Небо над Карпатами треснуло без предупреждения. Холодный майский ливень, больше похожий на осенний, обрушился на землю сплошной стеной, мгновенно превращая горные тропы в скользкие потоки грязи. Ветер выл в ущельях, как скорбящая вдова, а когда вспышки молний пронзали мрак, зубчатые вершины гор на долю секунды казались клыками чудовища, занесенными над миром.
Дверь полуразрушенной часовни, сорванная с одной петли, распахнулась от яростного порыва ветра и с оглушительным треском ударилась о каменную стену.
В образовавшемся проеме возникла женская фигура. Графиня Елизавета Панова, последняя в своем древнем роду, тяжело дыша, вбежала внутрь. Она сгибалась под безвольной тяжестью тела, которое несла на руках. На ней было бальное платье из темно-синего шелка, теперь изорванное о ветви и промокшее до нитки, оно казалось черным.
Еще одна молния, яркая и беззвучная, залила внутреннее убранство часовни призрачным светом. На миг из темноты вырвалось лицо Елизаветы — аристократически бледное, с острыми скулами и темными, широко распахнутыми глазами. В них не было слез. Только выжженная, ледяная пустота. Тело на ее руках принадлежало мужчине, его голова безвольно откинулась назад, открывая шею, разорванную так жестоко, что сомнений в природе убийц не оставалось.
***
Елизавета пересекла пространство часовни нетвердыми, шатающимися шагами. Ее ноги в промокших бальных туфельках скользили по мокрым каменным плитам, усыпанным хвоей и обломками штукатурки. Единственное, что уцелело в этом разоренном святилище — массивный каменный алтарь в центре. Он казался черным островом посреди хаоса.
Осторожно, будто боясь потревожить его сон или причинить последнюю боль, графиня опустила тело возлюбленного на холодную плиту. Он был художником. Смертным. Ее приговором. Его светлые волосы, еще утром казавшиеся сотканными из солнечных лучей, теперь слиплись от дождя и крови.
Она провела кончиками пальцев по его щеке, холодной, как этот камень. И только тогда, в полной тишине, нарушаемой лишь ревом бури снаружи, из ее груди вырвался тихий, сдавленный стон, похожий на предсмертный хрип загнанного зверя.
Воспоминание, острое, как лезвие ножа, полоснуло по самому сердцу. Его смех в саду, когда он пытался нарисовать бабочку, севшую ей на плечо. Тепло его ладони на ее шее холодным вечером. Шепот, которым он произносил ее имя — «Лиза» — так, как не произносил никто другой, словно пробуя на вкус музыку.
Всё это теперь было лишь пеплом, развеянным по ветру.
— Проклятые, — шепот сорвался с ее губ, едва слышный, но полный такой ненависти, что, казалось, мог бы расколоть камни. — Все вы.
Ее сородичи. Совет. Те, кто счел их союз осквернением чистой крови. Те, кто вынес приговор и с наслаждением привел его в исполнение, оставив Елизавету в живых лишь для того, чтобы она вечно несла это бремя. Они ошиблись. Ее вечность будет посвящена не скорби. А мести.
***
Ее взгляд упал на пол, туда, где в луже дождевой воды валялось то, что убийцы брезгливо отшвырнули в сторону — палитра художника. Елизавета наклонилась и подняла ее. Гладкое, отполированное сотнями прикосновений дерево было скользким от влаги. На дощечке еще остались нетронутые краски, маленькие цветные островки посреди бури: синий кобальт, теплая охра, вызывающий кармин.
Дрожь в ее руках почти утихла, сменившись холодной, выверенной точностью. Из потайного кармашка в складках платья графиня достала маленький перочинный нож с перламутровой рукоятью. Подарок. Он точил им свои карандаши.
Не раздумывая ни секунды, Елизавета крепко сжала нож и провела лезвием по своей ладони. Кожа поддалась легко, почти без сопротивления. Она не почувствовала боли.
Темная, почти черная в сумраке часовни кровь выступила на коже. Елизавета поднесла ладонь к палитре. Первая густая капля упала прямо в синий кобальт, смешиваясь с ним, превращая небесный цвет в густой, тревожный фиолет. Еще одна — в золотистую охру, делая ее похожей на запекшуюся рану. Третья — в кармин, и он стал неотличим от самой ее крови.
Она создавала свою собственную палитру. Палитру скорби, ярости и мести.
Рядом с алтарем стоял мольберт с натянутым на него чистым холстом. Он принес его сюда сегодня днем, хотел нарисовать ее в свете закатного солнца, пробивающегося через разбитый витраж. Елизавета установила мольберт так, чтобы видеть и холст, и лежащее на алтаре тело. Все было готово. Ритуал можно было начинать.
***
Елизавета взяла в руки кисть. Его любимую, из колонкового волоса, с истертой от долгой работы ручкой. На мгновение она замерла, прижав дерево к губам, словно пытаясь уловить остатки его тепла. Затем, выпрямившись, окунула кончик кисти в багровую смесь на палитре.
Первый мазок лег на девственно-белую ткань холста. И в тот же миг сухой, шелестящий шепот наполнил часовню, сплетаясь с воем ветра в жуткую, потустороннюю мелодию. Это были слова на языке, который был старше этих гор, слова силы и воли, которые не произносили уже сотни лет.
Она писала свой портрет. Не тот, каким ее знали при дворе — сдержанную, холодную, безупречную аристократку. Нет, Елизавета писала свою душу.
Каждый мазок, пропитанный ее кровью и волей, казалось, оживал на холсте. Линии, ложившиеся на ткань, были точными и яростными. Она не вырисовывала детали — она выплескивала эмоции. Вот изгиб брови, полный презрения к тем, кто считал себя высшей расой. Вот линия губ, все еще хранящая память о последнем поцелуе. А вот глаза… Глаза она писала с особой тщательностью, вкладывая в них всю агонию потери, всю нежность запретной любви и всю ненависть к своему бессмертному племени.
Холст, казалось, жадно впитывал не просто краску, а саму ее суть. Белая ткань под кистью пульсировала, словно живая, принимая в себя гнев, любовь и семена будущего пророчества.
***
Шепот заклинаний становился громче, обретая ритм и силу. Елизавета больше не смотрела на палитру, ее рука двигалась сама, ведомая древней магией крови. Это был не просто акт творения, это был сложнейший ритуал, который она готовила долгие годы втайне от всех, как последнее средство, как оружие судного дня.