Часть 1.
Утро младшего сержанта Волкова выдалось не просто несладким — оно было горьким, как порох на губах. Ранний подъём в четыре утра по боевой тревоге никак не вписывался в планы молодого парня. Яркий прожектор впивался в сонные глаза колючим светом, и вой сирены бил по ушам пронзительно и беспощадно. Боевая тревога вырвала его из глубин иной, казалось бы реальности, и теперь мир сузился до холодного бетона казармы и времени, сжатого в кулак.
Встав с кровати, он быстро оделся и вышел на построение, где уже стоял их командир с явно выраженным раздражением. На лице капитана Зарубина читалось недовольство — ведь его собственный сон также был прерван. Он наблюдал за происходящим тяжелым, свинцовым взглядом. Волков, всё ещё пытаясь стряхнуть с себя сонные оковы, шёл неспешно и вызывающе спокойно.
— Волков! Тебя земля несёт или я всё ещё сонный бред вижу?! — рявкнул командир, увидев, как парень плетётся потирая глаза.
— Уточняю задачу, товарищ капитан. Куда бежать и с каким криком? — отозвался Волков, и в его сонной интонации пряталась отточенная, как боевой нож, игла.
— Чтобы через минуту я видел тебя на плацу экипированной боевой единицей, а не сонным овощем! Марш! — Командир выдохнул так, будто пытался этим дыханием сдуть непокорного сержанта с лица земли.
Ответное «Есть!» прозвучало чётко, но без привычной оглушительной резкости.
Оружейная комната встретила его знакомым коктейлем запахов: ржавчина, смазка, старая деревянная мебель и пыль. Дежурный молча протянул АК-74М. Оружие легло в ладонь родной, почти органичной тяжестью — холод металла мгновенно просочился сквозь перчатки, возвращая в реальность. Патроны, нож… На выходе он на ходу, впопыхах накидывал разгрузку, лямки которой тут же начали неумолимо тянуть плечи вниз.
В коридоре царил контролируемый ад. Молодые бойцы, похожие на взъерошенных птенцов, толкались, спотыкались о подсумки, их лица были искажены не пониманием, а животным желанием успеть. Волков лишь усмехнулся уголком губ. Он не бежал. Он плыл сквозь эту суету, как акула сквозь косяк мелкой рыбы, и его спокойствие было броней.
Путь на плац стал туннелем в его собственное прошлое. Мысли текли лениво и густо, как мазут. Решение подписать контракт… Оно не было озарением. Это был побег к структуре, к жёстким границам устава от размытого, пресного одиночества гражданки. Квартира, подаренная государством, за два месяца превратилась в идеальную, стерильную камеру. Тишина в ней не была покоем — она звенела, давила на барабанные перепонки, становилась физически ощутимой. Он, волчонок из детдома, выросший в гомоне других детских голосов, не мог дышать этим вакуумом. Армия стала не службой, а спасением — суровой, но понятной матрицей бытия, где есть приказ, товарищи и враг. Пусть даже пока что врагом были лишь собственные недостатки.
Его путь был стремительным: пехота, а через два месяца — приказ о переводе в новую, экспериментальную штурмовую группу. Не из-за связей, а из-за холодной, хищной эффективности, которую он демонстрировал на полигоне. Через полгода — погоны младшего сержанта и своё отделение. Но «элита» оказалась миражом. Их группа из сорока человек — пять отделений зелёных пацанов — была не подразделением, а смелым и циничным социальным экспериментом. Они глотали теорию, их муштровали на учениях, но за глаза их называли не иначе как «детсадом капитана Зарубина». И командир это знал. Он, мечтавший вести в бой стаю матёрых волков, получил на воспитание выводок шумных щенков. Его вечное недовольство было не просто злостью. Это была ярость творца, которому выдали сырой, негодный материал, но приказали вылепить из него шедевр. И в этом котле напряжения, между молотом насмешек всей части и наковальней требований командира, закалялся характер младшего сержанта Волкова. Он шёл по плацу, и его шаг отбивал чёткий, одинокий ритм — ритм волка, который уже перестал быть щенком, но ещё не стал вожаком.
Холодный осенний воздух резал лёгкие, с каждым вдохом напоминая, что это не сон. Волков шагал по плацу в предрассветной мгле, и его фигура — высокая, мощная, отягощённая снаряжением — казалась призраком из иной, более суровой реальности. Его шаг был твёрдым и безжалостным, как удар метронома, отбивающего время до чего-то неотвратимого. Со стороны можно было принять его за бывалого офицера, а не за двадцатилетнего младшего сержанта. Красивые, резкие черты лица, которые в «той», забытой жизни, возможно, вызывали бы лёгкие улыбки и вздохи, здесь были окаменевшей маской. Он бежал от пустоты гражданского мира, но нашёл ли что-то взамен — большой вопрос. Одно он чувствовал кожей: эта тяжесть на плечах, этот ледяной воздух и эта тишина перед бурей были честнее любой тихой жизни в одиночестве.
Он встал на своё место и поднял взгляд к небу, где ещё держались, цепляясь за ночь, последние звёзды. На него косо смотрели другие командиры отделений. Взгляды были разными — колючая зависть, глухое раздражение. Он был самым молодым, но уже наступил им на пятки, и они не могли этого простить.
И тут плац наполнился шумом. Стук сапог по бетону, лязг оружия, прерывистое, нервное дыхание. Выстроился весь личный состав. В их широко открытых глазах плавало не просто недоумение — животный, слепой страх перед неизвестностью. Тревога ночью — это одно. Но эта тишина, это построение в полной выкладке, когда небо ещё чёрное... Это пахло настоящей бедой. И в этот момент из общего гула выделился, просочился сквозь шум, как луч сквозь толщу воды, единственный чистый звук.
— Привет, Лёш.
Он обернулся. И время на мгновение споткнулось. Катя. Единственная. В этом царстве грубого камуфляжа, пота и металла она была живым нарушением всех правил. Маленькая, почти хрупкая, с лицом, которое забывалось здесь, как сон, — и в то же время несгибаемая. Её светлые волосы, собранные в строгий хвост, казались лучиком в общем сумраке. Но главное была не внешность. Главное — её взгляд. И её молчание. Ко всем она была закрыта. Её взгляд скользил по людям, как луч фонаря по стене — холодный, оценивающий, безличный. Её ответы были краткими, техничными, лишёнными интонации. Она была идеальным медиком-машиной. Но когда её глаза находили Волкова... В них происходило чудо оттепели. Лёд трескался, таял, и из глубины проступало тихое, сокровенное тепло. Её «Доброе утро, Лёш» никогда не звучало холодно. В нём была интонация, в нём была вся невысказанная история их странного товарищества. Она отдавала ему крохи своей человечности, которые берегла как последний патрон. И он был её единственным доверенным лицом в этом стальнодверном мире.