1

…И в тишине скользящей с неба серебристой

пыли, во мраке мирозданья темноты, во льду

безбрежной пустоты, мы словом зажигаем

свет души, чтобы согреть других и чтоб

самим согреться.

Уездный город Б N-ской губернии. 1906 г.

– Поставь стул! – в отчаянии гневно воскликнул молодой мужчина, глядя на своего нерадивого слугу, держащего в руках грустный образчик мебельного дела – старый стул, с потертой, но все еще различимой, обивкой кретон.

– «Каво»? – переспросил тот, но стул не поставил, а продолжил пятиться назад, по всей видимости, желая как можно быстрее выполнить все господские поручения, и отправиться по своим делам. Дел у него, к слову сказать, было не мало, и уж были они, по его скромному разумению, поважнее хозяйских, о чем он и желал бы сказать, да не мог, и оттого помалкивал, однако ж, в том молчании и был сей протест.

– Николай, не «каво», а «что». Сколько же тебя исправлять можно? Ей Богу! – раздраженно поправил его барин и даже поморщился, будто вдохнул винного уксуса ненароком. Хотя сравнение то было недалеко от истины, потому как от Николая исходил до того тяжелый дух, что парадную, как только слуга начал работать, пришлось проветривать. И вот прошел уж целый час, и все застыли от сквозняка, а дух все также тяжек и пахуч.

Но поделать с этим было нечего, ибо слуга тот достался ему в наследство, как и то именье, в парадной которого и стоял тот о ком и будет сия повесть. А именно, о молодом, привлекательном, однако ж, грустном, и уже порядком притомившимся от безделья, дворянине, Петре Константиновиче Синицыне.

– И не забывай, говорить, Ваше сиятельство, Петр Константинович! Твоя простота для человека образованного, к тому ж шесть лет, прожившего в Петербурге, ей Богу невыносима, – не преминул заметить Синицын.

Николай из всей речи хозяина разобравший только, ту часть, где говорилось, что к каждому слово надобно прибавлять: «Ваше сиятельство», желая услужить барину, как умел, переспросил по-новому:

– «Каво»? – и тут же спохватившись, торжественно добавил: – Ваше сиятельство! – но стул не поставил, хотя пятиться к выходу перестал, ожидая других, не менее «важных», опять же по его скромному разумению, указаний.

Петр Константинович понял, что плетью обуха не перешибить, решил с безграмотностью и дикостью, покамест, не бороться, а оставить все как есть, ограничившись лишь повторением указаний, уяснив при том: чем кратче, тем, пожалуй, лучше:

– Поставь стул, кому говорят, ПОСТАВЬ! Ведь он один остался, ведь должен же я на чем-то сидеть! Ведь не стоять же мне в парадной, как лакею! – да так сие указание по-командирски крикнул, что Николай испуганно осел, но стул отчего-то по-прежнему из рук не выпустил, толи с испуга, толи из природного скудоумия.

– Сюда, – уже милостиво пояснил Петр Константинович, и длинным и тонким своим перстом указал на место подле фронтальной стены. И была в том жесте и царственная строгость, и отчаянье бедности.

Николай выполнил все как велено, и встал в проеме, едва ли понимая, как себя теперь вести и следует ли удалиться, иль остаться, ибо сие поведение хозяина, не знал как расценить, как все новое и мало изученное, и оттого вдвойне пугающее.

Петр Константинович вздохнул тяжело, что-то пробурчал себе под нос, и, разместившись на единственном стуле, обвел взглядом пустую гостиную, в которой лишь час назад, все было так, как в тот день, когда он последний раз бывал здесь. И та явная и броская разносортица которая была в убранстве парадной еще совсем недавно, что восхищала его, когда он был совсем ребенком, теперь же горько осознавалась им как крайняя бедность и отчаянная стесненность в деньгах.

Ах¸ если бы он понял это раньше...

С юных лет Синицын, начитавшись книжек, грезил службой, а вернее сказать теми преференциями, которыми служба одаривала единиц, что вскарабкавшись наверх, купались в лучах власти и почета. Однако же отчего-то, его сознание, упускало сам путь к вершине, который за немаловажной деталью, был труден и тернист, и удавался лишь немногим. И матушка, и батюшка, глядя на своего единственного сына, златокудрого красавца, потворствуя детским мечтам, и оберегая от жизненных трудностей и тревог, взрастили в нем обманную уверенность, что все возможно без усилий.

Но, вступив на гражданскую службу в должности коллежского регистратора, чин низший, чин ничтожный, и получив рабочее место, аккурат, подле вросшего в землю на треть окна, так, что вместо солнца и голубого неба, ему виднелись лишь ноги прохожих, Петр Константинович ощутил себя не будущим Наполеоном, а навечно обреченным узником бумаги и пера, без срока и надежды на освобожденье.

Так просидел он на том месте подле вросшего в землю окна, которое то засыпало, листьями, то заметало снегом, целый год, и просидел бы дольше с той же пользой, если б не один прекрасный день…

Не сказать, чтобы нечто особенное произошло в то день, однако, выйдя из полумрака подвала, Петр Константинович по-новому взглянул на действительность вокруг себя, и увидев яркий свет и небо голубое, и, щурясь с непривычки будто крот ослепший, со всей ясностью и действительностью, неожиданно и пугающе для самого, себя представил все годы вперед, которые ему суждено провести здесь, и, до той степени ужаснулся картиной будущего, что в тот же день незамедлительно подал в отставку.

Конечно, после увольнения, и осознание того, что интереса ни к гражданской, ни к военной службе он не имеет, перед ним неизбежно должен был встать вопрос: чем же заняться дальше молодому, в меру образованному, в меру умному, слегка ленивому и лишенному воли дворянину?

Но судьба сложилась иначе…

Друг за другом, с разницей лишь в месяц скончались его горячо любимые родители.

И, вступив незамедлительно в наследство, он, провинциальный юноша, опьяненный свободой, в союзе с финансовой безграмотностью, перебравшись в Петербург, и сделав несколько неосмотрительных денежных вложений, вдруг обнаружил, что не так богат, как ему по желторотости казалось.

2

В тот день Татьяна Федоровна Гаврон, прихватив с собой собаку, подругу, и корзинку для пикника, на ладной бричке, запряженной волной, но незлобивой чубарой лошадкой, отправилась на прогулку в парк раньше обычного. А все потому, что с самого утра она была в таком дурном настроении, а телом завладела такая странная тоска, что и дышать то в доме стало невозможно. И теперь, остервенело таская за собой несчастную процессию из безвинного пса и подруги почти три часа по парку, барышня Гаврон, тем самым, отчаянно старалась развеять дурное настроение. Однако же уже через четверть часа стало ясно – все попытки тщетны, а посему, оставшиеся два часа прошли также зря. Она и сама с ясной уверенностью не могла бы сказать, отчего сегодня не в духе, хотя, кого хотим мы обмануть, конечно, если покопаться в душе, Татьяна могла бы с точностью определить, отчего тоскует, но причина та, была настолько личного свойства, что даже себе самой она в том признаваться не хотела. И все это внутреннее противоречие, разъедающее ее изнутри, привело к тому, что лучше от прогулки не становилось, а становилось только хуже. А значит, пора было возвращаться домой.

И в скором времени кучеру велено было поворачивать назад, тем более что никто супротив ничего не сказал, собака, потому что не могла, а подруга, потому что попросту не смела.

Как вдруг, откуда ни возьмись, на них чуть ни совершил наезд всадник на коне, ну или конь со всадником, в шуме и крике, разобрать было не возможно.

Брань извозчика, и визг подруги, и даже лай испуганного пса. Но трагедии чудом удалось избежать, и теперь все участники сего инцидента смотрели друг на друга толи с испугом, толи с любопытством, толи со злости, а скорее, все чувства сразу.

Первым нарушил затянувшееся молчание как раз молодой мужчины, что сидел на дерзком и дурно воспитанном кауром коне.

– Простите меня великодушно, милые сударыни! Я и сам не знаю, как это случилось. Мой резвый конь, верно, отвык от хозяина, я только что прибыл из Петербурга, а посему не гневайтесь, прошу! Тем более, что с радостью вину сию я искуплю, ну и, конечно же, мое почтение! – и с этими словами театрально поклонился, не слишком, правда, низко, чтобы не свалиться с лошади и окончательно не оконфузиться перед дамами.

Ах, если б тот конь мог говорить. То он бы непременно поведал, что везет он не хозяина, а некоего господина, хоть и славного, не незнакомого, и едва ли умеющего обращаться с лошадьми. А потому прогулка по парку превратилась для обоих не в приятную прогулку, а в непрерывную борьбу, между неумелым всадником и дерзким, воспитанным не слишком, но восхитительно прекрасным светло-каштановым конем.

Татьяна Федоровна сердито посмотрела на всадника.

Что ж, прекрасен, спору нет. И конь, и всадник в цвет каурого коня, с роскошной золотистой шевелюрой, – подумала Татьяна Федоровна, едва ли в силах скрыть свое восхищение. Она инстинктивно повернулась к своей подруге, и, увидев как та, с не меньшим восхищением смотрит на незнакомца, едва ли не открыв рот, внимая каждое сказанное им слово, как бы глупо оно не звучало, разозлилась. Ибо картина была такова, что сродни зеркалу. И зрелище сие ей не понравилось, и даже отвратило.

Взяв себя в руки, она уже серьезно произнесла: – Мы, конечно же, принимаем ваши извинения, но вы должны быть осмотрительнее впредь. Лишь Божьим чудом, мы не пострадали.

И уже намереваясь дать знак извозчику рукой, чтоб разъезжались, та, властно подняла указательный палец вверх, как вдруг, молодой человек, словно не слыша и не видя происходящего, стремясь любой ценой задержать процессию, как ни в чем не бывало, вдруг, быстро заговорил:

– Я ведь и не представился! Запамятовал! Петр Константинович Синицын. К вашим услугам. И вот ведь не задача, я верхом, вы в бричке, и не подать руки! Ей Богу, вот ведь упущенье. Может быть, пройдемся? А парк, то парк, чудо, благодать и тишина... – сладко пропел он, и сентиментально посмотрел вдаль, а затем томно взглянул на барышень.

Видя, что подруга уже почти согласна, Татьяна Федоровна неожиданно почувствовала такое смущение и такой стыд, и за подругу, и за себя, но прежде всего за себя, ибо испытывала те же чувства, а то и большие, что и она, и, не желая поддаваться легковерности и безрассудству, резко ответила:

– Нет, благодарю, всего хорошего! Антип! Езжай! Не занимай дорогу!

И бричка укатила вдаль.

Петр Константинович Синицын с тоской посмотрел в сторону уезжающих дам, пока те не растворились в зелени парковой листвы, и очень громко чертыхнулся, чем напугал несчастного уставшего коня.

– Вот ведь болван, вот остолоп, отправлю на конюшню, на скотный двор! – бранился Петр Константинович Синицын. Но не себя, конечно же, ругал он, а бедного слугу, что раздобыл такого дерзкого, строптивого коня. Кто ж сам себя ругать то будет, когда всегда есть человек, на которого с легкой совестью можно возложить ответственность за свои неудачи и ошибки. А если даже такого человека нет, его следует раздобыть, ибо муки собственной никчемности воистину невыносимы.

– И надо же так было опозориться при дамах! – горько воскликнул Синицын.

Ведь он хотел подъехать к ним гордо, гарцуя на прекрасном жеребце, а тот его понес прямо на бричку. Он уж и так, и эдак, и хорошо хотя бы, что вовсе не свалился с этого негодного коня.

Но самое ужасное в этой ситуации было то, что все что говорили о Татьяне Федоровне Гаврон – чистая правда. И он сейчас говорил не о внешности, ибо в суматохе и волненье, не успел толком и разглядеть ее.

Запомнил он только сурово сдвинутые брови и недовольство, и высокомерие, и властный голос, будто генерала на параде, и как она неласково смотрела.

– Мда, уж, задачка будет не из легких. Надо будет что-нибудь придумать, но только уж теперь без декораций, и без живого реквизита, – и он недовольно покосился на своего коня, который по неведомый причине, после всего учиненного им переполоха, отчего-то, теперь был и смирен, и покладист, и покорен.

3

Придя пораньше в главную ресторацию уездного города Б, Петр Константинович Синицын выбрал самый тихий столик и, заказав из всех предложенных яств лишь стакан чая, как символ крайней денежной нужды, стал ждать своего друга детства, купца первой гильдии Михаила Платоновича Игнатьева.

Отец того был известным и вполне успешным хлеботорговцем, но вот сын, сын пошел еще дальше. И после смерти отца, заимев целое пароходство, скупал зерно по всей округе за копейки, а затем сплавлял его вниз по реке, в город N-ск, той же N-ской губернии, где жизнь била ключом, так как от золотодобытчиков и других переселенцев не было отбоя.

Он не видел своего друга целых шесть лет, и если уж говорить по чести, не жаждал видеть и сейчас. Находясь в трудном денежном положении, потеряв даже то малое что имел, он не хотел и не желал смотреть на своего друга, что был успешен и удачлив, как немой укор, как образ того кем он мог стать и кем уже не станет.

Но обстоятельства сложились таким образом, что первое знакомство с барышней Гаврон оказалось не таким победоносным как он того желал, а других идей и уж тем более возможностей, вновь встретиться с ней он не имел. Все же шесть лет его отсутствия не могли не сказаться, город изменился и, утеряв даже те связи, которые были в юности, он понял, что больше здесь никому не нужен. Без денег и без власти он совсем один. Более того, Синицын понял, что одинок он даже сильнее, чем ему представлялось в самых грустных своих перспективах.

Словом, проведя весь день после инцидента в парке в размышлениях бесплодных, и не придумав ничего путного, он не нашел ничего лучше, как воспользоваться помощью друга детства Игнатьева. И наступая на чувство собственного достоинства, он с горечью осознал, что гордость бедняку не по карману.

Конечно, он предпочел бы претворять свой план в одиночку, ведь чем меньше людей знают о том, тем лучше, но выбирать в сложившейся ситуации не приходилось.

– Петя! Ты ли это!? Я уж думал ты к нам ни нагой, как ни как петербуржский житель! – весело воскликнул Игнатьев, впрочем, не без иронии, приближаясь к столику, за которым сидел несколько сконфуженный Синицын.

Надев улыбку, он что есть силы изобразил радость, так что даже уголки губ заболели, и радушно распростер объятия:

– Миша! Михаил! Михал Платонович! Даже не знаю как к тебе теперь обращаться! И бороду отрастил! И усы! И справен стал, и возмужал! Тебя и не узнать! – не без доли зависти воскликнул Синицын, глядя на своего друга, так изменившегося за эти годы.

И если бы все дело было только во внешности… Боль для Синицына была в том, что те внешние перемены, которые произошли с Игнатьевым, всего лишь отголоски внутренних изменений, так как духовное развитие, равно как и его отсутствие такого и даже регресс, неизменно отражаются на лице и теле. Но есть ли перемены в нем самом?

Синицын вдруг почувствовал себя плешивым псом, которого вот-вот лишат даже будки, и испытал почти физическую неприязнь к своему, некогда горячо любимому, другу, с которым совсем недавно стоял на одной ступени, а теперь его уж не догнать.

– Мой друг, неужто, ты не голоден совсем? Грех прийти в ресторацию и не отобедать.

– Я только чай, старая привычка, до трех часов не ем, да и кусок в горло не лезет.

– Брось, тут такой отменный стол. Официант! – И Игнатьев залихватски щелкнул пальцем, подзывая расторопного мальчишку лет пятнадцати не больше.

– Нам бутерброды с паюсной икрой, и рыбное жаркое, и ростбиф, и консоме, и это, как его… Забыл совсем названье… А-а-а, точно! Филе соте неси, и крепкого давай! – крикнул Игнатьев, даже не взглянув в меню, что явно указывало, на то что он знает его наизусть, а значит завсегдатай.

Какой обед без крепкого, пустая трата времени и денег! – и с этими словами Михаил Платонович весело рассмеялся, лукаво глядя на Синицын из под густых прямых бровей.

– Ну что, рассказывай. Как Петербург? Какими судьбами к нам пожаловал? Опять.

Синицын замялся, не зная с чего начать, и пребывая в сомненьях, а стоит ли все затевать и не лучше ли прекратить все, когда б уже не стало слишком поздно?

К счастью подоспел официант. Налили водки.

И выпив рюмку натощак, Синицын понял, что изрядно захмелел.

Закусили бутербродами, и стало легче на душе, и говорить то стало как-то проще.

– Тут такое дело, Михаил, – начал Петр Константинович расхрабрившись, – не от хорошей жизни перебрался я из Петербурга в город Б, не от хорошей.

– Это я итак уж понял, – поддержал Игнатьев, с любопытством глядя на своего друга детства, будто видел его впервые, однако же притом, не забывав положить в рот огромный кусок ростбифа.

– Так уж случилось, – неуверенно начал Синицын, – потом будто передумав, замешкался, но уже через секунду твердо произнес: – я крайне стеснен в деньгах, скажу больше, я заложил именье, и срок по закладным истекает меньше чем через месяц.

– Уж не в долг ли ты просишь? – настороженно спросил Игнатьев, сразу же перестав есть и пристально посмотрев на Петра Константиновича, пожалуй, уже без прежнего дружелюбия и высокомерной теплоты, коей одаривал так щедро лишь назад минуту, своего менее удачливого друга.

– Нет! Что ты! Как можно! Я бы никогда не поставил нашу дружбу выше денег! Поверь, эти дружеские связи для меня вовек ценней всего! – с жаром ответил Синицын, тогда как правда была в том, что должен он был такую сумму денег, которую бы никто не дал взаймы просто так, а закладывать было уже нечего. И, осознавая сей факт с ясностью и ответственностью, потому в долг и не просил.

– Ммммм, – нечленораздельно промычал Игнатьев, правда, уже немного расслабившись.

– Ты мне лучше скажи, знаком ли ты с исправником Гавроном?

– С Гавроном? – изумленно переспросил Игнатьев.

– С Гавроном, исправник есть такой. Да ты наверняка его ведь знаешь. Вот только насколько близко с ним знаком?

– А как же! Кто ж его не знает, можно сказать, второе по важности в нашем глухом уездном городке лицо. Я просто твой вопрос в толк не возьму. Зачем тебе Гаврон? Уж не на службу ль ты собрался?

Загрузка...