это его рефлекс. Как у павлина распускать хвост.

Я отвернулась, чтобы он не увидел предательских слез. В груди была пустота и боль. Боль обманутого доверия. И стыд. Стыд, что я, такая «особенная» из будущего, повелась на дешевые трюки.

— Зачем вы мне это говорите? — прошептала я, глядя в огонь пустого камина.

Я услышала, как он встал. Потом его тень упала на меня. Он стоял сзади, так близко, что я чувствовала тепло его тела сквозь тонкую ткань платья.

— Потому что я терпеть не могу, когда на тебя смотрят как на приз, — его голос звучал прямо над моим ухом, тихо и опасно. — Потому что когда я смотрю на тебя…

Он не договорил. Его руки легли мне на плечи. Нежно, почти невесомо. Но от этого прикосновения по всему телу пробежали мурашки, и дыхание перехватило. Это было не так, как у Павла. У Павла прикосновения были легкими, галантными, ожидаемыми. Прикосновение Григория было захватом. Заключением в тюрьму из одного взгляда, одного касания.

— Вы пугаете меня, — выдохнула я, не в силах пошевелиться.

— Хорошо, — он произнес это слово с какой-то странной, темной нежностью. — Бойся. Но бойся меня, а не его пустых обещаний. Я, по крайней мере, честен в своих намерениях.

— А каковы они? — обернулась я, и наши лица оказались в сантиметрах друг от друга. Я видела каждую ресницу, жесткую линию скулы, губы, сжатые в тонкую, напряженную полоску.

Он смотрел на меня, и в его глазах бушевала буря. Голод, ярость, собственничество и что-то еще, глубоко спрятанное, что могло быть… болью.
— Я хочу тебя, — сказал он хрипло, без прикрас. — Больше всего на свете. И я всегда получаю то, что хочу.

Это было признание. Не в любви. В желании. Но от его грубой, неотесанной правды у меня перехватило дыхание куда сильнее, чем от всех сладких речей Павла. Это было реально. Осязаемо. Опасно.

В этот момент дверь с грохотом распахнулась. В кабинете стоял Павел. Он был бледен, его глаза лихорадочно блестели. Он увидел нас: Григория за моим стулом, его руки на моих плечах, нашу близость.

— Так вот как! — выкрикнул он с горькой усмешкой. — Я ищу тебя по всему отелю, Анна, а ты… ты здесь, в логове волка!

Григорий не убрал руки. Он даже не повернул головы.
— Выйди, Павел. Ты пьян и ведешь себя как лакей.

— Я веду себя как человек, который любит! — закричал Павел. Он сделал шаг вперед, и в его красивом лице была искренняя, отчаянная мука. — Анна, он тебе не пара! Он ледяной! У него нет сердца! Он сломает тебя!

Я смотрела на Павла, и сердце разрывалось. Он был красив в своем отчаянии. Он говорил о любви. И часть меня — та самая, что поверила в его улыбку в зимнем саду — откликалась на этот крик.

— Павел, пожалуйста… — начала я.

— Отец требует, чтобы я женился на Волконской, — перебил он меня, и голос его сорвался. В его глазах стояли слезы. Искренние слезы. — Но я сказал ему нет! Я сказал, что люблю тебя! Анна, мы можем все! У нас есть наши чувства! Мы можем убежать!

Это было как удар током. Романтично. Безумно. То, о чем я читала в романах. Он готов был бросить вызов миру ради меня. Или… казался готовым.

Григорий наконец убрал руки с моих плеч. Он медленно обошёл кресло и встал между мной и Павлом, как стена.
— Убежать? — его голос зазвучал тихо и смертельно опасно. — На что? На ее деньги? Чтобы потом, когда они закончатся, вернуться с повинной головой и поставить ее в положение опозоренной женщины? Это твой план, Мейнгардт? Или ты просто не думаешь так далеко?

Загрузка...