Пролог.

Пролог

В её жизни всё было выстроено как идеальная укладка: чуть-чуть дерзости на макушке, строгая линия пробора, невидимки там, где никто не должен догадаться, что удерживает всю конструкцию, и обязательный финальный штрих — лак, чтобы выдержало любые аплодисменты, вспышки камер и чужие «ой, а можно так же?».
Елизавета Оболенская — для друзей просто Лиза — стояла у зеркала в гримёрке, слегка наклонив голову, и смотрела на женщину, которую ещё пять лет назад не узнала бы сама. Не потому что стала «другой», нет. Потому что перестала быть девочкой, которая просила разрешения, и превратилась в женщину, которая его не спрашивает.
На ней был чёрный комбинезон — тот самый, «рабочий», который не боится ни пудры, ни лака, ни чужих локонов, ни нервов. Талия подчёркнута, спина ровная, плечи расправлены — не модель и не красавица в привычном глянцевом смысле, но миловидная до раздражения правильная. Та самая внешность, на которую мужчины обычно говорят: «В ней есть что-то…» — и потом два часа не могут сформулировать, что именно. Глаза серо-зелёные, чуть смешливые, как будто она заранее знает финал любой сцены. Волосы — её гордость и вечный компромисс: не пшеничная реклама шампуня, а живой, плотный цвет, который она доводила до своего идеального оттенка сама, без чужих рук. Потому что чужим рукам она доверяла только головы клиентов.
Лиза подошла ближе к зеркалу и поправила серьги-гвоздики.
— Так… — сказала она себе, приподняв бровь. — Сейчас выйдет звезда, скажет «хочу естественно, но чтобы все умерли». И мы это сделаем. Естественно. Чтобы умерли. Отличный план.
За дверью шумел коридор: беготня ассистентов, щелчки раций, чужие быстрые голоса. Кто-то ругался по-английски, кто-то по-русски, кто-то смешивал всё сразу — как в хорошем салате на фуршете, где обязательно окажется и креветка, и селёдка, и этот загадочный листик, который изображает «зелень».
Лиза работала на таких мероприятиях не первый год. Ей нравилась скорость. Нравилось то особое напряжение воздуха, когда всё в любой момент может развалиться, но почему-то держится — на профессионализме, привычке и чистой человеческой упрямости.
Она начинала не так.
В начале было маленькое помещение с одним креслом и одной лампой, которая мигала, как будто в ней жил мстительный дух электрика. Была аренда, которая съедала половину заработка. Были клиенты, которые приходили «подстричь кончики», а уходили с каре и драмой на три месяца вперёд. Был первый «успешный» отзыв в интернете: «Подстригла нормально, но слишком улыбалась». Лиза тогда смеялась так, что уронила фен.
— Что значит «слишком улыбалась»? — повторяла она подруге по телефону. — Я теперь должна быть как нотариус? «Подписываем акт стрижки, госпожа, печать — здесь»?
Её путь не был сказкой. Он был рабочим, потным и упёртым, как утренняя пробежка в ноябре. Она училась. Смотрела. Тренировалась на манекенах, на подругах, на собственной голове — не жалея ни времени, ни средств. Училась на курсах, на мастер-классах, на каждом отказе и каждом «мы подумаем». Была той самой девочкой, которая не нравилась «своим» потому что слишком амбициозная, и не вписывалась в «элиту» потому что не из тех, кому всё принесли на подносе.
Её приносило другое: руки и голова.
Она любила людей. Не всех. Людей вообще любить опасно. Но любила их истории. То, как они расслабляются в кресле и начинают говорить. Сначала осторожно, потом быстрее, потом как будто открывают кран. И ты стрижёшь, красишь, делаешь укладку — а рядом выливается чья-то жизнь. Иногда смешная, иногда горькая, иногда такая нелепая, что хочется спросить: «Вы это сами придумали или вас наняли?»
Лиза умела слушать. Не как психолог — не надо, пожалуйста, Лиза не любила психологов, потому что они часто делали вид, что знают чужую душу лучше самого человека. Она слушала как мастер, который понимает: если женщина пришла менять цвет волос, она меняет не цвет. Она меняет воздух вокруг себя. Она перестраивает свою историю.
И вот поэтому её стали звать — сначала на свадьбы, потом на съёмки, потом на показы. Сначала в родном городе, потом в столице. Потом в Европе. Потом — ещё дальше.
Лиза помнила одну выставку особенно ярко. Огромный зал, белые стены, свет, который не прощает ни одного лишнего волоска. Демонстрационные подиумы, толпа людей в чёрном — как будто весь мир решил стать одним большим «total black». И среди этого — модели, звёзды, стилисты, визажисты, камеры.
Она тогда работала с командой, где половина говорила на английском, половина — на «международном языке усталости»: жестами, взглядами и коротким «давай!».
Ей дали клиентку — актрису, про которую писали везде. Та пришла, села, сняла очки и сказала:
— Мне нужно, чтобы было просто. Но чтобы я выглядела так, будто родилась с идеальной причёской.
Лиза посмотрела на неё и улыбнулась так, что актриса впервые за весь вечер тоже улыбнулась.
— Конечно, — сказала Лиза. — Сейчас мы создадим эффект «я не старалась, я просто такая». Это самая сложная причёска в мире. Но мы справимся. Я же не зря ем.
Актриса расхохоталась. И дальше всё пошло легко. Потому что Лиза знала: важнее всего — снять страх. Снять напряжение. Дать человеку возможность быть собой. Даже если «собой» он становится только на пять минут перед выходом на красную дорожку.
Её любили за то, что она не лебезила. Не восторгалась искусственно. Не падала в обморок от громких имён.
— Лиза, вы такая… — начинал кто-нибудь, — такая спокойная.
— Я просто видела слишком много мужских завитков, которые пытались выдать за «естественную волну», — отвечала она. — После этого ничто не пугает.
У неё был лёгкий характер. Ирония. Умение посмеяться над собой. И да — она была упрямой. До такой степени, что если бы упрямство можно было продавать, она бы уже купила себе остров в Средиземном море и устраивала там мастер-классы под пальмами.
В тот вечер, в гримёрке, она ещё не знала, что остров ей действительно пригодится. Только не в Средиземном море.
Она сделала последние штрихи на волосах клиентки, закрепила прядь, отступила назад и сказала:
— Всё. Идите покорять. Если вам кто-то скажет, что вы не идеальны — я их подстригу. Без спроса.
Клиентка рассмеялась, обняла её — осторожно, чтобы не испортить укладку — и ушла.
Лиза осталась одна. Усталая, довольная, как после удачно завершённого марафона. Она сняла перчатки, потёрла запястья, посмотрела на свои руки — тонкие, сильные. Руки, которые дали ей всё это.
Телефон вибрировал на столике. Сообщение от мамы: «Как ты? Не забывай есть. И не стой под кондиционером». Как будто мама могла управлять погодой в мире, если напишет это в мессенджере.
Лиза улыбнулась и ответила: «Жива. Ем воздух. Люблю тебя».
Папы у неё не было уже несколько лет — инфаркт, неожиданно, как всегда бывает с тем, что тебя лишает опоры. Но она до сих пор иногда ловила себя на том, что хочет ему позвонить и сказать: «Пап, ты бы видел, где я». Он бы фыркнул, подмигнул и ответил: «Только не говори, что опять без шапки». Хотя в Париже, в Милане и на съёмках в Дубае шапка как-то не особо вписывалась.
Она шла по жизни одна. Не потому что была несчастной. Просто у неё всё время было одно огромное «потом». Потом отношения. Потом семья. Потом отдых. Потом. А потом наступало новое «сейчас», и оно съедало всё.
Один раз она пыталась. Мужчина был красивый, уверенный, говорил правильные слова. А потом оказалось, что правильные слова — это его профессия. Он хотел её квартиру, её прописку, её ресурсы. И Лиза, посмотрев на него, подумала: «Удивительно. Я умею отличать хорошие волосы от плохих, а людей — ещё учусь». После этого она закрыла эту дверь. Не хлопнула — просто тихо закрыла, чтобы не было сквозняка.
Ей хватало работы. Ей хватало движения. Ей хватало мира, который она построила сама.
И вот поэтому она была так уставшей в тот вечер. Настоящая усталость — не когда ты много работал, а когда ты много держался.
Она приехала домой поздно. Сняла обувь, поставила на пол сумку, прошла на кухню. Налила себе чай. У неё был любимый — зелёный, с бергамотом и чем-то ещё, что продавцы называли «нотами весеннего утра», хотя на вкус это было как «пожалуйста, не умирай прямо сейчас».
Она включила лампу — мягкий свет, уютный, как будто квартира сама пыталась её обнять. На столе лежала коробка. Прямоугольная, аккуратная, обмотанная бумажным скотчем. На ней была наклейка доставки. И дата — сегодняшняя.
— Я ничего не заказывала, — произнесла Лиза вслух и тут же фыркнула. — Ну да, конечно. Сейчас открою — там будет «поздравляем, вы выиграли вертолёт». Спасибо, до свидания.
Коробка была тяжёлая. Очень. Для обычной посылки — слишком тяжёлая. Лиза постучала по ней ногтем. Звук глухой, как у дерева.
Она принесла нож, аккуратно разрезала скотч. Открыла.
Внутри был ларец.
Старинный. Тёмное дерево, резьба, потёртости, металлические уголки, как будто он пережил не одну поездку. Запах — старого дерева, пыли и чего-то ещё, неуловимого. Запах времени.
Лиза замерла.
— Ну вот… — прошептала она. — Вот этого мне сейчас не хватало. Спасибо, Вселенная. Ты умеешь делать подарки, да.
В ларце лежала брошь.
Не «викторианская», не «под старину», а настоящая. Тяжёлая, холодная. С камнями — не бриллианты, но что-то очень красиво огранённое. Металл — золото? Или сплав? Лиза не была ювелиром, но чувствовала цену вещей.
Она подняла брошь, поднесла ближе. На обороте — гравировка.
Лиза прищурилась, потому что буквы были тонкие, старые, с завитками:
«Елизавете…»
Её сердце дёрнулось.
Она прочитала дальше, медленно, не веря глазам.
Там было имя. И фраза, которая по коже шла мурашками.
Елизавета чувствовала, как реальность вокруг слегка смещается, как будто воздух в кухне стал плотнее.
— Что за… — прошептала она. — Нет. Нет-нет-нет. Это какой-то розыгрыш. Это… мама? Нет, мама бы так не смогла. Это… коллеги? Ну если коллеги — то я их уволю. Всех. Сразу.
Она проверила коробку. Никаких записок. Никаких вложений. Только ларец и брошь.
Лиза снова посмотрела на гравировку. Пробежала глазами по буквам. Имя. Упоминание Екатерины. Слова, которые не могли быть шуткой.
Она откинулась на спинку стула и рассмеялась — тихо, нервно.
— Так, Лиза. Давай по пунктам. Первое: ты устала. Второе: ты перенервничала. Третье: ты сейчас выпьешь чай, ляжешь спать, а утром найдёшь рациональное объяснение. В крайнем случае — не рациональное, но объяснение. Например: это реклама исторического сериала. Да. Конечно. Исторический сериал про парикмахера. Мечта.
Она взяла брошь в ладонь. Холод пробрал кожу.
И вдруг ей захотелось… почему-то захотелось её держать. Как будто эта тяжесть была якорем.
Она вспомнила, как подруги смеялись: «Лиза, ну прочитай хоть одну книжку про попаданок. Ну вдруг пригодится!» Она всегда отмахивалась:
— Мне и так хватает людей, которые попадают в сложные ситуации. Я каждый день с ними работаю. Зачем мне ещё это дома?
И вот сейчас, глядя на брошь, Лиза поняла, что если бы она прочитала хоть одну такую книгу, она бы хотя бы знала, что делать. А так она знала только одно: в подобных историях всегда сначала происходит что-то странное, а потом герой просыпается там, где ему не место.
Она подняла кружку, сделала глоток. Чай был тёплый, пах бергамотом. Мир пока ещё был на месте.
Лиза положила брошь на стол. Потом снова взяла. Потом снова положила.
— Ладно, — сказала она. — Я её не выброшу. Я не идиотка. Это раритет. Это… это вообще… Это если продать, можно купить… ну не остров, но хотя бы нормальный отпуск.
Она усмехнулась и снова посмотрела на гравировку.
Её вдруг кольнула мысль — тонкая, неприятная:
А если это не шутка?
Лиза резко поставила кружку. Встала. Прошлась по кухне. Села снова.
— Нет, — сказала она вслух. — Я в эти игры не играю. Я взрослый человек. Я работаю со звёздами. Я не могу проснуться в прошлом. Это же… это же бред.
Она поймала себя на том, что говорит это слишком убедительно. Так убеждают себя люди, которые уже подозревают, что бред может оказаться правдой.
Лиза посмотрела на часы. Два часа ночи.
— Я просто лягу, — сказала она. — Потому что я устала. И всё. И завтра я буду нормальной. И буду смеяться над собой. И… и…
Она не договорила. Потому что почувствовала, как усталость накатывает резко, тяжело, будто кто-то выключил в ней питание.
Лиза взяла брошь в руку — как будто подсознание само решило, что так безопаснее. И пошла в спальню.
Легла. Не раздеваясь до конца. Только скинула комбинезон, осталась в майке и шортах. Подтянула одеяло.
Брошь лежала у неё в ладони, холодная, как камень на морском берегу.
— Если я проснусь в прошлом, — пробормотала Лиза, — то первым делом… первым делом я найду человека, который умеет объяснять, что здесь происходит. Вторым делом — украду нормальное платье. Третьим — буду плакать. Четвёртым — буду делать вид, что не плачу. И да, надо было слушать маму. Она говорила: «История пригодится». Вот пригодилась. Прямо сейчас.
Её глаза закрылись сами.
И в тот момент, когда сон окончательно забрал её, Лиза успела подумать последнюю мысль — злую и смешную:
Ну если уж я попаду в прошлое, пусть там будет хотя бы нормальный сервис. Потому что я за это платить не собираюсь.
…Она проснулась от запаха.
Не чая. Не кондиционера. Не её уютной квартиры.
Запах был другой: влажный, лекарственный, терпкий — травы, воск, дерево. И ещё — холод. Такой, какой бывает не от открытого окна, а от отсутствия центрального отопления как явления.
Лиза резко открыла глаза.
Над ней был потолок. Низкий. Деревянный. С балками.
Она вдохнула и почувствовала, как сердце делает в груди кульбит.
— Нет… — прошептала она. — Нет. Пожалуйста, нет.
Она попыталась пошевелиться — и ощутила, что на ней другая ткань. Слишком грубая. Слишком тяжёлая.
Лиза подняла руку.
Броши не было.
И вот тогда, впервые за многие годы, она действительно испугалась.
— Вот блин… — выдохнула она, и голос прозвучал чужим. Слишком мягким. Слишком не её.
За дверью послышались шаги. Шорох. Голос — женский, спокойный:
— Госпожа Елизавета… вы очнулись?
Лиза уставилась в потолок и подумала только одно — совершенно честно, совершенно по-человечески:
Ну всё. Лиза. Поздравляю. Ты просила приключений — получай. И да. Надо было читать эти чёртовы книги про попаданок. Хотя бы одну. Чтобы знать, где тут выход и кому предъявлять претензии.

Глава 1.

Глава 1


Первое, что ударило в нос, — не запах. Холод. Настоящий, сырой, плотный, как мокрая шерсть на плечах. Такой холод не живёт в современных квартирах — он либо в подвалах, либо в древних камнях, которые помнят больше, чем любой архив.
Елизавета открыла глаза резко, будто вынырнула из воды. И тут же пожалела. Свет был тусклым, желтоватым — от свечи или лампады. Потолок низкий, деревянные балки, местами потемневшие от времени. Тишина — не привычная «всё выключено», а монастырская, где слышно, как воздух двигается. В этой тишине громко стучало сердце.
Она лежала на узкой кровати, на грубой простыне, которая цепляла кожу так, будто ткань не ткали, а шили из старого мешка. Под спиной — доски. Под одеялом — тяжесть, неприятная, как чужая одежда на голое тело. Запах воска, чего-то травяного и влажного дерева. Где-то рядом — вода: холодная, металлическая по запаху.
Елизавета не пошевелилась.
Лиза. Не дёргайся. Сначала — глазами. Потом — руками. Потом — паника. Если будет время.
Она моргнула, раз, другой. Картинка не исчезла. Не расплылась. Не «привет, сон». Нет. Всё было слишком отчётливо.
Справа — небольшой столик, на нём подсвечник и огарок свечи, рядом — глиняная кружка, миска с чем-то, что пахло хлебом и луком. У стены — таз для умывания, вода в нём блестела чёрным зеркалом. Над тазом — маленькое зеркало в металлической оправе. Слева — полка, на ней аккуратно сложены два полотенца и… книги? Или тетради в кожаных обложках.
На полу — коврик, выцветший, как память.
У двери — тень. Чуть заметное движение.
Елизавета почувствовала, как по коже пробежали мурашки. Она всё ещё лежала, не моргая, будто могла притвориться мёртвой и тогда всё рассосётся само.
Это либо очень дорогая реконструкция, либо…
Мысль об «либо» она не закончила. В голове вспыхнуло: коробка, ларец, холодная тяжесть броши в ладони. Гравировка. Имя. Екатерина.
Елизавета проглотила слюну. Горло было сухим. Как после бессонной ночи, когда ты пил только злость и кофе.
Брошь.
Она заставила себя пошевелить пальцами. Рука лежала на одеяле, бледная, тонкая, но… не её.
Ногти короткие, неровные, ломкие, как у человека, который неделю копал землю. Кожа — сухая, местами огрубевшая. На костяшках — мелкие трещинки.
Елизавета резко втянула воздух.
Нет. Это не мой маникюр. Это даже не мой кошмар.
Она села рывком — и мир качнулся. В ушах зашумело. Ткань на груди тяжело опала, а рукава потянулись, будто её завернули в чужой мешок.
Её взгляд бросился на ладонь. Пусто.
Броши не было.
Это стало той самой точкой, где страх перестаёт быть абстракцией.
Елизавета встала, шатаясь, и почти упала обратно, но удержалась. Ноги были босые, ступни — холодные. Она лихорадочно оглядела кровать, подушки, простыню. Откинула одеяло, как будто под ним могла лежать её прежняя жизнь. Засунула руку под матрас — грубый, набитый соломой. Солома колола ладонь.
Броши не было.
Она резко опустилась на колени, заглянула под кровать. Там было только темно и пыльно.
Нет. Нет-нет. Это… это нельзя. Это — ключ. Это — единственное доказательство того, что я не сошла с ума.
Елизавета поднялась и, не понимая зачем, дёрнула дверцу маленького шкафчика. Внутри — аккуратно сложенное бельё, грубое, серое, и платье — темное, простое. Не театральное. Реальное.
Её грудь сжалась.
Она схватилась за голову обеими руками, и волосы… волосы оказались другими. Тяжёлыми, спутанными, длинными. Не уложенными, не окрашенными. Просто — живыми и запущенными.
Господи… что у меня на голове?… Это что, я теперь хожу как…
Она не успела закончить мысль. У двери послышался лёгкий шорох.
Елизавета замерла, словно её поймали на месте преступления.
В дверном проёме появилась женщина. Монахиня — чёрное одеяние, белый чепец, спокойное лицо, в котором строгая доброта уживалась с привычкой видеть чужие беды каждый день. В руках — поднос с кружкой.
Она сказала что-то, и голос её был мягкий, но уверенный. Елизавета услышала слова, поняла смысл — и именно это было самым страшным: она понимала.
Я что, ещё и языки внезапно выучила?
Монахиня подошла ближе, поставила поднос на стол.
Елизавета молчала. Молчала намертво. Потому что если она сейчас откроет рот, оттуда выйдет либо истерика, либо мат — и оба варианта в монастыре выглядят неуместно.
Монахиня наклонила голову, внимательно посмотрела ей в лицо. Потом — на руки, на то, как дрожат пальцы.
— Госпожа Елизавета… — произнесла она осторожно, будто пробовала, узнает ли больная своё имя.
Елизавета вцепилась в это слово: «госпожа». Значит, не пациентка в частной клинике. Значит, не «Елизавета Сергеевна, у нас для вас терапия». Значит… эпоха.
Она заставила себя кивнуть. Небольшое движение — почти механическое.
Монахиня вздохнула — так вздыхают люди, которые уже всё поняли, но надеются, что ошибаются.
— Вы… не помните? — спросила она чуть тише.
Елизавета снова кивнула. Коротко.
Это была первая ложь. Или первая спасательная верёвка.
Амнезия. Отлично. Универсальный чит-код. Спасибо, мозг, что ты хотя бы это придумал.
Монахиня подошла к тазу, смочила полотенце и протянула ей. Елизавета взяла — руки холодные, полотенце пахло щёлоком и травами.
Она подняла взгляд на зеркало.
И в этот момент её будто ударило.
Лицо было молодым. Но не её. Скулы другие, губы тоньше, подбородок чуть тяжелее. Кожа — бледная, без привычного ухода. Под глазами — синеватые тени. Но главное — взгляд. Взгляд был её. Живой, злой, испуганный. В чужом лице — её взгляд.
Елизавета замерла, не моргая.
Ну всё. Всё. Значит, это не сон. Потому что сон не делает тебе новое лицо без согласования.
Она с силой провела мокрым полотенцем по щекам, как будто могла стереть реальность. Вода была ледяная. Кожа вспыхнула.
Монахиня наблюдала, не вмешиваясь.
Потом сказала:
— Лекарь придёт позже. Он уже был вчера. Говорит, что у вас… — она замялась, словно слово было неудобным, — расстройство памяти после потрясения. Вам нужен покой. Тёплое питьё. И… не мучить себя.
Елизавета снова кивнула.
Ей хотелось спросить: «Какой год? Где я? Кто правит? Почему у вас нет батарей?»
Но она молчала. Потому что любая фраза могла выдать её с головой. Могла звучать чуждо. Слишком современно. Слишком… настоящей.
Монахиня достала из рукава маленький свёрток — письмо. Пожелтевшая бумага, печать.
И в этот момент Елизавета почувствовала, как внутри поднимается холодная, очень ясная мысль:
Информатор. Мне нужен информатор. И это она. Только не спугни. Только не сорвись.
Монахиня протянула письмо, и Елизавета взяла его обеими руками — как святыню. Пальцы дрожали, а бумага была плотная, дорогая.
На письме было написано её имя. Её — и не её.
Елизавета, не разрывая печати, подняла глаза на монахиню. Вопрос — без слов: что это?
— Это вы написали… — тихо сказала монахиня. — Перед отъездом. Вы просили… если с вами случится беда, передать вам, когда очнётесь.
Елизавета замерла. Ком в горле.
Письмо… предшественницы. Значит, та, в чьём теле я… знала. Готовилась. Чёрт…
Она осторожно сломала печать. Развернула бумагу.
Строки были ровные, аккуратные, но в них чувствовалась спешка. Елизавета читала, и каждое слово было как гвоздь, вбитый в сознание:
…Елизавета Оболенская… вдова…
…прибытие ко двору через месяц…
…по высочайшему повелению… на очи Ее Императорского Величества…
…помнить о приличиях… не позорить имя…
…не доверять никому…
…бережно хранить брошь…
Елизавета остановилась на последней строчке и почувствовала, как у неё подкашиваются ноги.
Брошь. Значит, она была здесь. И теперь её нет.
Она судорожно пролистала письмо ещё раз глазами, выискивая намёк — где, как, зачем. Но письмо было больше похоже на попытку оставить инструкцию самой себе, чем на объяснение происходящего.
Елизавета сжала бумагу. Потом заставила себя разжать, аккуратно сложила.
Монахиня, будто читая её мысли, сказала:
— Вы искали брошь… утром. Когда проснулись. Я… — она замялась. — Я не видела её. Но вы держали её в руке, когда вас привезли. Лекарь говорил… странная вещь. Очень дорогая. Возможно… потерялась при дороге.
Елизавета медленно выдохнула.
«Потерялась при дороге». Ну да. Конечно. И мой паспорт тоже «потерялся при дороге», и телефон, и Wi-Fi…
Она снова молчала. Но внутри уже работал мозг — быстро, жёстко.
Так. У меня есть месяц. Месяц до Екатерины. Это не шутка. И мне надо выглядеть так, чтобы хотя бы не умереть от стыда. Волосы… руки… платье… эти… как их… корсеты. Господи, я же в жизни корсет не носила добровольно. Я даже бюстгальтер иногда ненавижу.
Её взгляд снова упал на таз. На воду. На собственное отражение.
Ладно. Сначала — не сойти с ума. Потом — информация. Потом — выживание.
Монахиня подошла к окну, приоткрыла ставню, и в комнату вполз свежий воздух — сырой, пахнущий мокрой землёй и хвоей. Где-то далеко крикнула птица. Снаружи было серо — либо раннее утро, либо вечный монастырский сумрак.
Елизавета почувствовала, как этот воздух чуть-чуть возвращает её в реальность.
Монахиня сказала:
— Я сестра Агния. Вы… вы бывали здесь раньше. Вы приезжали лечить нервы. После смерти мужа… и после… — она замялась. — После долгов. Вы говорили, что двор вас убивает. Но вы всё равно хотите туда. Потому что… вы хотите жить красиво.
Елизавета слушала и мысленно фыркала.
Жить красиво — да. Но не так. Я хотела жить красиво с феном, шампунем и зарплатой, а не с амнезией и Екатериной на горизонте.
Она подняла глаза на Агнию. Попросила взглядом ещё — расскажи. Больше. Кто я была? Что натворила? Кто меня ненавидит?
Агния, словно поняла, села на край стула.
— Вы были… — осторожно начала она, — слишком шумной. Любили балы, любили внимание. Говорили, что вы достойны лучшего. Что вас недооценили. Что вы… — она снова замялась, — что вам нужен богатый покровитель.
Елизавета закрыла глаза на секунду.
Прекрасно. Значит, репутация у меня как у девушки из реалити-шоу. И теперь мне с этим жить.
Она открыла глаза. Сдержала гримасу. Снова молчание.
Агния продолжала, уже увереннее:
— Но вы не злая. Вы… скорее… несчастная. Вы всё время хотели доказать… что вы не хуже других. А теперь… — она вздохнула, — теперь вы будто стали другой. Вчера вы впервые спросили меня, как поживают дети в приюте. Вы никогда раньше не спрашивали.
Елизавета чуть не поперхнулась воздухом.
Ого. Значит, «я стала другой» уже заметно. Отлично. Это и опасно, и удобно.
В дверь постучали. Вошёл мужчина — сухощавый, в простом кафтане, с сумкой. Лицо усталое, руки чистые, но с запахом лекарств и трав. Улыбаться он не умел. Зато умел смотреть так, будто твой организм — книга, которую он читает без спроса.
Лекарь. Или врач. Для этого века — одно и то же.
Он подошёл, приложил ладонь к её лбу, посмотрел в глаза, попросил показать язык. Елизавета выполняла молча, как послушный пациент, но внутри всё кипело.
Ну давай, доктор. Скажи мне, что я просто переутомилась и мне нужен отпуск. Я согласна. Я подпишу всё, что угодно. Только верните мне мою кухню и чай.
Лекарь сказал сухо:
— Амнезия. После удара. Покой. Никаких сильных волнений. Никаких поездок.
Елизавета едва не рассмеялась.
Никаких поездок? Милый мой, я уже совершила такую поездку, что тебе и не снилось.
Она посмотрела на Агнию — и впервые дала себе маленькую слабость: взглядом попросила помощи. Агния поняла.
— Но, господин лекарь… — мягко сказала она. — У госпожи назначение ко двору. Через месяц. Высочайшее.
Лекарь поморщился так, будто ему предложили лечить чуму молитвой.
— Тогда пусть молится, — буркнул он. — И пусть отдыхает. Я могу дать настой. Успокаивающий. И… — он посмотрел на Елизавету, — не дергайтесь. Ваше тело устало. Ваши нервы устали. Вы должны быть тихой.
Елизавета кивнула. Она была тихой. Она была настолько тихой, что слышала, как в голове кричит паника.
Когда лекарь ушёл, Агния снова приблизилась.
Елизавета подняла письмо, прижала его к груди — и в этом жесте было всё: страх, решимость, злость, желание выжить.
Месяц. У меня есть месяц. И дальше — двор. Екатерина. И кто-то, кто подарил мне брошь. И кто-то, кто её забрал. Или она сама исчезла. Чёрт…
Она подошла к тазу, снова посмотрела на себя. На волосы. На руки. На платье.
Даже если я чудом доберусь до Екатерины, в таком виде меня не то что ко двору — меня к зеркалу подпускать нельзя. Мне нужен порядок. Мне нужна информация. Мне нужен план.
Она резко остановилась, поймав себя на слове.
План. Лиза, не смеши. Ты в прошлом. Здесь планы пишут пером, а тебя могут выдать замуж как мебель. Тебе нужен не план. Тебе нужен инстинкт выживания.
Елизавета глубоко вдохнула. Медленно выдохнула. Сжала кулаки — и почувствовала, что хотя бы это её: умение собраться в момент, когда всё летит к чертям.
Она повернулась к Агнии и впервые сделала то, что выглядело как просьба — без слов.
Агния сказала, будто отвечая на неё:
— Я поеду с вами. Настоятельница позволит. Вы — под нашим покровом. Вы не справитесь одна.
Елизавета чуть не расплакалась — и тут же разозлилась на себя.
Рыдать будем потом. Сейчас — действие.
Она подошла к полке, взяла гребень. Провела по волосам — гребень застрял. Волосы спутались, как её жизнь.
Елизавета закрыла глаза и мысленно, со злым юмором, сказала самой себе:
*Добро пожаловать в прошлое, Лиза. Здесь нет кондиционера, нет стилиста и нет быстрых решений. Зато есть ты. И если кто-то думает, что ты сейчас сдашься — пусть подойдёт поближе. Я ему сделаю такую укладку, что он три дня будет ходить с лицом «где моя честь». *
Она опустила гребень, снова вдохнула.
Монахиня — Агния — уже хлопотала у двери, собирая узелок.
Елизавета посмотрела на письмо ещё раз. На своё имя. На слово «вдова». На строку про аудиенцию у Екатерины.
И в ней что-то щёлкнуло.
Страх никуда не исчез. Но рядом с ним встал другой зверь — упрямство.
Ладно. Раз уж меня занесло в эпоху, где женщины выживают, цепляясь за имя и репутацию… значит, будем выживать. И если мне нужно стать «модисткой Екатерины», чтобы не умереть и не превратиться в придворный анекдот — я стану. Но сначала… сначала я найду брошь. Или след того, кто её забрал. Потому что всё началось с неё. И я не люблю, когда у меня забирают мои инструменты.
За окном шевельнулся ветер, и где-то в коридоре раздался звук шагов — монастырь просыпался.
Елизавета молча взяла узелок, набросила на плечи тёмную накидку, под которой пахло шерстью и дымом, и шагнула к двери.
Месяц. Всего месяц.
А впереди — дорога к имению, где её ждёт чужая жизнь. И, возможно, чужая ненависть.
И Екатерина. Где-то там, за лесами, городами и временем.
Елизавета стиснула зубы.
Ну что, Лиза… Знала бы — подготовилась бы. А раз не знала — придётся импровизировать. Как всегда.

Глава 2.

Глава 2


Дорога оказалась длиннее, чем она ожидала. Не по расстоянию — по ощущениям.
Колёса кареты мерно грохотали по неровной, разбитой колее, и каждый толчок отдавался где-то под рёбрами глухой тяжестью. Лиза сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и смотрела в маленькое мутное окошко, за которым медленно проплывал чужой, незнакомый мир. Серо-зелёные поля, редкие перелески, низкое небо, будто нависшее слишком близко — так, что хотелось инстинктивно пригнуться.
Запахи были первыми, что окончательно убедили её: это не сон и не дурная шутка. Запах мокрой земли, прелого сена, лошадиного пота, сырой древесины — густой, тяжёлый, настоящий. Никакой стилизации, никакой театральности. Мир не старался быть красивым. Он просто был.
Она всё ещё почти не говорила. Слова застревали где-то внутри, словно любое произнесённое вслух могло окончательно закрепить происходящее. Молчание было щитом. Пока она молчит — ещё можно думать, анализировать, держаться.
Рядом, напротив, сидела монашенка — та самая, что несколько дней назад терпеливо, мягко и без нажима объясняла ей, кто она, где находится и что с ней произошло. Неброская, сухощавая женщина с внимательными, цепкими глазами и аккуратно сложенными руками. Из тех, кто замечает больше, чем говорит, и говорит только тогда, когда это действительно нужно.
Иногда их взгляды встречались. Монашенка смотрела с осторожной теплотой, будто боялась спугнуть что-то хрупкое. Лиза отвечала коротким кивком и снова отворачивалась к окну.
Имение Оболенских показалось внезапно.
Карета выехала из-за поворота, и перед ней открылся дом — приземистый, потемневший от времени, с облупившимися ставнями и покосившимся крыльцом. Никакого величия. Никакого «дворянского гнезда», каким она его почему-то воображала. Просто старый дом, который слишком долго держался на упрямстве, а не на заботе.
У Лизы внутри что-то тихо, неприятно сжалось.
— Вот и приехали, — негромко сказала монашенка.
Лиза кивнула и первой вышла из кареты.
Воздух здесь был другим. Холоднее. Сырее. Он пах гнилыми листьями, старым деревом и чем-то ещё — застоявшимся, давно не тревоженным. Под ногами хрустел гравий, смешанный с грязью. Крыльцо жалобно скрипнуло под её шагом, будто заранее извиняясь за своё состояние.
Дверь открылась не сразу. Сначала послышались быстрые шаги, потом короткий, сдержанный вдох — и на пороге появилась женщина.
Худенькая. Почти прозрачная. В старом, выцветшем платье, аккуратно заштопанном в нескольких местах. Волосы убраны просто, без украшений. Лицо резкое, уставшее, с тенью постоянного напряжения в глазах.
Она смотрела на Лизу прямо, без почтительного наклона, без радости. В этом взгляде было всё: настороженность, скрытая злость, усталость и… боль.
— Значит, вы и есть… — начала она и осеклась.
Лиза поняла, что от неё ждут ответа. Имени. Реакции. Той самой прежней, высокомерной, вечно недовольной хозяйки.
Она сделала глубокий вдох.
— Я… да, — тихо сказала она. Голос прозвучал непривычно хрипло. — Я приехала.
Сестра покойного мужа — а Лиза уже знала, кто перед ней, — поджала губы.
— Проходите, — сухо сказала она, отступая в сторону.
Внутри дом оказался ещё более мрачным. Узкий коридор, тусклый свет, холод. Полы скрипели, стены были покрыты пятнами сырости. Воздух стоял тяжёлый, будто здесь давно не проветривали.
Лиза медленно шла вперёд, впитывая каждую деталь. Это было не просто жильё — это был приговор. Жить здесь означало ежедневно бороться не только с бытом, но и с чужой ненавистью, с памятью о той, кем она была раньше.
Слуги стояли в стороне: управляющий — сутулый, с опущенными глазами; две горничные — настороженные, молчаливые; кухарка — широкоплечая, с крепкими руками, глядящая исподлобья. Ни приветствия, ни поклона. Только ожидание.
«И правильно», — подумала Лиза. — «Им тут было не до любезностей».
Её провели в комнату, которую, по всей видимости, считали хозяйской. Узкая кровать, тяжёлый шкаф, маленькое окно. Всё чисто, но бедно. Слишком бедно для женщины, которая при дворе пыталась изображать из себя светскую львицу.
Когда дверь закрылась, Лиза впервые за долгое время позволила себе выдохнуть.
Она медленно осмотрелась. Подошла к шкафу, открыла. Несколько платьев — тёмных, однообразных, изношенных. Ни кружева, ни лент. Экономия, доведённая до абсурда.
— Господи… — вырвалось у неё почти шёпотом.
Она опустилась на край кровати и закрыла лицо руками. Не от отчаяния — от усталости. Колоссальной, накопившейся усталости.
Через несколько минут она поднялась и начала осматривать комнату внимательнее. Привычка работать с пространством, с деталями, с «закулисьем» жизни включилась автоматически. Под кроватью — сундук. Заперт.
Она наклонилась, нашла ключ — грубо спрятанный под матрасом. Открыла.
И замерла.
Внутри, аккуратно уложенные, лежали украшения. Золото. Камни. Несколько увесистых мешочков с монетами.
Лиза рассмеялась. Тихо, почти истерично.
— Боже мой… — пробормотала она. — Да ты была не просто скупой. Ты была патологически жадной.
Картина складывалась стремительно. Предшественница экономила на всём: на доме, на слугах, на собственной сестре мужа — но деньги копила. Тайно. Судорожно. Как будто боялась, что мир отнимет у неё последнее.
Лиза закрыла сундук и аккуратно задвинула его обратно.
Теперь многое становилось понятнее. И многое — только начиналось.
Она вышла в общую комнату уже с другим выражением лица. Не хозяйским — человеческим.
— Давайте поужинаем вместе, — сказала она, глядя на сестру мужа. — Все.
В комнате повисла тишина.
— Хозяйка… — начала та, но Лиза покачала головой.
— Не хозяйка. Пока нет. Просто… Лиза.
Это было первым шагом. Маленьким. Но настоящим.
Вечером они сидели за одним столом. Простая еда, скромная, но горячая. Лиза ела медленно, благодарно, и в какой-то момент поймала на себе удивлённый взгляд кухарки.
— Спасибо, — сказала она искренне.
Той понадобилось несколько секунд, чтобы кивнуть в ответ.
Ночью Лиза долго не могла уснуть. Дом скрипел, ветер стучал в ставни. Где-то в глубине раздавался кашель — глухой, тяжёлый.
«Сестра», — подумала она. — «Конечно. Работает больше всех».
Утром она встала первой.
Натянула простое платье, заколола волосы как могла и вышла во двор. Холод пробрал до костей, но это было даже полезно — отрезвляло.
Она взялась за работу. Настоящую, грязную, тяжёлую. Вместе с горничными вымыла полы. С кухаркой перебрала припасы. С управляющим прошлась по дому, записывая в голове, что требует срочного ремонта.
Сестра мужа наблюдала издалека, с недоверием. Но когда Лиза без лишних слов подхватила тяжёлое ведро с водой, та не выдержала.
— Вы… раньше никогда… — начала она и замолчала.
Лиза улыбнулась уголком губ.
— Раньше было раньше.
К вечеру дом будто вздохнул. Не стал лучше — стал живее.
Монашенка, наблюдая за всем этим, тихо сказала:
— Вы очень изменились, госпожа.
Лиза посмотрела на неё устало, но спокойно.
— Я просто наконец перестала бояться жить.
И в этот момент она поняла: отсюда всё и начнётся. Не с дворцов и балов. А с этого холодного дома, недоверчивых взглядов и её собственного решения — не сломаться.
Это была не чужая жизнь. Это была её жизнь.
И она собиралась сделать её своей.

Глава 3.

Глава 3


Утро началось с ощущения, что дом дышит — хрипло, тяжело, но уже не так безнадёжно, как в первый день. Дрова в печи потрескивали, и от этого звука у Лизы внутри становилось спокойнее: огонь — это всегда порядок. Он либо есть, либо его нет. Никаких «почти». И в этом была такая ясная, почти терапевтическая честность, что ей хотелось на секунду улыбнуться.
Она встала рано — не потому что стала вдруг «правильной барыней», а потому что иначе не успевала. Мозг работал, как после большого проекта: список задач распухал, как тесто на дрожжах. Только здесь дрожжи были из сырости, холода и чужих взглядов.
Лиза надела одно из тёмных платьев предшественницы, но не так, как оно «предполагалось». Она долго крутила его вечером, ощупывала ткань, швы, и в итоге сделала то, что делала бы в салоне с любой вещью, которая «вроде нормальная, но жить в ней невозможно»: распорола лишнее, убрала неудобные складки, слегка укоротила рукав и подшила так, чтобы кисти не выглядели как у сироты на выданье. Нитки были грубые, игла тупая, но руки помнили ремесло. И когда она, стоя у окна, проверила результат в отражении — не зеркале, а настоящем «вот так и живём» отражении — ей стало легче.
Не красавица. Но и не развалина.
Волосы она заплела в тугую косу и заколола шпильками так, что затылок выглядел аккуратно. Никаких локонов и «падающих прядей» — романтика тут пока не предусмотрена. Ей нужно было, чтобы волосы не лезли в глаза, когда она будет разбирать бумаги, щупать стены и разговаривать с людьми, которые пока не верили ни одному её слову.
На кухне уже хозяйничала кухарка. Лиза всё ещё не знала, как правильно обращаться к этой женщине — «кухарка» звучало как роль, а ей хотелось имени, но вчера, в суматохе, спросить не успела.
— Доброе, — сказала Лиза, входя и машинально втягивая носом запах. Пахло кашей, дымом и чем-то кислым — капустой, наверное.
Кухарка оглянулась с выражением лица «опять она».
— Каша, — сказала она коротко, словно докладывала на военном совете. — И хлеб. И… — она повела плечом. — Масла нет.
Лиза кивнула. Масла нет — значит, будет. Не сразу, но будет.
— Как вас зовут? — спросила она спокойным тоном, будто это самый обычный вопрос на свете.
Кухарка будто подавилась воздухом. Секунду молчала, потом буркнула:
— Устинья.
— Устинья, — повторила Лиза и даже улыбнулась одним уголком губ. — Хорошо. Устинья, вы мне потом покажете, что у нас с запасами. Я вчера в погребе была… — она сделала паузу и постаралась, чтобы в голосе не прозвучало отвращение, — но хочу понять, что можно спасти, а что уже только… вон.
Устинья хмыкнула, но уже без злости — скорее с удивлением.
— Спасти? — переспросила она. — Да там и спасать-то…
— Вот и посмотрим, — Лиза взяла миску с кашей и села так, чтобы не выглядеть «госпожой на троне», но и не унизиться до роли служанки. Тут тонкая грань, и она уже чувствовала: если переиграть — её перестанут уважать. Если недоиграть — начнут бояться.
В комнату вошла Прасковья. Она кашлянула — тихо, почти украдкой, но Лиза всё равно заметила. На Прасковье было то же выцветшее платье, в котором она встретила Лизу вчера, и от этого Лизу кольнуло: эта женщина явно могла бы выглядеть иначе, если бы хоть кто-то когда-то подумал о ней как о человеке, а не о приложении к дому.
— С добрым утром, — сказала Лиза, и Прасковья ответила коротким кивком.
Следом появился Ефим-управляющий. Он всё ещё держался так, будто ожидал, что его сейчас обвинят во всех грехах мира.
— Ефим, — сказала Лиза, пока ещё все сидели, — после еды идём смотреть бумаги. Мне нужно понять, что у нас по обязательствам. И… — она подняла взгляд на Прасковью, — мне нужно знать, кто именно у нас работает и на каких условиях. Я не хочу потом услышать, что «так принято» и «все так делают». Мне нужны факты.
Прасковья чуть прищурилась, а Ефим быстро кивнул.
— Как прикажете, барыня.
— Не «как прикажу», — Лиза автоматически поправила и тут же поняла: перегнула. В этом времени такие фразы звучат странно. Она смягчила: — Как договоримся.
Устинья фыркнула в миску, но Лиза поймала в этом не насмешку — скорее растерянность. Слишком много нового за слишком короткий срок.
После завтрака Лиза действительно пошла в кабинет — если эту комнату можно было так назвать. Там пахло пылью, старой бумагой и деревом, которое давно не натирали. Стол был крепкий, но исцарапанный. На полках стояли книги — немного, и в основном молитвенники, да какие-то скучные «домострои» и наставления.
Лиза тронула корешок одной книги и вздохнула.
«Ладно. Библиотека мечты будет позже. Если выживу».
Ефим принёс связку бумаг. Аккуратно, почти торжественно положил на стол, как будто это не счета и расписки, а Евангелие.
— Вот, барыня. Что осталось.
Лиза села, разложила бумаги и начала читать. Сначала медленно, потом быстрее. Рука сама потянулась за карандашом — привычка. Карандаша не было. Она чертыхнулась мысленно.
— У вас есть уголь? — спросила она.
Ефим заморгал.
— Уголь… из печи?
— Да. И кусок ткани. И… — она посмотрела на стол, — ножик.
Через пару минут у неё был «письменный набор» уровня «выживание в XVIII веке»: уголь вместо карандаша и обрывок ткани вместо блокнота.
Она делала отметки, схемы, рисовала стрелки. Ей нужно было держать всё в голове, но мозг всё равно требует опоры. А опора тут — чёрные линии на ткани.
— Так… — пробормотала она, перебирая бумаги. — Налоги… оброк… расходы на конюшню, которой нет… расходы на ремонт, которого не было… — она подняла глаза на Ефима. — Это что?
Ефим нервно сглотнул.
— Барыня… раньше… — он замялся. — Раньше записывали, а денег не давали.
Лиза медленно выдохнула.
— То есть у нас на бумаге «ремонт крыши» был, а крыша течёт?
Ефим кивнул, не поднимая глаз.
— А деньги куда?
Ефим молчал. И это молчание было таким говорящим, что Лиза поняла: сейчас давить нельзя. Иначе он закроется и начнёт врать.
Она отложила бумагу и спокойно сказала:
— Ефим. Я не собираюсь устраивать судилище. Но я должна знать, где мы стоим. Если вы мне скажете правду — я буду с вами работать дальше. Если вы будете юлить — я вас заменю. Я не угрожаю. Я просто… — она посмотрела на ткань с заметками, — я хочу выжить.
Эта фраза прозвучала неожиданно даже для неё самой. Как будто она случайно сказала правду вслух.
Ефим поднял на неё глаза. И в этих глазах мелькнуло что-то человеческое.
— Барыня… — тихо сказал он. — Часть… уходила… к тем, кто «помогал» прежней хозяйке ездить в город. И… — он глотнул. — И к тем, кто «решал» её письма.
Лиза замерла.
«Ага. Вот оно. “Решал”. “Помогал”. То есть воровали. Очень культурно».
Она кивнула, будто это подтверждало то, что она и так подозревала.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда первое: мы прекращаем все “помощи” и “решальщиков”. Второе: мы нанимаем работников на ремонт официально. С оплатой по факту. Третье: к аудиенции мне нужна не только внешность. Мне нужны бумаги. Я должна знать, что говорить, если меня спросят.
Ефим слушал, будто перед ним говорила не женщина, а новый порядок мира.
В дверь постучали.
— Войдите, — сказала Лиза.
Вошла монашенка — та самая, что приехала с ней. Лиза всё ещё ловила себя на том, что не знает, как обращаться к ней правильно. Она была одновременно и «церковь», и «помощь», и «наблюдатель», и… странным образом — единственным человеком, который с самого начала смотрел на Лизу без ненависти.
— Госпожа, — мягко сказала монашенка, — я принесла вам то, что нашла в вашей дорожной шкатулке. Там… записка. И небольшой мешочек.
Лиза взяла свёрток. Развернула. Там была короткая записка — почерк ровный, уверенный. От предшественницы? Или от кого-то, кто знал её?
Она читала и чувствовала, как под кожей поднимается холод. Не страх — злость.
Записка была о приглашениях. О том, что её ждут в городе. О том, что «барыне следует показаться, чтобы не забыли». И подпись — чужая.
Лиза подняла глаза на монашку.
— Это… кто? — спросила она тихо.
Монашенка вздохнула.
— Люди, что кормились возле вашей прежней жизни. Они писали ей… и она отвечала. Иногда.
Лиза почувствовала странное облегчение.
«Прекрасно. Значит, я могу не отвечать. И пусть хоть лопнут».
Она аккуратно сложила записку.
— Спасибо, — сказала она монашке. — И… простите. Я всё ещё… — она чуть поморщилась, — я всё ещё не знаю, как вас зовут.
Монашенка улыбнулась — очень тихо, почти незаметно.
— Меня зовут сестра Агафья.
— Агафья, — повторила Лиза и вдруг поймала себя на ощущении, что имя ложится в память, как якорь. — Хорошо. Сестра Агафья, вы… вы правда хотите остаться тут на эти дни?
— Я обещала настоятельнице, — спокойно ответила Агафья. — И… я вижу, что вам нужна опора.
Лиза впервые за всё время захотела сказать что-то не деловое.
«Опора. Да. Хоть одна».
Но она только кивнула.
— Тогда нам всем придётся работать, — сказала она и тут же добавила с самоиронией: — Простите, я знаю, что звучит странно. В моём мире это нормально. В вашем… — она осеклась, поправилась: — В нашем… пока непривычно.
Агафья посмотрела на неё внимательно.
— Вы говорите так, будто вам трудно назвать этот мир своим.
Лиза улыбнулась сухо.
— Потому что он мне пока не выдавал ни одного повода почувствовать себя дома.
И всё-таки — день за днём — она делала именно это: строила себе «дом» из решений, списков, работы и маленьких перемен.
Вечером Прасковья принесла ей воду для умывания и — неожиданно — маленький узелок.
— Что это? — спросила Лиза.
Прасковья поставила узелок на стол и пожала плечами.
— Травы. От моей подруги. Она… — Прасковья чуть смутилась, словно ей было неловко признавать, что у неё есть подруга, которая «знает про красоту». — Она раньше служила при доме одной дамы. Там… — она кашлянула, — там умели ухаживать.
Лиза развернула узелок. Запах ударил сразу — сушёная ромашка, мята, что-то горьковатое, похожее на шалфей. И ещё тонкий аромат — будто лаванда или розмарин.
— Для кожи, — коротко сказала Прасковья. — Она говорит… если лицо обтирать тёплым отваром, а потом… — Прасковья замялась. — А потом мёдом тонко, на пять минут.
Лиза подняла брови.
— Мёдом? — переспросила она.
Прасковья фыркнула.
— А чем же ещё? У вас тут… — она осеклась. — Раньше вы… ничем. Только пудрой.
Лиза мысленно рассмеялась.
«Пудрой. По грязи. Великолепно».
Она посмотрела на Прасковью и вдруг поняла: это предложение — не про травы. Это про шаг навстречу. Про попытку увидеть в ней человека, а не ту, прежнюю.
— Спасибо, — сказала Лиза искренне. — И… как зовут вашу подругу?
Прасковья чуть заметно оживилась.
— Дарья. Она… она держит что-то вроде… — она искала слово. — Мастерскую. И портниха у неё есть. Очень хорошая. Только дорого.
Лиза усмехнулась.
— Дорого — это как? — спросила она, и в голосе прозвучал привычный деловой азарт. — Дорого, как «лучше не спрашивать», или дорого, как «можно торговаться»?
Прасковья впервые за всё время улыбнулась — коротко, почти незаметно.
— Торговаться… можно. Но с условием.
— Каким?
Прасковья наклонилась ближе.
— Если вы хотите, чтобы портниха приехала сюда… тогда платить надо вперёд. И ещё… — она замялась, — тогда вся округа узнает, что в доме Оболенских снова есть деньги.
Лиза застыла, потом медленно кивнула.
Вот он. Реальный риск.
Но и шанс.
Потому что если она собиралась ехать к Екатерине — ей нужно было выглядеть не только «прилично». Ей нужно было выглядеть так, чтобы никто не посмел сказать: «Оболенская — нищая приживалка».
Она посмотрела на тёмное окно, на своё отражение в стекле — коса, усталые глаза, чужое платье.
— Пусть узнают, — сказала она тихо. — Только пусть узнают правильно. Не что у нас есть деньги. А что у нас есть хозяйка.
Прасковья долго смотрела на неё.
— Вы правда… хотите ехать к государыне? — спросила она вдруг.
Лиза усмехнулась с усталой иронией.
— Я не хочу. Я должна. Потому что если я не поеду — меня сожрут. Тут, как я понимаю, либо ты входишь в игру… либо тебя выносят за дверь.
Она произнесла слово «игра» и тут же вспомнила, как недавно сама пыталась спасаться этой мыслью: «Это, наверное, игра». Но уже не верила.
Это был не спектакль.
Это была жизнь.
И у неё оставался месяц, чтобы научиться в ней выживать — красиво, дерзко и с тем самым выражением лица, с которым она в XXI веке говорила клиентке: «Да, мы сделаем вам чудо. Но для начала — садитесь и не мешайте».

Загрузка...