И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец (Откр. 21:23)
1. У постели умирающего
Это произошло в зябкий и промозглый осенний вечер. Я запомнил его, как кажется, на всю жизнь, в самых мельчайших подробностях. Весь день лил дождь как из ведра. Холодный такой, неприятный. Струи грязной влаги стекали по тротуару, кое-где образовывались глубокие лужи, были места, где и шагу нельзя было ступить, не замочив ног. Небо сплошь заволокло тучами. Я помню, мне тогда подумалось, что именно так разверзались хляби небесные, ставшие причиной Ноева потопа.
Рано стемнело. Редкие машины стремительно проносились по улицам, вздымая вверх целые волны брызг, бешено сверкая фарами, словно хищные звери. Казалось, и эти стальные чудища недовольны свалившейся на их голову непогодой и стремятся как можно скорее спрятаться от нее в теплые и темные гаражи, и именно поэтому они так недовольно гудят своими моторами. Редкие прохожие, закутавшись по самую шею в теплые пальто или кожаные куртки, спрятав свои головы под зонтики, чем-то напоминали призраки – такие же безликие, бесшумные, – они стремились как можно скорее запрыгнуть в ближайший автобус или троллейбус или забежать в киоск или подъезд: куда угодно, лишь бы как можно скорее скрыться от непогоды. Исключение составлял только одинокий бомж, в рваном ватнике и шапке-ушанке, лежавший у мусорного бака на углу, казалось, нисколько не расстроенный тем, что творилось на улице. Он весело распевал какие-то песни и, судя по всему, был изрядно пьян.
«Блаженный…» – с легкой завистью подумал я, тщетно пытаясь укрыться зонтом от противного дождя, ибо поднявшийся порывистый ветер украл у меня надежду, в буквальном смысле этого слова, выйти «сухим из воды». Плотные струи дождя стали бить наискось и все мое изрядно потрепанное жизнью пальтишко промокло насквозь. «А ведь мне еще на требу ехать, и не куда-нибудь, а в другой конец города», – мелькнула предательская мысль, и на душе стало совсем худо.
Но вот к моей остановке подъехал нужный мне номер автобуса и я, не без труда утрамбовавшись в переполненный недовольно гудящими, как рой растревоженных пчел, пассажирами, салон поехал исполнять дело христианского милосердия – причащать умирающего в тюремной больнице.
В принципе, раньше для меня подобного рода неудобства никогда не были в тягость. Я был из тех священников, которые пришли к Богу в сознательном возрасте, с серьезным намерением просвещать мир светом христианской истины, а потому дело свое исполнял всегда ревностно. Но, как это, наверное, бывает в любом деле, в последнее время я стал остывать или, как любил выражаться мой знакомый по студенческому общежитию, «выгорать». То, что раньше радовало новизной и яркостью, стало надоедать, превращаться в занудную рутину. Совсем незаметно богослужение из радостной встречи с Творцом превратилось в скучную однообразную работу с механическим бормотанием одних и тех же молитв и повторением одних и тех же ритуальных действий, отправление треб – из дела христианского милосердия в тяжелую работу, когда на своих двоих или на общественном транспорте надо было ехать неизвестно куда, а потом оттуда еще как-то добираться до дома, а дома – вечно недовольная матушка с кучей ребятишек и бытовые проблемы. А тут еще эта ужасная погода, этот холодный, противный дождь.
Я тяжело вздохнул и кое-как удержался за поручень при повороте автобуса. Какая-то тучная мадам больно придавила мою руку и я с трудом сдержался, чтобы не вскрикнуть от боли. Кому-то и я наступил на ногу, за что и получил «вот, козел бородатый», и от этого мне стало совсем худо. Я, конечно, привел себе на память мысль, что Спасителя тоже обзывали неверные иудеи всякими нехорошими словами, но, сколько я ни старался, нигде не мог вспомнить, чтобы Его называли именно таким словом, и от этого, сами понимаете, мне не полегчало.
«Ну, хоть не распинают в наше время, и на том спасибо», – подумал я, но тут двери переполненного до отказа автобуса внезапно открылись и меня, словно пробку из бутылки шампанского, вынесло с толпой на улицу. Я не удержал равновесия и плюхнулся задом в лужу. Ехать на требу в испорченном пальто – мало того, что мокрым до нитки, но еще и грязным – это испортит настроение и святому! Оставшуюся часть дороги я старался ни о чем не думать.
Наконец автобус остановился у длинного ряда серых мокрых бетонных плит, сверху обнесенных колючей проволокой. Это была моя остановка. Я быстро выпрыгнул на тротуар и тут же нажал кнопку зонтика, но пока он раскрылся я уже получил порцию холодной воды за шиворот. Прыгая как мальчишка, изо всех сил стараясь избегать наиболее глубоких мест в лужах, составлявших полосу сплошных препятствий к КПП, я с грехом пополам добрался до пункта назначения почти не промочив ног. Пунктом назначения была массивная металлическая дверь с глазком и кнопка звонка. Звонок неприятно затрещал и дверь мне открыл здоровяк в хаки.
– Чаво? – рявкнул он недовольно, чмокая жвачкой.
– Я – отец Игорь… священник… в госпиталь… к умирающему… вызывали… – услышал я словно со стороны свой противно дрожащий голос. Моя бородатая голова была аккурат по плечо здоровяку и мне почему-то вспомнилась иллюстрация из какой-то детской сказки, где изображались три гнома и богатырь. Правда, на ней гномы приходились по пояс богатырю, а я все-таки дотягивал до груди, но сходство тем не менее показалось мне разительным.
– А-а-а… к Федотову, штоль?.. Ну, проходи, дед, проходи… Налево, потом направо, потом прямо, на двери, это, надпись…
Я прошмыгнул как мышь через турникет и услышал сзади лязг закрываемой двери. Меня опять неприятно кольнула в сердце мысль: «Неужели уже дед… Ужас! А ведь мне всего лишь сорок пять… Неужели я так сильно поизносился?» Я постарался отогнать эту мысль прочь, но она все время, как назойливая муха, жужжала у меня в голове, пока я лавировал между луж, пересекая тюремный двор.
«Надо же! Ну, вот я и «дед»… Как быстро! Как скоро! Ведь, кажется, совсем недавно закончил семинарию, совсем недавно! Вот и жизнь прошла… Прошла… И ничего за всю жизнь достойного-то и не сделал…»
Неизвестно, к чему бы меня привели эти тяжелые осенние мысли, если бы я не уткнулся в другую железную дверь, на которой был приклеен пластиковый файл с листком формата А4, с распечатанной крупными жирными черными буквами надписью – «Медпункт».
Я протянул руку к звонку, но позвонить не успел, потому что дверь уже со скрипом открылась и в дверях стоял тщедушный очкастый врач в грязном белом халате, с щетиной на подбородке и щеках, в больших круглых очках. Врач был такой худой, что скорее напоминал ходячую вешалку для одежды, а выражение его глаз и глубокие тени под ними говорили о том, что он, как было это поприличнее сказать, немного «выпивает».
– Здравствуйте, отец Игорь! Мне позвонили с КПП! Проходите скорее… Маш, а Маш, прими гостя! Он мокрый весь!
Ко мне подкатилась клубком круглая как шарик старая женщина, видимо, медсестра, с таким же круглым добродушным лицом, изуродованным, правда, крупными бородавками, с маслянистыми карими глазами, искрящимися добрым, ничем не замутненным светом наивной детской влюбленности. Волосы ее были убраны под белую косынку, а сама она едва помещалась в белый медицинский халат, поскольку ее пышные телеса никак не хотели укладываться в «прокрустово ложе» стандартной униформы.
Я с наслаждением всучил ей свое мокрое пальто и ботинки, а также истекающий водой зонтик, снял мокрые носки, одел поданные мне мягкие тапочки.
– Может, чайку батюшка? – проворковала Маша.
– С коньячком? – подмигнул тщедушный врач.
Но я, сам не знаю почему, совершенно механически произнес:
– Нет, нет, нужно срочно, вдруг больной умрет…
– Как же, умрет! – хмыкнул скептически врач. – Да Федотов у нас живее всех живых! Неделю уже лежит под капельницей, не ходит, не встает, а все ничего. Да он нас с вами переживет еще!
Меня, помню, возмутил такой тон человека, дававшего в свое время клятву Гиппократа, но я не подал виду.
– Ведите меня к умирающему! – решительно сказал я, и врачу ничего не осталось делать, как дать знак медсестре проводить меня в палату.
Медчасть колонии, располагавшейся, впрочем, в черте города, рядом, как ни странно, со студенческими общежитиями областного университета, изнутри представляла собой достаточно убогое зрелище – не меньшее, чем снаружи. Длинный коридор, стены которого были закрашены безвкусной масляной болотной краской, мерцающие лампы дневного света, потрескавшаяся плитка под ногами, больше сгодившаяся бы для общественного туалета, ряды железных дверей в палаты.
– Он в палате № 6 лежит, это прямо здесь, за поворотом… – прокудахтала медсестра. Мы свернули. Затем раздались громкие скрежещущие звуки отпираемого железным ключом замка, и вот я уже оказался в палате.
Обстановка палаты, в целом, мало отличалась от коридора. По форме она напоминала школьный пенал, в котором располагалось четыре кровати с панцирной сеткой, две деревянные тумбочки. Стены были выкрашены той же ужасной масляной краской, пол застелен драным линолеумом неопределенной цветовой гаммы. Комнаты освещалась одинокой «лампочкой Ильича» на тонком проводе.
Я сразу увидел больного. Я долго потом вспоминал, почему я сразу узнал его, почему он так быстро привлек мое внимание. Может, потому что у него была длинная, седая, окладистая, как у Деда Мороза, борода? Может, потому что только рядом с ним была капельница? А может и потому, что он единственный, кто лежал ко мне лицом – остальные больные узники спали или делали вид, что спали – повернувшись лицом к стене. А может…
Да, сейчас, вспоминая вновь то, что произошло тогда, я могу точно сказать, что лицо у этого человека было не таким, как у обычных узников. Сморщенная как кожура печеного яблока кожа, седая, как лунь, шевелюра, кустистые мохнатые брови, но лицо... Как бы это поточнее выразиться, светилось, что ли…
Нет, естественно, не в буквальном смысле слова, а в фигуральном скорее. Приведу пример. Приходилось ли вам когда-нибудь быть свидетелем встречи двух влюбленных? Да? Не знаю, как вы, а мне в этом смысле повезло. Часто, совершая таинство брака, я бывал таковым свидетелем. Когда смотришь в такой момент на лица жениха и невесты, видишь, как горят их глаза, как пылают их щеки, иногда возникает ощущение, что от их глаз, от лиц исходит какое-то едва заметное свечение. И тогда становится необыкновенно приятно смотреть на такое лицо. Кажется, что глядя на него, и твоя душа освещается этим светим, становится внутри тепло и радостно как-то, как будто бы тебя пригрело ласковое майское солнышко.
Вот именно такой свет исходил от лица этого странного бородатого человека на убогой больничной койке, набожно сложившего руки на груди. Меня словно потянула к нему какая-то сила, как тянет замерзающего на улице прохожего теплый очаг, мне захотелось присесть рядом с ним, прикоснуться к нему, погреться в том тепле, в каком греется сейчас этот человек.
Я стремительным шагом пересек больничную палату и оказался у койки больного. Медсестра тут же услужливо притащила откуда-то деревянный, хромой на одну ножку табурет, и я присел.
Чуть только я оказался у изголовья постели, старик открыл глаза, и с таким странным выражением посмотрел на меня, что мне на минуту стало как-то не по себе. В его взгляде было что-то, что я не могу описать сейчас словами. Такое впечатление, что он смотрел на меня, а видел что-то иное, чего не видел я, смотрел как бы сквозь меня и видел меня изнутри. И еще: меня не оставляло ощущение, что через его широко открытые глаза, в которых зрачки практически полностью поглотили радужную оболочку, так что невозможно было определить ее цвет, на меня смотрит кто-то Иной: Чужой и Чуждый для нашего сумеречного мира.
Я постарался отогнать неприятные мысли и быстро перешел к делу:
– Иван Николаевич? Так Вас зовут, да?
– Да, так в паспорте написали, – глухим шепотом проговорил бородач.
– А что, неправильно написали? Вас по-другому зовут?
– У всех у нас другие имена, – как-то отрешенно проговорил он. – И не знает их никто, кроме Него… – старик задумчиво улыбнулся и показал указательным пальцем правой руки на потолок.
Я почувствовал себя неловко. Мне, после семинарии и пятнадцати лет без малого служения на приходе, не пристало выступать в роли ученика, но и обижать умирающего тоже не хотелось. А потому я робко кашлянул и, поближе к постели придвинув табурет, сказал:
– Причащаться будем?
Старик кивнул.
– Иван Николаевич, а к исповеди Вы готовились? Если Вы находитесь в здравом сознании и твердой памяти, я не могу причастить Вас без исповеди.
– А мне и не нужно готовиться, – уже громче и яснее проговорил старик. – Я уже давно готов…
– Ну и чудненько, – облегченно вздохнул я. Беседа явно перетекала в привычную мне колею.
Я встал с табурета, раскрыл свой священнический чемоданчик, достал потрепанную старенькую желтую с блестками епитрахиль и привычным механическим движением одел ее – как, наверное, хирург одевает резиновые перчатки перед операцией. А потом повернулся к медсестре и тихонько попросил ее нас ненадолго оставить наедине.
– Ну, раб Божий Иоанн, я Вас слушаю. Вам как удобнее будет: самому называть грехи или я буду называть их по списку, а Вы уж будете говорить, совершали ли Вы их и раскаиваетесь в них…
– А зачем грехи? – удивленно уставился на меня старик и в глазах его читалось совершенное непонимание сути вопроса.
– Как… зачем? – мой голос опять задрожал, и я снова почувствовал себя не в своей тарелке.
– У меня уже нет грехов, батюшка, нету…
– Как… «нету»? – голос сорвался на писк.
Но потом у меня мелькнула в голове мысль, что дедушка новоначальный еще и просто ничего толком не знает и я уже мысленно укорил себя за снобизм и слишком невнимательное отношение к своему пастырскому долгу. А потому я снова воспрял духом и назидательным тоном произнес:
– Грехи, Иван Николаевич, есть у каждого. Один Господь Бог безгрешен, а все мы, потомки Адама, все под грехом, как сказано в Библии, «все согрешили и лишены славы Божией»…
– Все, – подтвердил старик, кивая головой. – Но у меня уже нету грехов, – продолжал он упрямо стоять на своем.
Мне снова не хотелось говорить с несчастным человеком с «позиции силы» и я мысленно взял себя в руки и вспомнил свое первое, светское образование и занятия по философии.
– Ну, вот, Иван Николаевич, Вы же сами себе противоречите. Вы говорите, что хотите исповедаться, а при этом отрицаете, что у Вас могут быть грехи. Это как получается? В чем Вы тогда собираетесь мне сейчас исповедоваться, если не в грехах своих?
– Не в грехах, – эхом подхватил старик, уже внимательно и с интересом оглядывая на меня. Хотя его губы не изгибались в усмешке, но тем не менее я чувствовал, что он улыбается, искренне поражаясь моему непониманию.
– А в чем же? – теряя терпение, быстро проговорил я.
– Я хочу исповедаться в том, как я побывал на том свете, батюшка. Когда я умирал вчера и улетел прямо туда – старик показал пальцем на небо – меня оттуда вернули с условием, чтобы я Вам, отцу Игорю Семакову, рассказал, что я там видел, а Вы бы это записали в книгу и дали почитать другим, сам-то я не шибко грамотен – всю жизнь по колониям да поселениям скитался.
От его слов меня прошиб холодный пот и я прямо-таки стал задыхаться. Наверное, если бы я не сидел на табурете, то упал бы на пол от неожиданности. Ничего подобного я и не ожидал и не мог ожидать! Но…
– Так будем исповедоваться, батюшка, аль нет? – задал ясным, четким, совершенно не старческим голосом, вопрос больной узник, и внимательно на меня посмотрел. И опять меня посетило то же самое странное ощущение, что на меня кто-то смотрит через его глаза, словно спрятавшийся за маской актер – на зрительный зал. И этот «кто-то» полностью подавил мое едва возникшее в груди сопротивление и я, не в силах бороться, обреченно кивнул головой и тихо сказал:
– Будем.