Оглавление
Аннотация. 2
Глава 1. Город на краю света. 5
Глава 2: Неделя до Нового года. 15
Глава 3: Новогодняя ночь. 22
Глава 4.: Человек, который строил чудеса. 35
Эпилог. 37
Глава 1. Город на краю света.
Меж холмов, одетых в шубы вековых сосен, городок замер, будто забытая временем реликвия. Холмы, словно исполинские стражи, смыкались вокруг него, оставляя лишь узкий проход для ветра, который выл здесь протяжнее, чем где-либо. Туман, рождавшийся в предрассветные часы, окутывал дома седым саваном, превращая колокольню в призрачный маяк, а речку на окраине — в молочную ленту, исчезающую в нигде. В эти мгновения границы стирались: крыши сливались с небом, церковные кресты парили в пустоте, а крики петухов звучали, словно из-под земли.
Узкие улочки, вымощенные булыжником, извивались меж домов, как застывшие реки. Камни, отполированные дождями и сапогами поколений, лоснились свинцовым блеском, храня в шероховатых порах следы прошлого: капли крови от разбитых коленок, ржавчину от тележных колес, соль слез, растоптанных в спешке. Центральные улицы, хоть и одряхлевшие, цеплялись за обрывки достоинства: на ставнях, облупившихся, как змеиная кожа, еще угадывались цветы, вырезанные рукой давно умершего плотника; фонари, покосившиеся от ветров, по вечерам хрипели тусклым светом, приманивая мотыльков к засаленным стеклам. Изредка попадались клумбы-скелеты — иссохшие стебли герани, остро пахнущие даже мертвые, будто напоминая: жизнь здесь цепляется зубами.
Но чем дальше к окраинам, тем сильнее город сбрасывал маску. Дома, похожие на старых псов с вытертой шерстью, жались друг к другу, подперев плечом соседа прогнившие стены. Трещины на бревнах вились морщинами, рассказывая истории о морозах, сломавших спины балкам. Крыши, прогнувшиеся под грузом лет, зияли дырами, из которых торчала солома — желтая, как зубы курильщика. Окна, забитые газетами вместо стекол, слезились конденсатом, а двери на самодельных петлях скрипели на все лады: одни — как недопетая колыбельная, другие — как стон усталой пряхи.
По утрам, когда солнце цеплялось за трубы, из них выползали жидкие клубы дыма. Уголь был роскошью, потому жгли сырые сосновые ветви — их горький, смоляной дух висел над кварталами, смешиваясь с запахом мокрой шерсти от овечьих тулупов и кисловатым ароматом ржаного хлеба из единственной пекарни. Дым, едкий и слезящийся, стелился по земле, пряча босые ноги ребятишек, бегущих за водой к колодцу. Даже вороны здесь каркали хрипло, будто проклиная участь — жить в месте, где время застряло, как игла в граммофонной пластинке.
Притулившийся в конце переулка, изогнутого, как старая кочерга, дом казался вырезанным из угля. Стены из почерневшего бруса, источенного временем и жуками-древоточцами, кренились под натиском ветров, подпертые кривыми бревнами — словно костылями. Крыша, покрытая щепой-дранкой, в дождь превращалась в барабан: капли, скатываясь по желобу из ржавой жести, звенели в подставленные ведра, выбивая дробь тоски.
Но внутри, за низкой дверью со щелью вместо порога, царил мир, сотканный из тепла. Крохотная кухня дышала ароматами — кисловатый запах ржаного хлеба на полотенце, горьковатый шлейф сушеной мяты, висящей пучками над печкой-буржуйкой. Её чугунные бока, раскалённые до малинового свечения, шипели каплями воды из чайника.
Гостиная, служившая Алексею спальней, купалась в янтарном свете керосиновой лампы. Узкая кровать с лоскутным одеялом — синими волнами по белому льну — стояла под окном, затянутым морозными узорами. Стол из грубых досок, усеянный царапинами и пятнами краски, был царством мальчика: между клочьями бумаги тут жили драконы с чешуей из позолоты, летящие над городами, спрятанными в облаках. Даже трещины на стенах, подобно рамам, обрамляли его вселенные — корабли с парусами из северного сияния, звёздные реки, впадающие в океаны счастья. Полка из обломков ящика хранила книги в холщовых переплётах — каждая страница пахла надеждой.
Бывшая кладовка, узкая, как щель между мирами, давно стала сердцем дома. Воздух здесь был густ от запахов: сладковатая пыль дерева, терпкий дух олифы, едкий оттенок старой краски. Полки, сколоченные из ящиков, гнулись под грузом коробок — одни, картонные, обклеены газетами с пожелтевшими заголовками, другие, жестяные, ржавели по краям, словно храня секреты забытых эпох. В них теснились лоскуты, выцветшие до пастельных тонов, обрезки сосновых досок с сучками-глазками, катушки ниток, распутавшихся в ожидании превращения.
Верстак, исцарапанный до молочной белизны, напоминал поле битвы. На нём застыли стамески с ручками, отполированными пальцами до блеска, кисти, чьи щетинки закостенели в последнем мазке, ножницы с тупыми концами — они резали не ткань, а саму нетерпеливую тишину. Стружки, завитые, как локоны фей, цеплялись за углы, а обрывки кружев, похожие на паутину, дрожали от каждого сквозняка.
Здесь, в этом хаосе, рождались чудеса. На краю стола замер деревянный поезд: вагончики из спичечных коробков, оклеенных обёртками от конфет, колеса из пуговиц, дым из ваты, пропитанной чайной заваркой. Рядом лежала кукла в платье из ситца — цветы на ткани повторяли узор занавесок их кухни, а глаза, вышитые шёлком, светились материнской нежностью. Лошадка с гривой из шерстяных нитей, выкрашенная свекольным соком в алый цвет, будто только что сорвалась с детского рисунка на стене. Каждая игрушка хранила тепло ладоней Марии — шероховатость нешлифованного дерева, стежки, чуть кривые от усталости, пятнышки клея, похожие на слезы радости.
Мария, в свои двадцать восемь она несла возраст как выцветшую вышивку — будто годы шили её кожу иглой невзгод. Руки, тонкие и полупрозрачные, как пергамент, были испещрены картой страданий: фиолетовые точки от булавок, шрамы от ножниц, мозоли на подушечках пальцев — печать ремесла. Волосы, цвета спелой пшеницы перед жатвой, были стянуты в тугой узел — не причёска, а крепость, защищавшая от хаоса будней. Глаза, серые, как туман над рекой перед рассветом, хранили глубину, в которой тонула усталость. Но когда она смотрела на Алексея, в них вспыхивали искорки — словно кто-то зажигал фонарики на дне колодца.