Я проснулась от того, что телефон упал с кровати. Тянулась за ним в полусне, шаря рукой по холодному полу, и думала — зачем? Всё равно здесь, в Малых Березниках, интернет ловит через раз, а последнее сообщение от Ленки из Москвы пришло три дня назад. "Как ты там в своей глуши? Не одичала ещё?"
Одичала ли я? Смотрела в потолок с побелкой, которая осыпалась в углу уже лет пять, и честно не знала ответа. Три месяца назад, когда приехала к бабушке "на недельку помочь", казалось, что сойду с ума от тишины. А теперь... Теперь я различала по звуку, какая именно курица кудахчет во дворе. Марфа — низко и недовольно, она вечно всем недовольна. Пеструшка — заливисто, с переливами, будто хвастается очередным яйцом.
— Маш, ты встала? — бабушкин голос из кухни. — Зорьку подоить надо, она уже третий час мычит.
Зорька. Наша корова оказалась существом с характером. Если её не подоить вовремя, она начинала мстить — опрокидывала ведро с молоком, наступала на ногу своим немаленьким копытом или просто уходила к лесу, к тому жуткому колодцу.
Я натянула джинсы и футболку с выцветшей надписью "Москва никогда не спит". Иронично. Москва, может, и не спит, а я теперь встаю с петухами — в пять утра, как заправская деревенская жительница.
На кухне пахло блинами. Бабушка, маленькая, сухонькая, но удивительно быстрая для своих семидесяти восьми лет, уже наготовила целую стопку.
— Грозу обещали, — сказала она вместо приветствия. — К вечеру разойдётся. Ты это, за Зорькой смотри, а то она в грозу беспокойная.
Я кивнула, наливая себе чай из старого заварочного чайника с отбитым носиком. За окном расстилалось типичное утро средней полосы — туман над полем, росса на траве, которая блестела как россыпь мелких бриллиантов. Красиво. Я уже перестала фотографировать это для инстаграма — какой смысл, если всё равно не выложить?
— Бабуль, а что за история с тем колодцем у леса? — спросила я, дуя на чай. — Зорька прямо как зачарованная к нему ходит.
Бабушка перекрестилась — быстрым, привычным жестом.
— Нехорошее место. Ещё моя бабка говорила — не ходи туда, особенно в грозу. Людей там пропадало. Вроде как провалятся — и нет человека. Искали-искали, а тела не находили. Потому и заколотили его ещё при советах.
— Сказки всё это, — отмахнулась я, хотя почему-то по спине пробежал холодок.
— Сказки не сказки, а ты к нему не ходи. И Зорьку не пускай.
День тянулся обычно. Я подоила Зорьку (она сегодня была на удивление покладистой), покормила кур, прополола грядку с морковкой. Руки уже привыкли к земле, не болели, как в первые недели. На ладонях появились мозоли — настоящие, трудовые. Ленка бы ужаснулась.
К вечеру небо на западе стало свинцовым. Тучи наползали медленно, но неотвратимо, как в фильме-катастрофе. Воздух загустел, стал тяжёлым и влажным. Куры рано полезли на насест, а кот Васька забился под крыльцо.
Я стояла во дворе и смотрела на приближающуюся грозу. В городе я их боялась — молнии между высотками казались апокалиптичными. А здесь... Здесь было что-то первобытное в этой стихии, что-то завораживающее.
— Маш! — бабушка крикнула с крыльца. — Зорька опять ушла! Видать, к колодцу попёрлась, окаянная!
Я чертыхнулась. Ну что за корова такая! Схватила старую папину куртку — зелёную, военного образца, натянула резиновые сапоги и побежала к лесу.
Первые капли дождя упали, когда я добежала до опушки. Тяжёлые, крупные, они били по листьям с такой силой, будто кто-то сверху кидался камешками. Зорька стояла у колодца — чёрный провал, забитый полусгнившими досками. Корова мычала низко, протяжно, и это мычание сливалось с гулом надвигающейся грозы.
— Ну что ты тут забыла? — я потянулась к верёвке на её шее. — Пошли домой, сейчас польёт так, что...
Молния ударила в дерево рядом. Ослепительная вспышка, грохот, от которого заложило уши. Зорька дёрнулась, я инстинктивно вцепилась в верёвку покрепче, но корова была сильнее. Она мотнула головой, и я полетела прямо на прогнившие доски колодца.
Дерево затрещало подо мной. Я помню, как подумала — глупо, что за дурацкая смерть, даже не успела бабушке сказать, что люблю её. Помню, как провалилась в темноту, как больно ударилась спиной о что-то твёрдое.
А потом была только чернота.
Первое, что я почувствовала — холод. Не тот приятный холодок погреба в жаркий день, а промозглый, въедливый холод, от которого ломит кости. Второе — запах. Сырая земля, гниющие листья и что-то ещё... незнакомое. Как будто воздух стал другим, гуще, тяжелее, наполненный какой-то первобытной сыростью.
Я лежала на спине в грязи. Надо мной было небо — серое, затянутое тучами, но гроза уже прошла. Только мелкий противный дождик моросил на лицо. Попыталась пошевелиться — тело отозвалось тупой болью. Особенно спина — будто по ней прошлись граблями. Живая. Это хорошо.
Села, осматриваясь. Колодца не было. То есть совсем. На его месте — просто яма с осыпавшимися краями. И лес... Лес был другой. Те же вроде березы и ели, но гуще, более дикие что ли. Деревья стояли ближе друг к другу, их кроны сплетались наверху в непроглядный свод. Никакой тропинки, по которой я прибежала.
— Зорька? — позвала я хрипло. — Бабушка?
Тишина. Только дождь шелестел по листьям да где-то далеко каркнул ворон — хрипло, недовольно.
Встала, придерживаясь за ближайшее дерево. Кора была шершавая, мокрая, под пальцами отслаивалась тонкими пластинками. Папина куртка была порвана на спине, джинсы в грязи, один сапог треснул. Телефона в кармане не оказалось — видимо, выпал при падении.
Стоп. А где вышка? Она же видна с опушки, красно-белая такая, сотовая. Крутанулась вокруг себя — нет вышки. И дороги асфальтовой не видно, которая шла вдоль леса. И столбов электрических нет.
Сердце заколотилось где-то в горле. Спокойно, Маша. Ты ударилась головой, у тебя контузия, сейчас всё встанет на место. Просто выйди к деревне.
Пошла в ту сторону, где должны быть Малые Березники. Лес не кончался. Я продиралась через кусты, спотыкалась о корни, всё больше паникуя. Деревня была в десяти минутах ходьбы от колодца, не больше! Где она?
И тут я услышала голоса. Облегчение накатило такой волной, что ноги подкосились. Люди! Побежала на звук, продираясь через последние кусты, и выскочила на поляну.
Там было трое мужиков. Но что-то... что-то было не так. Одежда. Они были одеты как... как на исторической реконструкции что ли. Длинные рубахи, лапти. Лапти, мать их! Кто сейчас в лаптях ходит?
— Гляди-ка! — один из них меня заметил. — Девка!
Они уставились на меня, а я на них. Бороды нечёсаные, лица грязные, заветренные. И запах — немытых тел, дыма, чего-то кислого. Настоящие, не ряженые. Я это сразу поняла по глазам — в них не было игры, только удивление и настороженность.
— Ты чья? — спросил тот, что постарше, седой уже. — Откель взялась?
Я открыла рот и закрыла. Что сказать? Я из Малых Березников? А если это не Малые Березники? А если...
— Девка-то видать дурная, — прошептал второй, помоложе. — Гляди, одёжа какая чудная. И волосы распущенные, срамота!
Волосы. Мои волосы действительно растрепались, резинка потерялась. Но с каких пор распущенные волосы — это срамота?
— Я... я упала, — выдавила наконец. — В колодец. Там, у леса.
Мужики переглянулись. Старший перекрестился — не так, как бабушка, размашистее, и пальцы по-другому сложил.
— У проклятого места была? — он смотрел на меня с подозрением. — Одна?
Я кивнула. Что ещё делать?
— И упала, говоришь? И жива осталась?
— Дурная она, батька Семён, — снова встрял молодой. — Может, божья дурочка. Бывает, выживают такие, где нормальный помрёт.
Батька Семён. Имя зацепилось в памяти. В нашей деревне был дед Семён, но он умер лет пять назад. Да и не батька, а дедушка...
— Пошли в деревню, — решил старший. — Пусть батюшка глянет. Может, и правда божья дурочка. А может...
Он не договорил, но я поняла. Может, ведьма. Или ещё что похуже.
Меня окружили — не грубо, но плотно, чтобы не сбежала — и повели. Я шла, спотыкаясь, и лихорадочно соображала. Историческая реконструкция? Секта какая-то? Съёмки фильма? Но камер не видно, и деревня...
Когда мы вышли из леса, я увидела деревню. Малые Березники. И не Малые Березники. Избы стояли примерно там же, но другие — почерневшие, с маленькими окнами, крытые соломой. Никакого асфальта, только грязная дорога, разбитая колеями. Никаких проводов. Никаких машин.
И люди. Женщины в длинных сарафанах и платках, мужики в тех же рубахах и портах, дети босые, грязные, смотрели на меня как на чудо-юдо.
— Батюшку позвать! — крикнул Семён. — Отец Николай! Иди сюда, дело есть!
Из избы побольше других вышел мужчина. Ряса. Борода. Крест медный, потемневший. Он смотрел на меня внимательно, изучающе, и я вдруг поняла — он мне не поверит. Никто не поверит. Потому что это невозможно.
Но это было. Я стояла посреди деревни, которая была и не была моими Малыми Березниками, под дождём, в порванной куртке и треснувшем сапоге, и понимала — я не знаю, где я. И главное — когда.
— Как звать-то тебя, девка? — спросил батюшка.
— Маша, — прошептала я. — Мария.
Хоть имя нормальное, не Джессика какая-нибудь.
— А чья будешь, Мария?
Я молчала. Что сказать? Что я внучка бабы Нюры, которая, возможно, ещё не родилась?
— Дурная она, батюшка, — подсказал молодой мужик. — У проклятого колодца нашли. Говорит, упала туда.
Священник перекрестился. Потом подошёл ближе, взял меня за подбородок, заглянул в глаза. Его пальцы пахли воском и ещё чем-то — ладаном?
— Не бесноватая вроде, — пробормотал он. — Но одежда... и лицо... Стриженая, как немка какая.
Стриженая. Моя стрижка до плеч считается короткой. Окей.
— Батюшка, можно я... можно мне где-то обсохнуть? — попросила я. — Я холодная и... растерянная.
Он смотрел ещё несколько секунд, потом кивнул.
— Веди её к себе, Семён. Пусть матушка твоя поглядит. Если не бесноватая — приютите пока. А там видно будет.
Семён поклонился. Оказывается, это был не просто Семён, а дьячок — церковный служка. Меня повели к его избе, и я шла, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы окончательно не сойти с ума.
Изба дьячка оказалась больше других, но всё равно тесной по моим меркам. Низкий потолок с почерневшими балками, маленькие окна с мутным стеклом, в котором виднелись пузыри и разводы, огромная печь, занимающая четверть пространства. Пахло дымом, квашеной капустой и ещё чем-то кислым — может, от половиков, может, от одежды. В углу у двери висели пучки сушёных трав, от них шёл горьковатый запах полыни.
Матушка Агафья — дородная женщина с красным лицом и цепкими глазами — оглядела меня с ног до головы, как будто прикидывала, не украду ли я что. Руки у неё были большие, красные, с короткими ногтями — руки, привыкшие к тяжёлой работе.
— Вот оно как, — протянула она. — Божья дурочка, значит. А одёжка-то заморская. Гляди, Дуняша, какие штаны неприличные!
Дуняша — девушка лет семнадцати, с длинной русой косой и миловидным, но надменным лицом — смотрела на мои джинсы со смесью любопытства и презрения. На щеках у неё играл румянец, а в карих глазах мелькало плохо скрытое любопытство.
— Срамота, — подтвердила она. — Ноги-то видны через дыры! И ткань какая странная, плотная, как на мужских портах.
Дыры. Это были специально рваные джинсы, за которые я отдала пять тысяч в московском магазине. Хотела объяснить, потом поняла — бесполезно.
— Переодеть надо, — решила Агафья. — Не ходить же ей так, люди что подумают. На Покров скоро, в церковь водить придётся. Дуняша, дай какой сарафан старый да рубаху.
— Зачем мой-то? — возмутилась дочка.
— А чей? Мой велик, Феклино мало будет. Давай, не жадничай, христианская душа должна...
Пока они препирались, я осматривалась. В углу — иконы, потемневшие от копоти. Лампад нет, только свечи. На лавке вдоль стены — прялка. Настоящая прялка! У бабушки такая на чердаке валялась, антиквариат.
Младшие дети — мальчик лет десяти и девочка лет семи — выглядывали из-за печи, таращась на меня круглыми глазами.
— Мам, а она правда дурная? — громким шёпотом спросил мальчик.
— Молчи, Федька, — одёрнула Агафья. — Ступайте на полати, нечего глазеть.
Дети нехотя полезли по лесенке на полати — дощатый настил под потолком. Так вот как они все помещались в одной избе.
Дуняша притащила одежду — льняную рубаху, грубую, но чистую, и тёмный сарафан. Ещё какой-то платок, пояс, непонятные тряпки.
— Это что? — спросила я, разглядывая тряпки.
— Онучи, — фыркнула Дуняша. — Небось и портков-то нет под штанами заморскими.
Портки. Онучи. Я пыталась вспомнить уроки истории. Что там было про русский костюм? Ничего конкретного не вспоминалось.
— Переодевайся, — велела Агафья и добавила чуть мягче: — За печкой переодевайся, не стесняйся.
Я полезла за печку. Снять джинсы и футболку, спрятать их — куда? Засунула под лавку. Лифчик вызовет вопросы — тоже спрятала. Рубаха оказалась длинной, до щиколоток. Сарафан надевался через голову, подвязывался поясом. Онучи — это, оказывается, такие обмотки на ноги вместо носков. Я кое-как намотала их, чувствуя себя полной идиоткой.
Когда вылезла из-за печки, Дуняша присвистнула:
— Ишь, какая ладная! Не скажешь, что дурочка.
— Волосы прибрать надо, — заметила Агафья. — Эдак с распущенными только девки бесстыжие ходят. Ты замужем была?
Я помотала головой.
— Значит, косу заплетём. Дуняша, заплети ей.
Дуняша неохотно подошла, взяла деревянный гребень. Дёргала нещадно, будто вымещая злость за сарафан.
— Больно, — не выдержала я.
— Терпи. Красота жертв требует, — неожиданно философски заметила она. — Волосы-то мягкие какие. Чем моешь?
Шампунем из супермаркета, подумала я. Вслух сказала:
— Травами.
— Какими?
— Разными.
Она хмыкнула, но приставать не стала. Заплела косу — тугую, непривычную. Голова сразу стала казаться чужой.
— Вот теперь хоть на человека похожа, — одобрила Агафья. — Есть будешь?
Есть. Только тут я поняла, что умираю от голода. Когда я ела последний раз? Утром? Но какого утра — сегодняшнего или... из другого времени?
Мне дали деревянную миску с щами — капуста, лук, что-то мясное, но жилистое. Сверху плавали блёстки жира, а на дне виднелась крупа — перловка, кажется. Деревянную ложку. Чёрный хлеб — кислый, плотный, совсем не похожий на магазинный. Корка была твёрдая, приходилось размачивать в щах.
Я ела и думала. Что делать? Как жить? Вернуться к колодцу, попробовать снова? Но что если не получится? Что если я застряла здесь навсегда?
— Где жить-то будешь? — спросил дьячок Семён, входя в избу. — Родных нет?
— Нет, — честно ответила я.
— Вот ведь божье наказание, — вздохнула Агафья. — Может, у нас поживёт пока? Работящая если, то и прокормим. А там, глядишь, память вернётся, вспомнит, откуда родом.
— Зачем нам лишний рот? — возмутилась Дуняша.
— Не лишний, а рабочие руки, — отрезал отец. — Тебе помощница по хозяйству. Скоро замуж отдавать, а Фекла ещё мала.
Замуж. Дуняша зарделась, но промолчала.
Так я стала жить у дьячка. Первую ночь провела на лавке у печки, укрывшись каким-то тулупом. Не спала — слушала храп семейства, возню мышей, потрескивание остывающей печи. И думала, думала, думала.
Какой год? Судя по одежде, по быту — где-то века восемнадцатого-девятнадцатого? Но точнее? Как узнать, не выдав себя?
Первая неделя тянулась как месяц. Каждое утро я просыпалась с дикой надеждой, что это сон. Что сейчас открою глаза и увижу знакомые обои с мелкими цветочками, услышу, как бабушка гремит на кухне чайником. Но нет — надо мной темнели закопчённые балки, с которых свисала паутина, дрожащая от сквозняка, рядом похрапывал на полатях Федька, а в нос шибал запах кислой капусты из кадки в углу. Иногда к этому букету добавлялся запах мокрых онучей, которые сушились на печи.
Вставать приходилось затемно. Ещё петухи не пели, а Агафья поднималась первой, растапливала печь, и вскоре по избе расползалось тепло. Я сползала с лавки, стараясь не застонать — спина после сна на жёстких досках отзывалась болью. Доски были неровные, с сучками, и каждый сучок отпечатывался на теле.
— Чего разнежилась? — ворчала Агафья, но не зло. — Молодая ещё, а кряхтишь как старая. Вот я в твои годы по десять вёрст за день проходила да ещё плясала вечером!
Молитва была пыткой. Все становились перед иконами, крестились, кланялись, бормотали слова, которых я не знала. Земные поклоны были особенно мучительны — нужно было опуститься на колени и коснуться лбом пола. Я стояла позади всех, копировала движения и шевелила губами, изображая молитву. Первые дни Дуняша оглядывалась на меня с подозрением:
— Ты чего слов не знаешь? Какая же христианка без "Отче наш"? И "Богородицу" не знаешь? И "Символ веры"?
— Память отшибло, — бормотала я. — Вспомню ещё.
— Странная ты, Машка. Корову доить помнишь, а молитву забыла. Может, ты раскольница какая? Или вовсе некрещёная?
Это была проблема. Я действительно помнила всё практическое — как доить, как кормить скотину, как полоть грядки. Руки помнили. Видимо, это была генетическая память — все мои предки занимались крестьянским трудом. А вот молитвы, обычаи, правила поведения — это всё приходилось учить на ходу, совершая ошибки.
Как-то утром, через неделю после моего появления, я машинально потянулась к ковшу с водой и выпила, не перекрестившись. Агафья всплеснула руками:
— Ты что же, как нехристь, пьёшь, не благословясь?
— Забыла, — пробормотала я.
— Забыла она! — Агафья покачала головой. — Вот что значит башку расшибить. Дуняша, учи её, как малую. Покажи, как креститься правильно, какие молитвы читать.
И Дуняша учила. С явным удовольствием от роли старшей и более знающей.
— Вот смотри, — она складывала пальцы щепотью. — Три перста вместе, во имя Троицы. К челу, к животу, к правому плечу, к левому. Не наоборот! А то как латинянин какой будешь.
Латиняне — это католики, сообразила я. Значит, уже после раскола. Точно петровское время или около того.
С Федькой и маленькой Феклой было проще. Дети есть дети, в любом веке. Федька, десятилетний сорванец с вечно ободранными коленками, первым перестал меня дичиться. Произошло это благодаря курам.
— Машка, а правда, что ты дурная? — спросил он как-то, когда мы вдвоём кормили птицу.
— А как ты думаешь?
Он посмотрел серьёзно, по-взрослому:
— Не похожа. Дурные они... ну, дурные. Слюни пускают, смеются без причины. А ты нормальная, только странная.
— Странная — это точно, — согласилась я.
— А почему Рябая к тебе идёт? Она же злющая, меня клюёт всегда!
Рябая — это была местная куриная главарь, крупная пёстрая несушка с скверным характером. Но со мной она вела себя смирно, даже позволяла взять на руки.
— Не знаю. Может, я ей нравлюсь.
— Научи меня! — загорелся Федька. — Чтоб тоже не клевала!
Я учила его подходить к курам спокойно, не делать резких движений, говорить тихим голосом. В моём времени это называлось бы "основы зоопсихологии", здесь — почти колдовство.
— Смотри, мам! — кричал Федька вечером. — Рябая меня не клюнула! Машка научила!
Агафья перекрестилась, но смотрела на меня уже теплее.
С маленькой Феклой подружиться было ещё проще. Семилетняя девчушка с двумя русыми косичками была полной противоположностью своей старшей сестры — тихая, застенчивая, мечтательная. Она часами могла сидеть у окна и смотреть на улицу.
— Что видишь? — спросила я как-то, присев рядом.
— Птичек. Вон, видишь, синичка? А там воробьи. Они семьями живут, как люди.
— Расскажи про них.
И она рассказывала — придумывала птицам имена, истории, приключения. В другое время из неё вышла бы писательница. Здесь и сейчас — в лучшем случае жена какого-нибудь дьячка или купца, если повезёт.
С дьячком Семёном было сложнее. Он явно что-то подозревал. Человек грамотный, бывалый — в молодости, оказывается, ходил с обозами в Москву, даже в Питер новый видел издали. "Город на костях стоит," — говорил он мрачно. — "Сколько народу полегло на тех болотах, один Бог ведает." Иногда я ловила на себе его изучающий взгляд.
— Буквы знаешь? — спросил он однажды вечером, когда все уже легли спать, а мы с ним остались у стола при свете лучины.
Вопрос был с подвохом. Крестьянские девки грамоте не учились.
— Нет, — соврала я.
— А цифры?
— Считать умею. На пальцах. До десяти.
Он хмыкнул. Достал из-за пазухи какую-то бумагу, развернул — там были цифры, какие-то подсчёты.
— А это что, по-твоему?
— Не знаю, батюшка Семён. Закорючки какие-то.
Через день снова проверил — оставил на столе раскрытую книгу, церковную, на славянском. Я сделала вид, что не замечаю, хотя руки так и чесались перелистнуть, прочитать. Текст был знакомый и незнакомый одновременно — буквы вроде те, но какие-то не те, слова можно было разобрать, но с трудом. "Аз", "буки", "веди" — старые названия букв всплывали в памяти из школьных уроков.
Но самые сложные отношения сложились с Дуняшей. Она меня откровенно недолюбливала, хотя я ей помогала по хозяйству, взяла на себя самую грязную работу. Причина выяснилась недели через две.
Вечером, когда мы с ней пряли (вернее, она пряла, а я портила лён, потому что руки не слушались), она вдруг сказала:
— Петька-кузнец на тебя заглядывается.
Первый раз я смогла выбраться к колодцу только через три недели после появления. Агафья послала меня за грибами — осень выдалась грибная, все ходили в лес с корзинами. Дуняша должна была пойти со мной, но я упросила её отпустить меня одну.
— Я дорогу помню, не заблужусь. И корзину полную принесу, обещаю.
— Смотри, к колодцу не ходи, — предупредила Агафья. — Место нехорошее. Сколько народу сгинуло там, одному Богу известно.
Я кивнула, изображая послушание, и пошла. Сначала действительно собирала грибы — подосиновики, подберёзовики, даже несколько белых нашла. А потом свернула к колодцу.
Он выглядел иначе, чем в моё время. Не было полусгнивших досок, которыми его заколотили при советской власти. Просто старый каменный круг, поросший мхом, с обвалившимся краем. Внутри — чернота и запах сырости.
Я кинула камешек — далёкий всплеск. Вода есть, глубоко. Села на край, стараясь не думать о том, что где-то в другом времени здесь же лежит моё тело. Или не лежит? Что вообще случилось со мной в 2024 году? Нашли меня? Похоронили? Ищут?
— Эй! — закричала я в темноту колодца. — Есть тут кто? Заберите меня обратно!
Эхо, и больше ничего.
Попробовала вспомнить момент падения. Гроза, молния, Зорька дёрнулась... Может, дело в грозе? В молнии? Но сейчас ясный осенний день, ни облачка.
Вернулась к избе затемно, усталая и расстроенная. Агафья похвалила за грибы, но Семён посмотрел подозрительно:
— Долго ты. Где ходила?
— Грибные места искала.
— У колодца не была?
Я помотала головой, но он явно не поверил.
С тех пор я выбиралась к колодцу при любой возможности. Когда шла за водой к реке — делала крюк. Когда искала отбившуюся курицу — "случайно" забредала в ту сторону. Изучала каждый камень, каждую трещину. Искала знаки, символы, что угодно.
И расспрашивала. Осторожно, исподволь.
— Баб Матрёна, — обратилась я к старейшей жительнице деревни, древней старухе, которая помнила ещё прадедов нынешних мужиков. — А что за история с тем колодцем у леса?
Она перекрестилась своей костлявой рукой:
— Не поминай к ночи, девка. Старый он, ещё с татарских времён. Говорят, не колодец вовсе, а провал в преисподнюю.
— А люди правда пропадали?
— Было дело. Ещё при моей бабке девка одна пропала. Пошла по воду в засуху — других колодцев пересохли. И нету её. Искали-искали, только платок нашли на краю. А потом ещё мужик один... Да что там, многие пропадали. Потому и не ходят туда.
— А... возвращался кто-нибудь?
Она посмотрела на меня остро, прищурившись:
— Ты вот вернулась. Первая за мою память. Потому и дурочкой тебя кличут — нормальный человек оттуда не выйдет. А ты вышла. Значит, не совсем человек. Или не совсем нормальная.
От её слов мороз по коже. Не совсем человек. Если бы она знала, насколько я "не отсюда"...
В церковных книгах, которые я тайком листала, пока Семёна не было дома, нашлось упоминание: "Лета 7205 от сотворения мира крестьянская девица Марфа пала в бесовской колодезь и не сыскалась". Это какой год в нормальном исчислении? Отнять 5508... Получается 1697. Двадцать с лишним лет назад, если я правильно понимаю нынешнее время.
Постепенно я составила список пропавших:
Девица Марфа, 1697 год
Мужик Еремей, 1673 год
Отрок Ванятка, 1651 год
Ещё несколько человек в более ранние времена
Закономерности не видела. Разные годы, разные люди. Но все пропадали бесследно.
Кроме меня.
Между тем жизнь шла своим чередом. Я научилась прясть — криво, но нить уже не рвалась каждые пять минут. Научилась ткать — простое полотно, но Агафья похвалила. Даже готовить в печи стало получаться — пироги не подгорали, каша не убегала.
— Смотри-ка, выправляется наша Машка, — сказала как-то Агафья мужу. — Может, и не дурная вовсе. Может, просто напуганная была.
Семён хмыкнул:
— Грамоту знает, я вижу.
Я замерла с ухватом в руках.
— Не притворяйся, — сказал он спокойно. — Видел, как ты на книгу смотрела. Глаза по строчкам бегали. Неграмотный так не смотрит.
— Я... я немного умею. Отец учил, — соврала я. — До того, как... как я упала.
— Отец, значит. Кто ж он был, дьячок тоже?
— Да, — ухватилась я за эту версию. — Дьячок. В дальнем селе.
— В каком?
— Не помню. Память отшибло.
Он смотрел долго, потом кивнул:
— Ладно. Грамота — не грех. Но помалкивай об этом. Девке грамотной труднее замуж выйти — мужики не любят жён умнее себя.
Замуж. Опять замуж. Эта тема преследовала меня. Петька-кузнец стал ходить мимо нашей избы по три раза на дню. Агафья намекала, что пора бы мне подумать о будущем. Даже Федька дразнил: "Машка-невеста, Петькина невеста!"
А я всё чаще ходила к колодцу. Ждала грозу — но осенние дожди шли ровные, нудные, без молний. Пробовала кричать, звать, даже молиться — своими словами, не церковными. Бесполезно.
И вот однажды, в конце октября (если мои подсчёты были верны), я сидела у колодца и плакала. Тихо, чтобы никто не услышал. Плакала по дому, по бабушке, по своей жизни. По горячему душу, стиральной машинке, нормальной еде. По интернету, в конце концов.
Вдруг услышала шаги. Вскочила, вытерла слёзы — но было поздно. Из-за деревьев вышел Семён.
— Так и знал, что найду тебя здесь, — сказал он устало. — Что ты всё ходишь сюда?
— Я... тут думается хорошо.
— Врёшь. Ты домой хочешь. Только где твой дом, Маша? И главное — когда?
Последнее слово он произнёс так, что у меня сердце ухнуло вниз. Неужели догадался?
— Не бойся, — сказал он, видя мой испуг. — Я не святоша какой, чтоб на костёр отправлять. Видал я всякое. И про колодец этот легенды знаю. Не только люди пропадают — иногда странные вещи находят рядом. Дед мой находил железку чудную — блестящую, с кнопками. Нажмёшь — светится. Потом перестала, выкинул.
Железка с кнопками. Телефон? Калькулятор? Что-то электронное явно.
Они пришли через три дня, в самый разгар ноябрьской слякоти. Я как раз возилась во дворе с Пеструхой — корова захромала, и я осматривала её копыто, выковыривая застрявший камешек. Грязная, в старом Дуняшином сарафане, с выбившимися из-под платка прядями — красавица, одним словом.
Первым во двор вошёл солдат. Молодой, бритый — непривычно видеть безбородое мужское лицо после местных мужиков. Форма незнакомая — зелёный кафтан, белые штаны, забрызганные грязью, сапоги. На голове треугольная шляпа.
— Эй, девка! — окликнул он меня. — Хозяин где?
Я выпрямилась, машинально поправляя платок:
— В церкви батюшка. Дьячок Семён, если его ищете.
— Его и ищем. Квартирьеры мы, место под постой готовим. Сейчас поручик с отрядом подойдёт.
Поручик. Офицер. Я вспомнила предупреждение Семёна.
— Сколько вас?
— Два десятка нижних чинов, да господин офицер. Офицера к вам поставим — изба большая, чистая. Остальных по дворам распределим.
Замечательно. Офицер в нашей избе. Агафья будет в восторге.
Солдат огляделся по сторонам, заметил Дуняшу, выглядывающую из окна. Присвистнул:
— Хороши девки у вас!
— Это дьячкова дочь, — предупредила я. — И я тоже у них живу.
— Значит, неприступные, — усмехнулся он. — Ладно, не бойся, мы не лихие. Царю-батюшке служим, порядок блюдём.
Он ушёл искать Семёна, а я вернулась к Пеструхе. Но сосредоточиться на копыте не могла — прислушивалась к звукам с улицы. Вот застучали сапоги — много сапог. Звяканье оружия. Голоса — грубые солдатские и один, выделяющийся, командный.
— Маша! — Агафья высунулась из избы. — Брось корову, иди в дом! Быстро!
Я побежала. В избе суматоха — Агафья что-то совала в сундук, Дуняша лихорадочно приглаживала волосы, Федька с Феклой загнаны на полати.
— Офицера к нам ставят! — Агафья была одновременно встревожена и польщена. — Вот честь-то! Но и забота... Вы с Дуняшей на полати пойдёте, с детьми. Офицеру лавку у окна поставим. Маша, ты это... не высовывайся особо. Мало ли что.
— Почему я на полати? — возмутилась Дуняша. — Я не малая!
— Затем, что девка незамужняя. Нечего тебе с офицером под одной крышей внизу спать.
Дверь распахнулась. Вошёл Семён, а за ним...
Я не знаю, что ожидала увидеть. Может, какого-то усатого вояку из исторических фильмов. Или наоборот, щёголя в напудренном парике.
Но точно не это.
Офицер был молод — лет двадцать пять, не больше. Высокий, широкоплечий, но не грузный — скорее поджарый, тренированный. Лицо обветренное, загорелое, с резкими скулами. Волосы тёмно-русые, собранные в короткую косичку на затылке — не парик, свои. И глаза... Серые, внимательные, с прищуром.
Он окинул взглядом избу, задержался на мне на секунду, перевёл взгляд на Дуняшу (та зарделась и потупилась), потом на хозяев.
— Поручик Михаил Андреевич Белов, — представился он. Голос низкий, с лёгкой хрипотцой. — Прошу прощения за вторжение. Приказ его величества — встать на постой. Постараюсь не стеснить.
— Что вы, что вы, ваше благородие! — засуетился Семён. — Честь для нас! Располагайтесь! Жена, давай собирай на стол!
За спиной офицера маячил денщик — пожилой солдат с седыми усами, тащивший дорожный сундучок и свёрнутую шинель. Он молча прошёл в угол, поставил вещи и исчез так же тихо, как появился.
Агафья бросилась к печи. Дуняша — помогать. Я тоже двинулась было, но Агафья шикнула:
— Ты лучше детей на полати уведи. И сама там сиди.
Я послушно полезла по лесенке вслед за Федькой и Феклой. Сверху было хорошо видно, как офицер снимает мокрую шинель, вешает на гвоздь шпагу. Ножны были потёртые, видавшие виды — это была не парадная игрушка, а рабочее оружие. Двигается он легко, экономно — привычка походной жизни.
— Долго у нас пробудете, ваше благородие? — спросил Семён.
— Неделю, может две. Отряд на переформирование идёт, а я рапорты для государя готовлю. Нужно место спокойное, где писать можно.
Писать. Грамотный, значит. Хотя странно было бы офицеру быть неграмотным.
— У нас тихо, — заверил Семён. — Разве что дети малые...
— Дети не помеха, — офицер улыбнулся. У него оказалась неожиданно тёплая улыбка. — У самого братья младшие остались в поместье.
Дуняша подала на стол — хлеб, солёные огурцы, квашеную капусту, яйца. Руки у неё дрожали, и она чуть не опрокинула миску с капустой. Офицер придержал край миски, и Дуняша покраснела так, что даже мне сверху было видно. Офицер поблагодарил, но есть не стал:
— Благодарствую, но я сыт. Лучше скажите, где можно умыться с дороги?
— Маша! — позвала Агафья. — Слезай, принеси воды в сенцы!
Пришлось слезать. Я старалась не смотреть на офицера, быстро прошла к ведру. Но когда потянулась за ним, он опередил меня:
— Позвольте, я сам.
И взял ведро из моих рук. Наши пальцы соприкоснулись на секунду — у него были тёплые, сухие ладони с мозолями от оружия.
— Куда нести?
— В... в сенцы, — пробормотала я и повела его.
В сенцах он поставил ведро на лавку, закатал рукава. Я подала ему ковш и собралась уходить, но он спросил:
— Вы тоже дочь хозяина?
— Нет. Я... приживалка.
— Родственница?
— Просто живу здесь. Помогаю по хозяйству.
Он смотрел на меня с любопытством, и я поняла почему. Мой выговор. Как ни старалась, говорила я не совсем так, как местные. Чище что ли, без диалекта.
— Вы не здешняя?
— Не помню, откуда я. Память потеряла после... несчастья.
— Вот как, — он нахмурился. — Простите за любопытство. Не хотел тревожить тяжёлые воспоминания.
— Да нет никаких воспоминаний, — пожала я плечами. — Пустота.
Он умывался, а я стояла у двери, не зная, уйти или ждать ведро. Вода стекала по его лицу, по шее. Он фыркал, как большой кот.
— Хорошая вода, — сказал он, вытираясь поданным полотенцем. — Холодная. У нас в походе часто грязной жижей умываешься из луж.
— Это из реки. У нас свой колодец пересох, — зачем-то сообщила я.