Ты подлец!

Тот вечер был неестественно тихим, словно дом затаил дыхание. Мы пили чай с мятой — мой любимый. Муж сам поставил на стол синюю кружку, ту самую, что я привезла из поездки в Гжель. Рядом аккуратной горкой лежало печенье “курабье”. Мне вдруг стало смешно и жутко от этой театральной идиллии. Сергей не печет печенье. Сергей не вспоминает о моей любви к мятному чаю просто так.

-Аня, нам нужно поговорить, — сказал он, и голос его прозвучал как запитанный с диктофона — выверенный, полный фальшивой значимости.

Ложка тихо звякнула о фарфор. Внутри меня что-то съёжилось, превратилось в крошечную, каменную точку. Я знала. Женщина всегда знает. Знает по излишней предупредительности, по взгляду, скользящему мимо, по новым носкам в шкафу, которых она не покупала. Но знать — одно. А услышать — совсем другое.

- Я должен быть с тобой честен. Я… я встретил другую женщину.

Воздух в комнате стал густым, как сироп. Я видела, как движутся его губы, но слова долетали до меня с опозданием, будто через толщу воды. “…не собирался… просто так получилось… ты не виновата, ты лучшая из женщин, я просто… я запутался”.

Я смотрела на его руки. Эти знакомые, родные руки, которые тысячу раз касались моего лица. Теперь они лежали на столе, сцепленные в белый от напряжения узел. Предательские руки.

- Я не могу так жить. Врать тебе. Ты заслуживаешь правды, — он поднял на меня глаза. В них была непереносимая смесь — мольба, самолюбование и тот самый, собачий, виноватый блеск. Он ждал. Ждал моей реакции.

Но я молчала. Казалось, если я разожму губы, оттуда вырвется не крик, а черный, едкий дым, который отравит всё, что осталось.

Тогда он встал. Медленно, как в плохой драме, опустился передо мной на колени. Паркет скрипнул жалобно. Он схватил мои руки, холодные и неживые. Я не отдернула. Мне было интересно, как далеко он зайдет в этом спектакле.

- Аня, прости меня. Я не прошу остаться. Я прошу… прошу понять. Я разрушил всё. Я — подлец. Но я не хочу терять тебя как человека. Ты… ты сама свет в моей жизни, которую я затоптал.

В горле встал ком. Не от жалости. От бешенства. Такого тихого, такого леденящего, что я боялась пошевелиться. Он не просто изменил. Он обставил свое падение как высокую трагедию. Он сделал меня зрителем в собственном унижении.

Сергей заплакал. Настоящими, тяжелыми мужскими слезами. Они катились по его щекам, и он не вытирал их, давая мне рассмотреть весь масштаб его “страдания”. Это был кульминационный момент. Он принес мне на блюдечке свою вину, приправленную слезами, и ждал, что я совершу ритуал — приму, благословлю и отпущу с миром. Чтобы он мог уйти, не чувствуя себя негодяем. Чтобы сказать потом всем и, главное, себе: “Она поняла. Она простила. Мы расстались цивилизованно”.

Я наконец выдернула руки. Звук, с которым отлипла ладонь, был отвратителен.

- Как её зовут? — спросила я. Мой голос прозвучал чужим, плоским, без единой трещинки.

Он вздрогнул, будто я ударила его. Он ждал чего угодно — истерики, вопросов “почему”, обвинений. Но не этого простого, бюрократического вопроса.

- Катя… — выдавил он. — Но это не имеет значения, поверь…

- Имеет, — перебила я. — Мне нужно знать имя той, с кем мой муж валялся в гостинице “Венеция” в прошлый вторник, пока я думала, что он на корпоративе.

Он побледнел. Его слезы мгновенно высохли. В глазах мелькнул страх, а за ним — жалкая, уязвленная злость. Я испортила ему сцену. Я отказалась играть по его сценарию.

- Аня, не надо так… Я пришел к тебе с открытым сердцем…

- Ты пришел не с сердцем, — сказала я, поднимаясь. Ноги слушались, будто деревянные. — Ты пришел за индульгенцией. Ты хочешь, чтобы я вытерла тебе сопли, погладила по голове и сказала: “Бедный мой мальчик, иди на все четыре стороны». Чтобы ты не чувствовал себя так погано. Но знаешь что?”

Я наклонилась к нему. Он все еще сидел на коленях, и с этой позиции он казался таким маленьким.

- Ты — ничтожество. И я не стану твоим чистилищем. Убирайся с моих глаз.

Я повернулась и пошла в спальню. Шаг за шагом. Ровно, как автомат. За моей спиной повисла гробовая тишина. Его спектакль закончился провалом. А моя пытка — только начиналась.

Закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и скользнула на пол. В груди билось что-то горячее и острое, как осколок. Но слез не было. Была только всепоглощающая, леденящая тишина. И понимание: только что умерло всё. И похоронили это под маской цивилизованности, которую я теперь буду вынуждена носить, как проклятие.

Почему?!

Я сидела на краю кровати, в темноте, и прислушивалась к тишине. Она гудела в ушах, как после взрыва. В груди та самая каменная точка начала раскалываться, выпуская наружу щупальца ледяной, методичной боли. Они обвивали ребра, сжимали горло. Я дышала мелко и часто, как раненая птица.

И тут — шорох ключа в замке. Скрип двери. Шаги по паркету, осторожные, крадущиеся. Он вернулся. Очевидно, решил, что мой уход — просто первый акт драмы, за которым последует примирение, долгие разговоры до утра, взаимные упреки и, в конце концов, то самое прощение, в котором он так отчаянно нуждался.

Я не двигалась. Пусть ищет. Больше не приложу ни малейших усилий, чтобы пойти ему навстречу. После всего, что этот мерзавец сделал...

- Аня? — его голос прозвучал из гостиной, жалобно и натянуто. Потом шаги приблизились к спальне. Он приоткрыл дверь, и полоска света из прихожей упала на мои ноги: “Аня, мы не можем так оставить. Пожалуйста”.

Я подняла на него взгляд. В полумраке, должно быть, видны были только белки глаз.

- Лиза спит, — сказала я ровным, безжизненным тоном. Это было не напоминание, а оружие. Тысячу раз он засыпал, пока я укачивала ее, читала сказки, сидела у кровати, пока ее дыхание не становилось ровным. А в это время он… что он делал? Целовал чужую шею? Шутил? Говорил Кате те же слова, что когда-то мне?

Он вошел, прикрыв за собой дверь. Теперь мы были в полной темноте, два силуэта, едва различимые друг для друга.

- Я не могу уйти вот так. Ты должна понять…

- Что я должна понять, Сергей? — голос сорвался, став вдруг хриплым и резким,- Что у тебя зачесалось в одном месте? Что я перестала быть для тебя новинкой? Что ты встретил кого-то, с кем тебе… интереснее?

Последнее слово вылетело с таким ядом, что я сама вздрогнула. Он помолчал, и в тишине я услышала, как он глотает воздух: “Это не так. Ты… ты идеальна. Ты прекрасная мать, ты умна, ты всё делаешь правильно…”

И тут во мне что-то оборвалось.

- Правильно? — я вскочила с кровати, и теперь уже он отшатнулся,- Правильно?! Так в чем же дело, Сергей? В чем? Я уставшая, да! Я срываюсь на Лизу, когда у нее истерика из-за уроков. Я забываю купить твой любимый сыр. Я иногда ложусь спать, не смыв тушь, потому что нет сил. Я — живая! А не картинка из твоего мерзкого, вылизанного идеала! Ты что, хотел, чтобы я тоже начала орать и бить посуду? Чтобы было за что меня презирать? Чтобы твоя измена получила хоть какое-то оправдание?

Я задыхалась. Слезы, наконец, подступили, но они были слезами бешенства, жгучими и беспощадными.

- Почему, Серёж?! Почему ты не сказал мне:”Ань, давай сбежим куда-нибудь, как раньше”? Почему не устроил скандал, не сказал, что задыхаешься? Почему не попросил… не попросил помощи? Почему первым твоим порывом было не спасти нас, а предать?!

Мой голос дрожал, но не от жалости к нему. От жалости к нам. К тем, прежним, которые верили, что их любовь — это крепость.

Он стоял, опустив голову. Его силуэт был сгорбленным, побежденным.

- Я не знаю, — прошептал он наконец, и в этом шепоте не было ни актерства, ни пафоса. Только пустота. — Мне было… легко с ней. Не нужно было быть лучше. Не нужно было соответствовать. Это просто… случилось.

- Ничего не "случается"! — выдохнула я, и силы внезапно ушли. Я снова опустилась на кровать. — Ты делаешь шаг. Потом еще один. Ты выбираешь не ответить на мое сообщение. Выбираешь солгать про встречу. Выбираешь снять номер. Ты тысячу раз выбирал ее, а не нас. И каждый раз ты мог остановиться. Мог придти ко мне и сказать: "Мне плохо. Мне страшно. Помоги". Но ты не сделал этого ни разу.

Тишина повисла снова, теперь уже тяжелая, как свинец. Где-то за стеной сладко посапывала Лиза, наша дочь, для которой мир еще держался на двух столпах — маме и папе. И один из этих столпов только что признался, что он — труха.

- Что теперь? — спросил он, и в его голосе впервые прозвучал детский, потерянный страх. Не за меня. За себя. За свое будущее.

- Теперь ты идешь на кухню. Спишь на диване. А завтра… завтра ты находишь в себе остатки совести и думаешь, как сказать нашей дочери, что папа оказался слабым и подлым человеком и уходит жить к тете Кате. И ты не станешь винить в этом меня. Ты не скажешь ей, что мама "не поняла" или "не простила". Ты скажешь, что это твоя вина. Только твоя. Это минимум, что ты можешь сделать.

Я легла, повернувшись к стене, спиной к нему, к тому месту, где он обычно спал. Я сжалась в комок, вжимаясь в матрас, пытаясь занять как можно меньше места в этой вдруг чужой постели. Ждала, что он уйдет, хлопнет дверью, что-то скажет. Но он просто стоял. Минуту. Две. Потом я услышала, как он тихо вышел и прикрыл дверь.

И только тогда, уткнувшись лицом в подушку, которая еще пахла его шампунем, я разрешила себе заплакать. Не надрывно, а тихо, беззвучно, чтобы даже стены не услышали. Плакала о нем, о том мальчике с гитарой, которого я любила. О нас, которые больше не будут "мы". И о Лизе, чей детский мир только что дал трещину, и я была бессильна это исправить. Я могла только лежать и чувствовать, как боль, наконец вырвавшись на свободу, разливается по всему телу, становясь единственной реальностью в этом холодном, страшном мраке.

Загрузка...