Дом стоял на краю умирающего подмосковного поселка, как обглоданный временем череп. Не кирпичный особняк в Толлингтон Плейс, но нечто столь же обреченное – советская двухэтажная «коробка» из серого силикатного кирпича, с трещинами, ползущими по фасаду, словно черные вены склероза. Ветер выл в щелях оконных рам, а тени в пустых комнатах нижнего этажа сгущались плотнее, чем плесень в подвале. Здесь, наверху, в маленькой комнате, пропахшей лекарствами, мочой и тленом, умирала их мать.
Алёна и Карина. Сёстры. Две половинки когда-то целого, теперь – два острых осколка, готовых вонзиться друг в друга при малейшем прикосновении. Ссора висела между ними тяжелым, невысказанным гнетом, старше, чем пыль на старых семейных фотоальбомах. Наследство. Этот проклятый дом и жалкие сбережения матери, превратившиеся в навязчивую идею, в яд, отравляющий даже память о детстве. Пять лет молчания, перерезанные телефонные линии, судебные повестки, скользившие по почтовому ящику как холодные лезвия. А теперь – эта комната. Этот запах. Эта женщина, некогда сильная и резкая, как уксус, теперь – скелет, обтянутый желтой пергаментной кожей, дышащий хрипло, с открытыми, мутными глазами, уставившимися в потолок, где трещина напоминала карту адских дорог.
— Опять под себя… — Карина бросила мокрую тряпку в таз с розовой вонючей жидкостью. Её голос, всегда громкий и рубящий, сейчас был сиплым от усталости и сдавленной ярости. — Блядь, Алёна, ну сколько можно? Я вчера всю ночь меняла! Всю ночь! А ты? Ты что, опять спала?
Алёна, сидевшая у окна и тупо смотревшая на ржавый гараж соседа, вздрогнула. Её собственное отражение в грязном стекле – бледное, с синяками под глазами, с всклокоченными темными волосами – казалось чужим, призрачным.
— Я не спала. Я сидела тут. Она дышала… так странно. Я боялась, что…
— Что сдохнет? — Карина резко повернулась. Её лицо, когда-то красивое, теперь осунулось, заострилось, глаза горели лихорадочным блеском. — Так хули бояться? Может, уже и слава богу? Кончились бы эти муки? И наши, и её? А? Ты думала об этом? Или тебе только наследство на уме? Как поделим мамины тридцать штук и эту развалюху? Дом? Ха! Дом пиздеца!
Слово висело в воздухе, тяжелое, как запах разложения. Алёна сжала кулаки, ногти впились в ладони. Старая обида, черная и липкая, как деготь, поднялась из глубины. Пять лет назад. Мать, тогда еще относительно здоровая, обмолвилась за столом, что, возможно, оставит дом Карине, потому что у той двое детей, а у Алёны – никого. Всего одно предложение. Но оно стало искрой в пороховой бочке накопившихся претензий, зависти, невысказанных обид детства («Ты всегда её любила больше!»). Слова, как ножи. Угрозы. Юристы. Тишина. А теперь… теперь они здесь. Заключенные в этой комнате смерти вместе с источником своей ненависти и… своей любви. Да, любви тоже. Это было самое поганое.
— Заткнись, Карин, — прошептала Алёна, не оборачиваясь. Голос дрожал. — Просто… заткнись. Или помоги.
Карина фыркнула, но подошла к кровати. Вместе, молча, избегая взглядов друг друга, они переворачивали иссохшее тело. Кожа матери была холодной и влажной, как у лягушки. Кости хрустели под их руками. Алёна почувствовала, как её собственный желудок сжимается спазмом. Карина дернула мокрую простыню.
— Господи, ну и вонь… — она скривилась. — Как будто внутри у неё всё уже сгнило. И снаружи скоро сгниет.
Алёна не ответила. Она смотрела на лицо матери. Глаза, казалось, смотрели прямо в неё, сквозь неё, в какое-то нездешнее пространство боли. Губы шевелились беззвучно. Что она хотела сказать? Проклясть? Попросить прощения? Или просто выпустить последний клок воздуха, застрявший в легких, пропитанных болезнью? Эта немота была хуже любых слов. Она была стеной между ними и прошлым, между ними и возможностью хоть чего-то понять.
Работа была сделана быстро, с привычной уже жестокой эффективностью. Новую простыню натянули туго. Тело уложили, поправив высохшие руки на одеяле. Мать хрипло задышала снова. Каринка плюхнулась на стул у кровати, вытерла лоб тыльной стороной ладони. Алёна стояла у окна, глотая ком в горле. Тишина снова нависла, густая, удушающая, пронизанная только этим хрипом и гулом ветра за окном.
— Помнишь… — голос Алёны прозвучал неожиданно громко, хрупко, — …помнишь, как мы в детстве на чердаке прятались? Когда родители ругались?
Карина медленно подняла на неё глаза. Удивление, настороженность, а потом… что-то неуловимо смягчилось в глубине её взгляда.
— Помню. Там пауков было… дохрена. И старый чемодан с бабушкиным тряпьем. Воняло нафталином, как в гробу.
— А мы наряжались, — слабая улыбка тронула губы Алёны. — В эти… кружевные шмотки. Воображали себя принцессами. Ты всегда хотела быть злой королевой.
— Потому что у злых королев власть, — Карина хмыкнула, но без привычной едкости. — А ты – какая-то херова Золушка. Вечно ждала принца. Ну и где он, твой принц, Алён?
— Сдох где-то, наверное, — Алёна махнула рукой. — Или сбежал. Как все. Как… — она не договорила, но взгляд её скользнул по комнате, по матери.
Молчание. Но уже другое. Не враждебное. Тяжелое, но… общее. Как будто они обе стояли по колено в одной и той же ледяной, вонючей воде, и только держась друг за друга, могли не утонуть.
— Помнишь Новый год? — Карина вдруг заговорила тише. — Когда папа притащил эту ёлку – кривую, как хуй? А мы её всю мишурой обвешали, что мама потом год находила блёстки по всему дому. И торт… этот кремовый колобок, который ты чуть не уронила…