Глава 1. Устав по ранжиру

Григорий Афанасьевич открыл глаза за две минуты до будильника.

На циферблате электронных часов светились ядовито-зеленые цифры: 05:58. Он хмыкнул, испытывая странное, почти злорадное удовлетворение. Организм не обманешь, старая закалка берет свое. Даже здесь, в этом дорогом, обшитом сайдингом «санатории», который больше напоминал отель для тех, кого списали на берег, дисциплина оставалась единственным, что принадлежало только ему.

Он откинул казенное одеяло. Простыня сбилась за ночь. Непорядок.

Григорий Афанасьевич встал, ощутив привычную тянущую боль в коленях — суставы напоминали о сырости полигонов, — и принялся заправлять постель. Движения были отточены десятилетиями. Разгладить, натянуть, подогнуть уголок. Идеальный конверт. Можно монетку бросать — отскочит. Он отошел на шаг, придирчиво осмотрел свою работу. В комнате пахло лекарствами и химикатами от линолеума. Этот запах преследовал его здесь третий год. Запах старости, которую пытались замаскировать освежителем воздуха с ароматом «Морской бриз». Какой к черту морской бриз в тридцати километрах от МКАДа?

— Подъем, Гр-р-ригорий, — прорычал он себе под нос, расправляя плечи. Спина хрустнула.

В 06:15 он, чисто выбритый и одетый в отутюженную рубашку, вышел в коридор. Тишина. В это время нормальные люди, даже старики, еще досматривают последние сны. Но Григорий Афанасьевич не любил сны. В них часто приходили те, кого уже нельзя было вернуть, или того хуже — приходило ощущение липкого стыда за то, что жизнь прожита как-то… не так. Вроде и по уставу, а радости в рапорте не напишешь.

На посту медсестры горела настольная лампа. Смена Мариночки. Молодая совсем девчонка, волосы крашеные, в носу кольцо — как у буйвола, прости Господи. Она сидела, уткнувшись в телефон, и ее лицо озарялось голубоватым светом экрана. Большой палец нервно дергался, листая ленту новостей.

— Время, — негромко, но веско сказал Григорий Афанасьевич, остановившись ровно напротив стойки.

Девушка вздрогнула, чуть не выронив гаджет. — Ой! Григорий Афанасьевич… Вы чего так пугаете? — она сонно захлопала накладными ресницами. — Рано же еще. Давление мерить только через час.

— Таблетки, — сухо напомнил он. — По предписанию — до еды. До завтрака осталось тридцать семь минут. Вы снова нарушаете режим, Марина.

— Да выпью я… ой, выдам я вам их сейчас, — засуетилась она, гремя блистерами. — Вы, ей-богу, как генерал. У нас тут пансионат «Серебряный век», а не казарма ваша военная...

Григорий Афанасьевич поджал губы. Ему не нравилось это название — «Серебряный век». Отдавало чем-то кладбищенским. И снисходительный тон этой девчонки, которая годилась ему во внучки, тоже не нравился. Она протянула пластиковый стаканчик с водой и горсть разноцветных пилюль.

— Водичка теплая? — уточнила она с фальшивой заботой. — Комнатная.

Он выпил залпом, не морщась.

— Спасибо. И уберите телефон со стола. Излучение вредное, да и на работе вы. Негоже отвлекаться.

— Вы прям как мой папа, — буркнула Мариночка, но телефон убрала. — Кстати, Григорий Афанасьевич, вы бы в библиотеку сходили днем. Лариса Борисовна говорила, новые книги завезли. Может, про любовь почитаете. Добрее станете.

Он не ответил. Развернулся через левое плечо и пошел к огромному окну в конце коридора. За стеклом, в утреннем тумане, проступали мокрые дорожки сада. Красиво, конечно. Дорого. Сын, Гена, когда привозил его сюда, всё восхищался: «Смотри, батя, Европа! Всё для тебя». Для тебя. Григорий прекрасно понимал: Генке просто нужна была пустая квартира. Да и пьет он…

Какая тут старость с пьющим сыном в одной двушке? Уж лучше здесь, среди чужих. Тут хоть кормят по расписанию, рубашки стирают и нервы не треплют.

Григорий прислонился лбом к прохладному стеклу.

Иногда, вот так стоя по утрам, он позволял себе слабость. Снимал невидимую портупею. Вспоминал не жену, нет. Жена была хорошей женщиной, хозяйственной. Борщ варила знатный, носки штопала. Царствие ей небесное.

Он вспоминал другое время. Солнечные зайчики на пыльной парте, запах сирени и девичий смех, от которого сердце билось где-то в горле. Аня.

Он полвека запрещал себе произносить это имя. Думал, забыл. Выветрилось, как запах пороха. А вот поди ж ты — под старость лет, когда память начала дырявиться, как старая мишень, всё ненужное отпало, а Она — осталась.

«Писал ведь, — подумал он с горечью. — Дурак был. Обещал писать — и писал. А она… За первого встречного выскочила».

Мнительность кольнула под ребрами. Может, и права Мариночка? Может, он стал невыносимым стариком, который цепляется за свои порядки просто потому, что больше цепляться не за что?

В столовой начиналось движение. Загремели тележками с кастрюлями.

Григорий посмотрел на свои руки — кожа пергаментная, в пигментных пятнах. Чужие какие-то руки. А ведь он ими кабеля тянул под дождем, автомат держал…

Он выдохнул, оставляя на стекле пятно тумана. — Отставить меланхолию, — скомандовал он себе. — У нас по плану прогулка.

Он направился в столовую первым, как всегда, чтобы занять свой столик у окна. Ему не нравилось, когда кто-то занимал его место. Это была его маленькая территория, его пост.

Однако, подходя к дверям пищеблока, он заметил странную суету.

Лариса Борисовна, директриса — женщина стальная, вечно затянутая в деловые костюмы, — лично распекала повариху в коридоре: — Скатерти! Я же просила бежевые, а не белые! У нас сегодня новый заезд, особый клиент!

Григорий нахмурился. Новый постоялец — это всегда нарушение экосистемы. Снова шум, снова расспросы: «А кто вы?», «А где служили?», «А какое у вас давление?».

Он хотел было прошмыгнуть мимо, чтобы не слушать визгливые нотки в голосе директрисы, но слух резануло одно слово. Не слово даже — интонация.

Пожилая нянечка, проходившая мимо с подносом, тихонько шепнула другой: — Говорят, издалека привезли. С самой Сибири. Интеллигентная такая, тихая. Только грустная очень…

Глава 2. Тихая гавань

Утро для Анны Васильевны всегда начиналось не с будильника, а с тумана.

Она открыла глаза, но комната не приобрела четких очертаний. Шкаф оставался темным прямоугольным пятном, окно — светлым, расплывчатым квадратом. Зрение, её верный спутник, предательски покидало её последние пять лет, оставляя взамен лишь «периферическое восприятие», как выразился дорогой офтальмолог в платной клинике.
— Макулодистрофия, — жестко сказала тогда Нина, ее дочь. — Мама, это не лечится, но с этим живут. Мы подберем тебе нормальные варианты поддержания. Лекарства, если нужно, я раздобуду. Да хоть из-за границы выпишу! Что-нибудь придумаем, чтобы хуже не становилось.

Анна Васильевна нащупала на тумбочке очки с толстыми линзами. Мир стал чуть резче, но серая вуаль в центре взгляда никуда не делась. Первым делом, еще до того как опустить ноги на пол и нащупать тапочки, она потянулась к телефону. Большому, с огромными иконками — Нина купила специально для слабовидящих.
Анна нажала на боковую кнопку. Экран вспыхнул.
Уведомлений: 0.
Пропущенных вызовов: 0.

Сердце привычно сжалось и тут же отпустило — уже не острая боль, а тупая, ноющая, как на погоду.
— Она занята, — прошептала Анна Васильевна в тишину комнаты. — У нее суды. У нее карьера. Ей некогда.

Нина — её гордость, её «золотая медалистка». Трудяга с детства! Девочка, ради которой Анна терпела суровый сибирский климат, носила одно пальто по десять лет и давала частные уроки до поздней ночи. Дочь выросла именно такой, какой Анна мечтала её видеть: сильной, независимой, богатой. Состоялась в карьере на все 100 и даже больше. Только вот в этой блестящей жизни места для стареющей подслеповатой матери с её очками и любовью к увесистым романам не нашлось.

«Мам, в Москве сейчас бешеный ритм, — говорила Нина, перевозя её в этот пансионат месяц назад. — Тебе там будет спокойнее. Свежий воздух, пятиразовое питание, никакой суеты. Это же курорт!»

Курорт.
Анна Васильевна подошла к зеркалу. Из отражения на нее смотрела седая, все еще статная женщина, но в глазах ее была такая растерянность, словно её высадили на незнакомом полустанке и поезд ушел, пустив в воздух прощальный гудок.

В дверь тихонько постучали, и, не дожидаясь ответа, вошла Фаина.
Фаечка. Старшая медсестра и, пожалуй, единственная живая душа в этом стерильном царстве «элитного дожития». От нее всегда пахло сдобной выпечкой и каким-то простым, домашним уютом.

— Доброе утро, Аннушка Васильевна! — голос у Фаины был мягкий, обволакивающий. — Ну что, как спалось на новом месте? Не жестко?
— Спасибо, Фаечка, хорошо, — солгала Анна, улыбаясь.
— Ой, не лукавьте, — медсестра подошла, поправила воротничок на ночной сорочке Анны, как ребенку. — Я ж видела, свет у вас до двух ночи горел. Опять читали? Нельзя же глаза так напрягать. Это с вашими-то диагнозами…

Фаина ловко начала застилать постель. Анна хотела помочь, дернулась было, но Фаина мягко, но настойчиво усадила её обратно в кресло.
— Сидите-сидите. Вам положено наслаждаться. Сегодня, кстати, сырники на завтрак. Пышные! И Лариса Борисовна, ну, директриса наша, обещала, что приедет баянист после обеда.
— Фаечка… — Анна покрутила в руках телефон. — А Нина… Дочка не звонила на пост? Не справлялась обо мне? Может, я не слышала?

Фаина на секунду замерла с подушкой в руках. На её добром лице промелькнула тень, которую Анна не могла разглядеть, но почувствовала.
— Звонила, конечно! — бодро соврала медсестра, взбивая подушку с удвоенной энергией. — Вчера поздно вечером, вы уже спали. Спрашивала, как устроились. Просила передать привет и что на неделе обязательно вырвется. У неё процесс там какой-то важный, говорит, все соки из нее выжимают.

Анна облегченно выдохнула, хотя где-то в глубине души понимала: если бы дочь звонила, Фаина разбудила бы. Или оставила записку. Но ложь была спасительной, как лекарство. Анна Васильевна не стала спорить и выдавать себя.
— Хорошо, что процесс… Значит, работа есть.

Приведя себя в порядок, Анна Васильевна решила спуститься к завтраку пораньше. Она не любила толпу. Шум столовой, звон приборов, шарканье ног — все это пугало её, заставляло чувствовать себя еще более беспомощной. Когда много людей, легко оступиться, легко что-то уронить и поймать на себе сочувствующие или, хуже того, раздраженные взгляды тиках же «привилегированных доживальщиков».

Она взяла со столика свой томик Ахматовой. Она, конечно, знала все стихи наизусть, но книга в руках придавала уверенности. Это был её якорь, связывающий с той жизнью, где она была не «пациенткой в третьем корпусе», а уважаемым учителем словесности.

Коридоры были пустынны. Анна шла медленно, держась рукой за поручень вдоль стены (какая предусмотрительная продуманность со стороны руководства).
— Двадцать шагов до поворота, потом направо, — считала она про себя.

В столовой пахло кофе и ванилью. Действительно, сырники — не обманула Фаечка. Свет лился из огромных окон, создавая на полу расплывчатые солнечные пятна. Анна зажмурилась. Слишком ярко. С ее зрением контрастный свет был хуже темноты.

Она растерянно оглядела зал. Ряды столов сливались в единую массу. Где ее место? Вроде бы, у окна? Да, медсестра говорила: «Ваше место четвертое у окна, там светлее читать».

Анна подошла к ближайшему столику, на который падал мягкий луч. Здесь было уютно. Пусто. И тихо. То, что надо человеку, желающему спрятаться в толпе, затеряться.

Она положила книгу на накрахмаленную салфетку, сняла очки, чтобы протереть стекла краем кофты. Глаза устали.

Перед внутренним взором вдруг всплыла картинка из далекого прошлого. Ей восемнадцать. Поселковый клуб. Играет радиола. Она стоит у стены, комкая в руках платочек, и боится поднять глаза, потому что знает — Он смотрит. Тот, с кем ей не суждено было быть. Тот, кого мама назвала «непутевым солдафоном».

Гриша.

Сколько лет прошло? Пятьдесят? Да целая жизнь! Чужая жизнь, прожитая с хорошим, надежным, но нелюбимым человеком.

Глава 3. Призраки прошлого

В столовой повисла звонкая, вибрирующая тишина, какая бывает, когда на пол падает что-то хрупкое. Но упала лишь книга. Однако для двух людей у окна рухнула стена, которая выстраивалась полвека. За это время она успела зацементироваться и окаменеть.

Григорий Афанасьевич стоял, выпрямившись по стойке смирно, но руки его, вцепившиеся в спинку стула, побелели в костяшках. Анна Васильевна, неловко согнувшись, шарила рукой по полу в поисках упавшего томика Ахматовой, но толком ничего не видела. Слёзы мгновенно заполнили глаза, окончательно размывая и без того нечеткий мир.

— Аня... Нюрочка? — тут же поправился он, словно пробовал имя на вкус. Горькое, забытое, но родное.

Она наконец нащупала книгу, выпрямилась, прижимая её к груди как стальной щит.

— Гриша... Григорий Афанасьевич... Неужели вы? — голос её дрожал, срываясь на шепот. — Господи, какой вы седой стали.

— А я тебя по косе узнал. То есть... — он смутился, кивнув на её аккуратно уложенный пучок седых волос, в котором всё же угадывался прежний размах. — По жесту. Ты всегда так руку к голове подносила, когда волновалась.

В этот момент между ними снова вклинился лязгающий голос реальности.

— Григорий Афанасьевич! Анна Васильевна! — директриса Лариса Борисовна, цокая каблуками, уже нависла над ними коршуном. — Что за сцены? Анна Васильевна, у вас давление, вам нельзя волноваться. Григорий Афанасьевич, ваш стол номер семь! Вы нарушаете рассадку. Это создает хаос в работе официантов!

Григорий медленно перевел взгляд на директрису. В его серых глазах, обычно потухших и покорных, вдруг мелькнула сталь — та самая, армейская, от которой когда-то рядовые приседали.

— Лариса Борисовна, — произнес он неожиданно твердо, хотя голос его был сиплым. — В устав «Серебряного века» не входит запрет на вежливость. Я встретил... старую знакомую.

В столовой, где до этого слышалось лишь звяканье ложек, стало так тихо, что слышно было, как жужжит муха над блюдом с нарезанным батоном. Все двадцать голов — лысых, седых, в платочках и без — повернулись в их сторону. Пансионат обожал драмы. Это было лучше, чем закрученная мыльная опера по каналу «Россия».

Директриса опешила. Бунт на корабле? От кого? От Афанасьевича, который три года был образцом дисциплины?

— Знакомую? — она перевела подозрительный взгляд с пунцовой Анны на мрачного Григория. — Как интересно. В личном деле таких данных не было. Ну что ж... Поговорить вы сможете в час досуга. А сейчас — завтрак. Стынет, товарищи, стынет!

Лариса Борисовна хлопнула в ладоши, пытаясь как заправский пастух вернуть вверенному ей «стаду» привычный ритм.

Григорий Афанасьевич, не глядя на директрису, выдвинул стул. Не свой, за столом номер семь, а тот, что стоял напротив Анны.

— Присаживайся, Аня, — сказал он просто. Не «садись», а «присаживайся». — Иначе каша остынет. И сырники заветрятся.

— Но ваш стол... — тихо прошептала она.
— К черту стол, — буркнул он, и это было, пожалуй, самым хулиганским поступком за последние тридцать лет его жизни. — Я здесь поем.

Лариса Борисовна открыла рот, чтобы возмутиться, но встретилась взглядом со старшей медсестрой Фаиной, которая стояла у раздачи. Фаина незаметно, но выразительно покачала головой и приложила палец к губам, делая страшные глаза: «Не трогайте их». Директриса, фыркнув, развернулась на каблуках и ушла, записывая что-то в планшет с такой яростью, будто выносила смертный приговор.

Григорий сел напротив. Анна опустилась на свой стул, не смея поднять взор.

Перед ними стояли тарелки с сырниками и чашки с чуть остывшим какао.

— Ешь, — сказал он. — Тебе силы нужны. Худая ты совсем.

— Я не могу, Гриша. Ком в горле…

— И у меня ком, — признался он, отодвигая тарелку. — Полвека, Аня... Я ведь думал, ты в Иркутске. Счастливо живешь. С мужем-геологом. Мне говорили.

— Умер муж. Давно, — она всё же посмотрела на него. Линзы очков бликовали. — А ты?

— А я... — он покрутил на пальце место, где когда-то было кольцо. Остался лишь светлый след на загорелой коже. — Овдовел. Три года как здесь. Сын устроил.

— А меня дочь.

Они замолчали. Вокруг постояльцы звенели ложками, кто-то пролил чай, кто-то спорил о погоде, но они, эти бывшие влюбленные, разделенные полувеком, сидели в вакууме.

Григорий вдруг потянулся через стол. Его рука, покрытая пигментными пятнами, неуверенно накрыла её ладонь. Пальцы у неё были холодные, сухие, как осенние листья.
— А я ведь писал тебе, Аня. Из армии писал. Каждый день, полгода подряд.

Анна вздрогнула, будто от удара током. Она медленно убрала руку.
— Не надо, Гриша. Не сейчас. Потом.

В её голосе было столько испуга и затаенной боли, что Григорий отпрянул. Он понял: рана не зажила. Она просто покрылась тонкой коркой времени, которую он только что содрал.

Глава 4. Невысказанные слова

К обеду весть о «романе» престарелых обитателей разлетелась по пансионату со скоростью лесного пожара. Соседка Анны, глуховатая Ираида Павловна, уже трижды спросила, правда ли, что Григорий — её бывший муж, сбежавший от алиментов.

Анна пряталась в своей комнате до полудня. Ей нужно было собраться с мыслями. Прийти в себя.

В час «свободного времени», когда полагался моцион, она вышла не на улицу, где сегодня было сыровато, а в Зимний сад — гордость учреждения.

Стеклянный атриум, фикусы в кадках, плетеная мебель. Обычно здесь было пусто: живой природе старики предпочитали бездушный телевизор в холле. Новости и мыльные оперы, искажающие реальность, все еще брали верх в этой иерархии.

Григорий был уже там. Он стоял у клетки с попугаем жако и мрачно смотрел на птицу, которая чистила перья.

— Арахис хочет? — буркнул попугай голосом Ларисы Борисовны.

Григорий вздрогнул и обернулся.

Анна стояла у входа, кутаясь в ажурную и растянувшуюся от времени шаль.
— Я пришла, — просто сказала она.

Он шагнул ей навстречу, но остановился в двух метрах, соблюдая дистанцию, будто боялся напугать.

— Тут тихо, — невпопад сказал он. — Можно присесть.

Они сели на плетеный диванчик. Он жалостливо скрипнул.

— Почему ты уехала, Ань? — Григорий решил идти напролом, как танк. Терять время больше было нельзя. Смерть ходит где-то рядом, по этим коридорам. — Ну… тогда, в семидесятом.

Анна сняла очки и стала протирать их платочком. Без них она выглядела беззащитнее, и чуть-чуть моложе. Глаза, запавшие, с сетью морщинок, все еще хранили тот самый васильковый цвет, хоть и слегка поблекли.

— Мама сказала... — начала она тихо. — Говорила, видели тебя в городе. С этой... с Зинкой из универмага. Смеялись вы так заливисто. В обнимочку шли…

— С Зинкой? — Григорий сжал кулаки. — Я сестре подарок выбирал перед призывом! Ты же знаешь Зину, она трещотка... Аня, неужели ты поверила?

— Не знаю, Гриша. Молодая была, гордая. Мама твердила: «Бросил он тебя, солдат твой. Писем не шлёт, значит, забыл».

— Не шлёт?! — он почти выкрикнул, эхо отразилось от стеклянного атриумного купола. Попугай испуганно захлопал крыльями. — Да я каждое письмо нумеровал! Я их товарищу отдавал, чтоб наверняка дошли...

— Ни одного, Гриша. Ни одного не пришло.

Повисла пауза, тяжелая, как надгробная плита. Григорий Афанасьевич, человек системы и логики, вдруг отчетливо сложил два плюс два. Мать.

Жесткая, властная Анна-старшая, которая терпеть не могла его, «голодранца» без высшего образования. Желала дочери лучшей доли…

— Она их перехватывала, — выдохнул он. Это был не вопрос.

Анна подняла на него влажные глаза. Кажется, она тоже поняла это, но, может быть, поняла уже давно и боялась себе признаться.

— А я сгоряча за Витю вышла... Он надежный был. Предложил уехать на комсомольскую стройку. Я и бежала... от боли бежала, Гриша. Думала, ты смеешься надо мной с этой Зинкой.

Григорий закрыл лицо руками.

— Господи... Дураки мы. Какие же мы дураки, Нюрочка.

На запястье у него пискнули электронные часы. 13:00. Прием лекарств. Сердечные, разжижающие кровь, витамины. Целая горсточка жизни в капсулах.

Он машинально потянулся к карману брюк, где лежала таблетница, но рука замерла.

Он посмотрел на таблетницу, потом на Анну, которая сидела рядом, ссутулившись, оплакивая свою юность. Горевала над ушедшими годами.

Впервые за три года Григорий Афанасьевич не стал доставать лекарства.

— К чёрту, — сказал он шепотом.
— Тебе плохо? — встрепенулась Анна.
— Нет. Мне сейчас... впервые нормально.

Он вдруг почувствовал странную, забытую смелость.

— Нюра. Я не знаю, сколько нам отпущено. Может, год, может, день. Я весь скрипучий, сердце шалит, ворчу много... Но я тебя не забывал. Никогда. И раз уж судьба нас сюда забросила, в эту богадельню, я хочу...

Он не договорил. Дверь зимнего сада распахнулась. На пороге стояла медсестра Мариночка, но лицо её было не сонным, а испуганным.

— Григорий Афанасьевич! Вот вы где! Вас там ищут! Сын ваш звонит, скандалит, говорит, телефон вы отключили! А там ещё... — она понизила голос. — К Анне Васильевне... хм... юрист какой-то.

Оба замерли. В хрупкий мир их прошлого, едва начавшего склеиваться, грубо стучалась настоящая жизнь.

Глава 5. Звонок из реальности

За пределами тихого подмосковного поселка, укутанного туманом и покоем, жизнь кипела, визжала тормозами и звенела монетами.

Москва-Сити. Башня «Федерация». Сорок второй этаж.

Нина посмотрела на часы «Cartier». Опаздывает на встречу на три минуты. Для неё это было недопустимо. Она стремительно шла по стеклянному коридору юридической фирмы, цокая каблучками. В руке вибрировал телефон.

«Мама».

На экране высветилось фото матери, сделанное летом на даче. Анна Васильевна там щурилась от солнца и выглядела растерянной.

— Нина Викторовна, партнеры ждут в переговорной, — секретарь, подбегая сбоку, протянула папку с документами.

— Иду.

Телефон продолжал вибрировать.

Нина поморщилась. Мама звонила редко. Если звонит днём — значит, что-то случилось. Давление? Забыла, как включить телевизор? Или опять вялая жалоба на то, что «суп пресный»?

Нина испытывала к матери сложную смесь чувств: долг, вину и раздражение. Она платила огромные деньги за этот пансионат — сто двадцать тысяч в месяц! Лучшие врачи, диетическое питание, никакой бытовухи. Живи да радуйся! Чего ей не живется спокойно? Самой Нине никто такой старости не гарантировал.

Палец завис над красной кнопкой «Отбой».

«Если бы кто-то умер, звонила бы директриса», — резонно решила Нина.

Она сбросила вызов и быстро набрала сообщение: «Мам, я на совещании. Перезвоню вечером. Не волнуйся, целую».

— Простите, коллеги, — она вошла в переговорную с лучезарной, профессиональной улыбкой хищника. — Маленький семейный форс-мажор. Приступим к разделу активов.

Она не перезвонила вечером. Забыла. Активы оказались сложными. Работа как всегда затянула с головой и даже вечером не ослабевала свою цепкую хватку.

*****

На другом конце Москвы, в замызганной «хрущевке» в районе Выхино, тоже звонил телефон. Но не дорогой айфон, а старый, с треснутым экраном «Самсунг».
Гена, сын Григория, сидел на кухне в одних трусах и майке-алкоголичке, помешивая ложкой давно остывший растворимый кофе. В пепельнице дымился пожеванный «бычок». Голова раскалывалась. Вчера с мужиками в гаражах немного перебрали — обмывали покупку «бэушной» резины.
На столе лежала квитанция за ЖКХ с красной полосой. Долг за три месяца. И ещё этот микрозайм капает, сволочь.

Он тупо смотрел на телефон.

Надо звонить бате. Сегодня же пятое число. Пенсия. У отца военная пенсия хорошая, плюс доплата за выслугу и вредность, плюс еще что-то там капает. Старик всё не тратит, в пансионате всё включено. К тому же, они живет там на льготном обеспечении. Значит, накопилось.

— Хоть бы в хорошем настроении был, — пробормотал Гена, откашливаясь.

Он набрал номер «Батя».

Гудки шли длинные, нудные.

— Да возьми ты трубку, старый пень, — зашипел Гена. — Небось, опять на своих процедурах задницу греет. Или скандинавской ходьбой занимается. Или еще какую фигню бесполезную придумал…

Трубку не брали.

— Абонент временно недоступен или находится вне зоны действия сети.

Гена швырнул телефон на липкую клеенку.

— Нормально! Отключил. А деньги мне где брать?

Его осенило. Батя всегда был на связи. У него телефон как привязанный. Дисциплина. Если отключен — значит, что-то не так. А вдруг... помер?

Сердце екнуло. Но не от горя, а от панического подсчета. Если помер, то надо похороны, а денег нет. Квартира... Квартира на отца записана. Наследство только через полгода. Черт, полгода ждать!

— А может, сломал что? Или...

В голову Гены закралась параноидальная мысль. Старик один. Вокруг него крутятся эти врачихи, нянечки. Обработают деда, подсунут бумажку — и прощай квартирка, прощай накопления.

Гена схватил пачку сигарет, вытряхнул последнюю.

— Надо ехать, — решил он, прикуривая от плиты. — Проведать любимого папочку. Заодно и пенсионную карту проверить.

Он даже не подозревал, что отец не взял трубку не потому, что ему стало хуже. Совсем наоборот. В этот момент ему впервые за много лет было слишком хорошо, чтобы отвлекаться на сына-неудачника. Но именно этот пропущенный звонок запустил цепь событий, которая грозила уничтожить хрупкое счастье стариков.

Гена полез в шкаф искать чистые штаны, а в сорока километрах от него Нина подписывала документ, из-за которого Лариса Борисовна через два дня схватится за сердце.

Тучи над домом престарелых «Серебряный век» начинали сгущаться, пока Анна и Григорий робко улыбались друг другу в Зимнем саду.

Глава 6. Ретроспектива: Письма, которых не было

Мариночка, так и не добившись от Григория Афанасьевича ответа на вопрос, где его телефон, ушла, недовольно шаркая бахилами. На прощание она буркнула что-то вроде «Сами с сыном своим непутевым разбирайтесь» и оставила их в полумраке Зимнего сада одних.

Григорий тяжело опустился обратно на плетеный топчан. Он чувствовал, как внутри дрожит какая-то натянутая струна. Если она лопнет — сердце не выдержит.

— Сын звонил? — тихо спросила Анна, не глядя на него. Она теребила край вязаной кофты, и этот нервный жест — перебирание пальцами петель — был таким знакомым, таким родным, что у Григория перехватило горло.

— Перебьется, — отмахнулся он. — Денег ему надо. Или пожаловаться. У нас с Генкой разговор короткий: «Жив? Жив. Цел? Цел». А сейчас... Нюрочка, давай не про Гену. Мы не закончили.

Он развернулся к ней всем корпусом. Колени хрустнули, но он даже не поморщился.

— Ты сказала: «Ни одного письма». Нюра, посмотри на меня. В глаза посмотри.

Она подняла взгляд. Очки лежали на коленях, и без них ее лицо казалось беззащитным, почти обнаженным.

— Гриш, зачем теперь прошлое бередить? Пятьдесят лет прошло. Что это изменит? Ну, потерялись письма. Почта тогда работала плохо, ты же знаешь... поселок, распутица... Да мало ли какие причины были…

— Нет! — он ударил ладонью по подлокотнику, жестко, по-командирски. — Не работала почта плохо! Я в батальоне связи служил, Аня! У меня каждый конверт на учете был. Я полевую почту лично проверял. Я отправлял их тебе два раза в неделю. «Любимая Нюрочка...», «Здравствуй, моё счастье...». Я даже стихи пытался писать, дурак.

Анна побледнела. Тонкая пергаментная кожа на скулах натянулась.

— Стихи?

— Плохие, конечно. Корявые. Про березы и твои глаза. Но я писал. По адресу: улица Ленина, дом 4, квартира 2. Верно?

— Верно...

— Я маме твоей телеграмму давал, когда в госпиталь попал с воспалением легких. Думал, ты волнуешься. Ответа так и не получил... Знаешь, каково было понимать, что любимой девушке не меня наплевать?!? А как отслужил, вернулся домой через два года — мне соседка у колодца сказала: «Анька-то твоя замуж выскочила, укатила в Иркутск, только пятки сверкали».

Анна закрыла глаза. По морщинистой щеке медленно покатилась слеза, застревая в неровностях кожи.

В столовой вдалеке звякнула посуда — готовили полдник. Но здесь, под стеклянным куполом, пахло землей, сыростью и бедой. Страшной, давней бедой.

— Мама... — прошептала Анна едва слышно.

Перед ее мысленным взором вдруг возникла картина, которую она гнала от себя десятилетиями. День похорон матери. Десять лет назад. Разбор вещей в старом шифоньере.

Она тогда нашла на верхней полке, под стопками старого постельного белья, жестяную коробку, кажется, из-под печенья какого-то… Или от леденцов «Монпансье». Не суть… Коробка была заперта на маленький, почти кукольный замочек. Анна тогда подумала — там, наверное, «гробовые» деньги или документы.

Она вскрыла миниатюрный замочек отверткой.

Внутри были ошметки сгоревшей бумаги. Почти зола. Просто пепел и несколько обгоревших уголков бумаги с синими штампами. Она тогда решила, что мать сожгла какие-то старые документы, чтобы не оставлять мусор. И по какой-то неведомой причине не выбросила в ведро, а положила в эту жестянку. Логика была сомнительной, но других объяснений маминому поступку у Анны не было.

— О боже... — Анна качнулась, закрыв рот рукой, чтобы не закричать.

— Что? Вспомнила что-то? — Григорий подался вперед.

— Она всегда встречала почтальона сама, — голос Анны звучал глухо, как из подвала. — Говорила мне: «Анюта, не бегай, я сама газеты заберу». А про тебя говорила... говорила: «Солдат твой — гулящий. Отец его пил, и он пить будет. И тебя бросит». Она Витю очень любила, мужа моего. Он из «хорошей семьи» был, инженер... Гриша, она... она, наверное, их...

Слово «сжигала» повисло в воздухе, но произнести его она не смогла.

Григорий Афанасьевич медленно откинулся на спинку дивана. Он пытался ощутить гнев. Ярость. Хотелось вскочить, перевернуть эту кадку с фикусом, разбить стекло. Украли! У них украли не просто письма — у них целую жизнь украли! Дети, которые могли бы родиться у них, совместные завтраки, ссоры, примирения, старость в одном доме — всё это сгорело в той печке или в жестяной банке пятьдесят лет назад.

Но вместо ярости пришла свинцовая усталость и… жалость.

— Судила, значит, — прохрипел он. — Судьбу нашу вершила. Железобетонная женщина была твоя мать, Серафима Ильинична.

— Не суди её, Гриша, она добра мне желала... По-своему, — Анна всхлипнула, пытаясь найти оправдание, как делала всю жизнь. — Она боялась, что я пропаду.

— И ты не пропала? — он горько усмехнулся. — Счастлива была? С Витей этим? Инженером?

Анна молчала долго. Потом покачала головой:

— Витя был хороший. Не бил, не пил, деньги приносил. Мы жили... нормально. Уважали друг друга. Но знаешь... — она посмотрела на Григория сквозь пелену слез, уже не стесняясь своей старости. — Я всю жизнь, когда радио включала и слышала песни про любовь, думала — это выдумки. Что так не бывает, чтоб сердце болело. Думала, это в книжках только пишут, чтобы продавались лучше. А я жила... ровно. Монотонно. Как в анабиозе. Замерзла в своей Сибири. Все чувства и эмоции атрофировались.

Григорий смотрел на её руки. Узловатые пальцы нервно комкали платочек.

Ему вдруг стало наплевать на режим, на камеры в углах зала, на проходящих мимо санитарок.

Он протянул руку. Медленно, осторожно, как к раненой птице. И накрыл её ладонь своей.

Анна вздрогнула, но руку не отдернула. Его ладонь была горячей, шершавой и тяжёлой.

Первое прикосновение за полвека.

От точки соприкосновения — морщинистая кожа к такой же морщинистой коже — по руке побежали мурашки. То самое электричество, о котором он помнил все эти годы, никуда не делось. Оно просто ждало.

— А у меня жена знала, — вдруг сказал Григорий тихо. — Валя, царствие ей небесное, всё знала. Я во сне твое имя кричал, в первый год после свадьбы. Она терпела. И это тоже вина, Нюрочка. Моя вина перед ней. И перед тобой.

Загрузка...