"Психотерапевт Сашенька"

1.

Ночь в приёмном отделении была такой, какой и положено быть ночам в психбольнице: лампа на потолке давила белой плоскостью, холодильник в коридоре урчал как маленький несчастный зверь, а запах антисептика успевал раздражать даже тех, кто привык к нему как к дому. Серёжа сидел на краю металлической койки, ноги свисали; пальцы автоматом перебирали шрам на запястье — не от чистого любопытства, а от привычки проверять, что он ещё цел, что он ещё здесь.

— Сашенька, — сказала медсестра, мягко перекликаясь с врачом. — Я сейчас подойду. Сейчас всё будет хорошо.

Голос Сережи, когда он просил, был ровным, но в нём пряталась гнилая паника: она не крик, она — клейкая просьба, которую человек швыряет в темноту в надежде, что кто-то зацепится.
— Пожалуйста, не оставляйте меня одного, — сказал он. — Я не выдержу. Не сегодня.

Врач, высокий мужчина с очками в тонкой оправе, покачал головой. Он улыбнулся. У него было лицо того, кто умеет успокаивать людей успокаивающими фразами. Про такие лица часто пишут в инструкциях — «держать спокойствие, говорить размеренно». Он поставил рядом на тумбочку толстую книгу в мягком переплёте — сборник классической прозы с потёртыми краями.

— Мы не оставим, — повторил психотерапевт Сашенька. — Но сейчас тебе нужно отвлечься. Вот, почитай. Хорошая лечебная литература. Немного — и сон придёт.

Медсестра уже натянула перчатки, хотя не собиралась ничего делать. Она слишком часто видела, как просьбы о компании превращаются в паразитирующие ритуалы, и верила в «процесс» больше, чем в присутствие. Процесс — это пакет документов, это список дежурств, это книга на тумбочке. Процесс спасал их от эмоций. И они нуждались в этом спасении не меньше, чем пациенты.

Серёжа взял книгу. Бумага отдавала теплом человеческих пальцев. На обложке были расплывчатые буквы. Он открыл наугад. Строки текли мимо — мир за их текстом казался безопаснее, чем мир в коридоре. Он пытался читать. Слова падали в его голову, но не оставляли опоры.

— Мы остаёмся рядом, — шепнула медсестра, не отрывая взгляда от планшета. Её голос был тихим, профессиональным. Слова звучали как обещание, которое надо говорить, чтобы оно стало инструкцией для самой себя.

Они отвернулись. Врач сделал вид, что хочет проверить что-то в кармане халата, затем сказал: — Мы сейчас выйдем, пройдёмся по этажу, посмотрим, всё ли в порядке. Ты будешь здесь с книгой, да?

Он кивнул. Кивок был маленьким предательством собственной надежды — он верил, потому что иначе было бессмысленно.

Дверь захлопнулась мягко, но окончательно. Щель оставалась маленькой и холодной. Сквозь неё слышался тот же урчащий холодильник, шаги в коридоре, удаляющиеся разговоры. Свет коридора просочился под дверью, как чужая жизнь.

Страницы в руке стали влажными. Серёжа прочитал ещё одну строку, затем ещё. Всё громче в груди стало стучать то, что не помещалось в слова. Дыхание стало коротким. Серёжа приложил ладонь к рёбрам — как будто держал себя вместе. Он знал, что одиночество — это не просто отсутствие людей. Это звук, который растёт внутри, когда никто не отвечает. Это пустота, которая умеет глотать.

Он встал. Книга упала и раскрылась на полу. Листы шуршали, как сорванная траектория. Серёжа подошёл к двери и прислонил лоб к холодной краске. Сквозь щель — только тень шагающих фигур и свет, который был где-то вне досягаемости.

«Не оставляйте меня», — повторил он про себя, как заклинание.
За дверью ответили шаги. Ответили голоса, говорили про распорядок, про смены, про медицинские карты. Ответа не было.

Дверь была закрыта. И в отличие от многих закрытых дверей, эта не отрезала путь — она отрезала присутствие. Серёжа опёрся лбом о металл. Его дыхание было как маленький неисправный мотор: оно пыталось, но не давало ровного хода.

Он не знал, сколько продержится. Он знал только одно: сегодня, в эту ночь, обещание оказалось тоньше, чем буквы на переплёте книги.

....

Утро после той ночи было серым и тяжёлым — как будто небо тоже устало от обещаний. Коридор приёмного отделения наполнялся звуком тележки и свистом кофемашины, а в окно присасывался противный мелкий дождь. В этот час привезли Викторию.

Её занесли тихо, как будто боялись разбудить в ней что-то хрупкое и бесформенное. Черная, короткая стрижка — ровная, почти военная, — контрастировала с бумажным покрывалом, скользящим по плечам. Ей было двадцать четыре; во взгляде — не ярость и даже не тоска, а постоянная, неловкая осмотрительность, как у человека на вечеринке, где он забыл, зачем пришёл.

Её диагнозы звучали в карточке ровно и бессердечно: тяжёлая депрессия, панические атаки, эпизоды самоповреждения. В реальности это выглядело не как громкие клиники, а как бесконечные микропоражения — мелкие отказы тела и воли, которые складывались в одну большую рану.

Виктория не встаёт с кровати. Не потому, что лень, а потому что подъём — это решение, которое требует энергии, которой нет. Она не отвечает на звонки — не потому что игнорирует, а потому что голос кажется чужим и слишком громким. Она не ест: еда — это действие, и она отказывается действовать. Мысли о никчёмности сидят в ней, как застарелый груз, который не даёт развернуться.

Её панические атаки приходили внезапно. В людном коридоре она будто схлопывалась: дыхание становилось быстрым и тонким, руки дрожали, и ей казалось, что мир сжимается до размера запястья. В такие моменты она прикрывала глаза, как будто там можно было найти пространство, куда не проникает страх. Ночью, когда дом — или койка — становились слишком большими, все те же тени возвращались и превращали комнату в ловушку.

Она носила обрывки стихов в кармане — маленькие бумаги, свернутые вчетверо, как редкие таблетки. На салфетках у неё — черновики, рваные строки, линии, которыми она пыталась упорядочить мысли: ряд ровных черточек, идущих друг за другом, как заглушки для хаоса в голове. Любила горячий чай; любила звук дождя. Эти вещи были её якорями: не спасали, но удерживали на поверхности.

Загрузка...