Глава 1. Мои первые "завтра"

В моем новом доме – небольшом поселке, состоящем из нескольких десятков бревенчатых строений, расположенных вдали от больших городов за уральским горами, осенью холодает гораздо раньше, чем у нас, на Украине. Говорят, зимы здесь еще студенее, я их не видела, но наслышана о трескучих морозах и белом пушистом снеге. К климату средней полосы России мне еще только предстоит привыкнуть, но нет никаких сомнений, что у меня это получится, и я сделаю это быстро. Очень быстро. А все потому, что сегодня особенный день – день, когда я уже нисколько не сомневаюсь что «завтра» – мое «завтра» и «завтра» моей семьи – обязательно наступит, хотя еще несколько месяцев назад не могла и позволить себе такую мирную человеческую надежду. Долгих четыре года я существовала с мыслью, что моя жизнь может оборваться буквально в каждую секунду, поэтому перестала ждать новых рассветов, не позволяла себе думать наперед, мечтать и планировать.

Сегодня, в этот сентябрьский ясный день 1945 года, с каким-то непривычным для себя теплым чувством и в приподнятом настроении я шла по коридору своей новой школы, где весь будущий учебный год мне предстоит обучать ребятишек немецкому языку. Подойдя к дверям класса, я услышала шум десятков голосов девчонок и мальчишек. Не обращая внимания на входящего в кабинет учителя, они продолжали смеяться, балагурить и кидаться друг в друга смятыми бумажками из страниц пожелтевших газет. Их поля за неимением тетрадей мы будем использовать для записи на уроках.

Призвав класс к порядку, я поздоровалась:

– Guten tag, kinder.[1]

– Guten tag, Matilda Pavlovna,[2] – ответили в унисон дети, уже на первом уроке знавшие простые немецкие фразы. Этому их научила война.

Я вгляделась в простые деревенские лица зауральских ребятишек и невольно поймала себя на мысли, насколько отличаются их взгляды от затравленных глаз донбасских детей. Здесь, за Уралом, где был глубокий тыл, дети, даже познавшие тяжелейший труд, практически круглосуточную помощь родителям в полях и в колхозе, недоедание, отдававшие вместе с мамами последние крохи продовольствия и теплые вещи солдатам на фронт – эти дети все равно не знали разрывающего уши грохота бомбежек, не видели, как на их глазах расстреливают родных, друзей, соседей, одноклассников, а, значит, они были свободны от этого испепеляющего душу ужаса. И могли позволить себе весело кидаться скомканными газетными бумажками. Они были счастливы, если слово «счастье» вообще применимо к нашему поколению.

– Матильда Павловна, – подняв руку, обратилась ко мне веснушчатая девочка лет десяти. Точнее возраст мне определить было сложно. Предметников после войны не хватало, класс был сборный: за одной партой могли оказаться дети и десяти, и пятнадцати лет. – Скажите, пожалуйста, а почему важно знать иностранные языки? – спросила она пытливо.

– Язык может спасти жизнь, – ответила я, не задумываясь.

– А вы знаете кого-нибудь, кому язык помог избежать смерти? – не унималась девчушка.

– Да, знаю. Это я.

В классе воцарилась долгожданная тишина. И пусть мне не хотелось рассказывать эту историю, кое-что все-таки придется объяснить: умерить их любопытство.

[1] Добрый день, дети.

[2] Добрый день, Матильда Павловна.

Глава 2. Немка среди украинцев?

К немецкому языку у меня всегда было какое-то особое, щепетильное отношение. Я воспринимала его как живое существо, пульсирующий, дышащий, думающий организм, познать который так же важно, как и человеческое тело – для жизни и здоровья. Я всегда старалась не только выучить слова, точно воспроизвести звуки, но и пыталась подстроиться под непростую мелодию речи, чтобы она не отличалась от разговора тех, для кого немецкий является родным.

К своим шестнадцати годам, в 1941 году, когда я училась в выпускном классе украинской средней школы в маленьком шахтерском поселке на Донбассе, в постижении немецкого языка я достигла довольно больших успехов, конечно, в сравнении со своими одноклассниками. Наша учитель, Елена Николаевна Ткаченко, гордилась моими достижениями и уверяла, будто иногда мне удается говорить без акцента, хотя проверить это в нашем поселке, где никогда не было иностранцев, было попросту невозможно.

Может, моему воодушевлению в изучении языка как-то способствовало мое необычное имя, может, склад ума (математика совсем плохо давалась), но штудирование учебников с немецкими текстами стало для меня настоящей страстью, можно сказать, одержимостью.

С именем история вообще получилась странная. Еще учась в школе, я заметила, что ни в нашем классе, ни во всем поселке Матильд, кроме меня, больше не было. Со мной вместе учились Лены, Маши, Оли, Тани. Обращались ко мне окружающие только «Мотя», но иногда на официальных праздниках, собраниях комсомольской организации, во время нашей обязательной общественной работы, меня называли полным именем, и от этого становилось как-то не по себе. Так откуда же взялось мое имя, как я теперь понимала, единственное в наших краях? Как его придумали мои родители – оба уроженцы Украины? С этими вопросами я обратилась к маме.

Моя мама, Татьяна Филипповна Волох, человек, без преувеличения скажу, насколько волевой, настолько же и упрямый, отправилась регистрировать меня, новорожденную дочку, в местную управу. Она мечтала дать мне имя «Мотя» в честь своей лучшей подруги, и, как это с ней часто случалось, настроена была решительно. Она всегда была настроена решительно. Чуть что не по ней – жди вал ядреных малоросских пословиц и поговорок в свой адрес, но сегодня конфликта не намечалось. Да и что может произойти в стандартной процедуре регистрации ребенка?

– Как хотите назвать дочь, – сухим бюрократическим тоном спросила работница управы.

– Мотя, – ответила мама миролюбиво.

Женщина уже готова была записать, но перо застыло в ее руке.

– Нет, – в итоге заключила она.

Мама растерялась.

– Що ні?[1]– спросила она.

– Нельзя записать вашу девочку этим именем, – сказала женщина, не догадываясь, что нашей маме лучше не перечить.

– Це ще чому?[2] – спросила мама, теряя терпение.

– Нет такого имени, – убежденно ответила работница управы.

– Що значить ні? – в голос крикнула мама. – Мою подругу так звати[3].

– Это сокращенное имя, разговорное, а для записи нужно полное, – продолжила женщина, уверенная в своей правоте. – Придумайте ей другое имя, или назовите полное, чтобы я могла записать.

Мама «разошлась» не на шутку. Даже вымотанная недельными родами, она нашла в себе силы высказать работнице управы, что она о ней думает. А думала она, конечно, все в тех же ядреных малоросских выражениях, от которых у обычных людей уши «горят».

Работница управы тоже оказалась не робкого десятка. Женщина до последнего стояла на своем, вворачивая в разговор русские устойчивые выражения, и мама, сама того не желая, не без уважения отметила равного собеседника. Когда после словесного фехтования обе стороны устали сыпать «аргументами», то пришли, так сказать, к заключению: работница управы записала меня Матильдой (почему-то в ее представлении именно это имя давало сокращенный вариант «Мотя»), а мама для себя решила, что будет звать меня так, как ей хочется, а что записано в документах, по сути, не так уж и важно. На том и разошлись.

Мама вернулась домой и, все еще «вскипяченная» жарким разговором с работницей управы, пошла искать свою подругу. Ей очень хотелось понять: как так получилось, что она названа несуществующим именем. Мотя, подруга мамы, выслушав ее рассказ, только всплеснула руками:

– Таня, хоч би спитала. Мотя – моє скорочено ім'я. А звуть мене Матрена[4].

– Уты-нуты лапти гнуты, – только и могла вымолвить мама. Правда, идти в управу исправлять документы не решилась. Хватит на сегодня скандалов.

Так и получилось, что я выросла в украинской глубинке, но… с немецким именем.

[1] Что нет? (укр.).

[2] Это еще почему? (укр.).

[3] Что, значит, нет. Мою подругу так зовут (укр.).

[4] Таня, хоть бы спросила. Мотя - мое сокращенное имя. А зовут меня Матрена (укр.).

Глава 3. Моя семья

В ясное солнечное утро моего выпускного бала, 21 июня 1941 года, я подошла к зеркалу сделать прическу. Точнее попытаться сделать. Мои кудри каштаново-рыжеватого оттенка, настолько мелкие и волнистые, что их попросту невозможно было прочесать, я всегда закручивала в тугой узел. Только так можно было ходить с каким-то подобием прически, в остальное время они напоминали полукруглую шапку. В кого у меня такие непослушные волосы я могла только догадываться. В маму однозначно – нет, только рост, точнее недорост. Мы обе невысокие, худенькие, с узкими хрупкими плечами – довольно редкое явление среди округлых дородных украинских женщин, проживающих в сельской местности. А волосы… Мамины тяжелые темные роскошные локоны по пояс, даже заплетенные в тугую косу, невольно приковывали внимание. А еще цепкий сильный взгляд светло-серых глаз, которые в сочетании с почти прямыми бровями создавали впечатление чего-то таинственного, мистического, почти гоголевского. Как будто паночка «Из ночи перед Рождеством» ждет свои черевички – тонкая, хрупкая и характерная. Да, семнадцать лет назад у папы не было ни единого шанса: не случайно он почти сразу, как увидел эту девушку, заслал сватов.

На отца, кстати, я тоже не очень была похожа, разве что скромной комплекцией. Его голубые глаза в сочетании с простыми, незатейливыми чертами лица отдавали чем-то детским, ребяческим, наивным, может быть, поэтому маленькая, но сильная мама так и норовила от всего его уберечь, пусть это и было невозможно при его-то профессии. Папа был шахтер. Ему, кстати, с волосами повезло гораздо больше – они были русые и прямые. Не чета моим, в которых из-за узловатых кудрей-плетунов застревали гребни и зубчатые расчески.

Так, в кого же у меня эти витиеватые каштаново-рыжие локоны и узкие глаза – цвета прогретой на солнце травы? Наверное, в деда по материнской линии. Мое первое в жизни воспоминание связано именно с этим человеком. Меня, маленькую, везут куда-то на телеге, а я сижу на руках у этого широколицего и широкоплечего человека и, смеясь, запускаю маленькие пальчики в его огромную каштаново-рыжую бороду из мелких-мелких кудряшек.

Я еще раз внимательно посмотрела в зеркало на свое худое и бледное лицо, щуплые подростковые плечи, аккуратные резные губы. Последнее – предмет зависти моих одноклассниц. Что надеть в такой выдающийся день? Выбора не много. Мама, которая дни напролет проводила сидя за своей швейной машинкой с ножным приводом, где-то достала желтовато-белую ткань – редкость в наше время. Примерно месяц назад она сшила мне короткое по колено и безрукавое белое платьице. Мое единственное белое платьице, так не вяжущееся с ежедневным трудом в поле, в колхозе, уходом за скотиной и, конечно, учебой в средней школе, где одноклассники обычно носили темные однотонные вещи. «Белое платье и надену – случай как раз подходящий», – решила я.

Когда мама впервые передала его мне в руки, я с удивлением посмотрела на эту редкость и спросила:

– Куда мне его надевать, такое нарядное?

– Куди захочеш. Може, замiж у нему вийдеш[1], – пошутила она, прибавив пару малоросских поговорок, которыми всегда пестрила ее речь. Она приподняла почти прямые густые брови и заговорщически подмигнула.

В этом – вся мама. Даже в таких мелочах проявлялось ее упрямство: она прекрасно знала русский язык, но никогда на нем не говорила. Принцип, понятный только ей.

Можно сказать, в нашей семье главной всегда была мама – сильная, стойкая, выносливая, готовая защитить слабого и наказать хама, метко и хлестко объяснив наглецу парой едких малоросских слов, в чем он не прав. Эту силу и стойкость она проявила и в религии. В нашем доме, в одном из немногих, был иконостас, и мама каждый вечер перед сном вставала на колени в вечерней молитве. И сколько раз к ней ни приходили, и ни указывали на ее неподобающее, «некоммунистическое» поведение, как бы косо на нее ни смотрели, у нее получалось отстаивать свою веру.

Папа, наоборот, был податливый и мягкий. На два года младше мамы, он всегда позволял ей принимать решения и редко спорил. Это так не вязалось с его тяжелой, волевой и очень опасной профессией. Мама, при ее силе и выдержке, проявляла слабость и свойственную женщинам тревожность только, когда он спускался в шахту. Она всегда боялась, что когда-нибудь в одну их таких опасных смен ее Павел может не вернуться.

Я была не единственным ребенком в семье. В доме вместе со мной проживала и моя двоюродная сестра, одиннадцатилетняя Марийка. Мама забрала ее из многодетной семьи своей сестры, где проживали еще 12 малышей. Марийка была младшей, ей было всего три годика, когда в 1933-м в аграрных районах Украины случились засуха, неурожаи и страшный голод, выкашивавший целые семьи. Моя мама, приехавшая в гости к родственникам в это засушливое лето, согласилась забрать Марийку и попытаться спасти хотя бы ее. В нашей шахтерской семье у нее был шанс выжить.

Спустя годы, я нередко задумывалась о тяжелейшем выборе, стоявшем перед простой украинской женщиной, мамой Марийки. Ей предстояло решить, кто из ее тринадцати сыновей и дочерей останется с ней и вынужден погибнуть, а у кого появится надежда на спасение. Той осенью 1933-го в живых из всей семьи осталась только наша Марийка.

Никогда не забуду ее первый день в доме. Напуганная, обессилевшая, она увидела лежавший на столе хлеб и схватила его своими тонкими ручонками. У мамы на глазах выступили слезы. Она почти беззвучно спустилась в подпол, взяла кринку с молоком и налила девочке. Потребовались долгие месяцы, прежде чем ребенок начал забывать ужасы голода. Постепенно, с каждым новым днем моя новоиспеченная сестренка становилась все более веселой, непосредственной, проказливой, какой и положено быть ребенку. Когда ей исполнилось восемь, Марийка принесла с улицы грязного рыжего котенка с двумя белыми пятнами на мордочке и грудке. Ребенок, переживший голод, просто не смог пройти мимо и бросить на произвол судьбы умирающее животное. Мама, мягко говоря, была не в восторге: нужно было кормить еще один, хоть и маленький, рот. Но при всей своей напускной суровости никак не могла отказать приемной дочке:

Глава 4. «Прощальный костёр»

Ежегодный выпускной бал для старшеклассников в нашем небогатом на события шахтерском поселке был всеобщим праздником: простым, но веселым. Девушки вплетали в тугие прически-корзинки светлые ленты, надевали цветастые шелковые платья, собирали полевые цветы для учителей. Парни облачались в скромно пошитые рубахи, которые из-за нехватки передавались из рук в руки как высшая ценность. Общее празднество захватывало даже тех, у кого не было детей-выпускников. Ребята-старшеклассники были их хорошими знакомыми, соседями, друзьями, а, значит, каждый считал своим долгом прийти на общее школьное собрание и принять участие в сельском гулянье, хотя бы раз в год – в теплом и сухом июне.

Выпускной всегда проходил в сельском клубе: под хриповатые звуки патефона люди танцевали, смеялись, разговаривали. Родители и соседи расходились далеко за полночь, а молодежь и учителя шли на ближайшую лесную опушку зажигать костер. По заведенной когда-то традиции я вместе со своими двадцатью одноклассниками собрала хворост, разожгла костровище, затем мы встали вокруг него и начали делиться своими планами, мечтами и высказывать пожелания друг другу. Пламя было теплым, светлым и уютным, оно словно объединяло нас, помогая согреть плечи и руки в остывающем ночном воздухе.

Я с интересом разглядывала своих одноклассников, всматривалась в их широко распахнутые, полные надежд глаза, наблюдала, как отражаются тенями и причудливыми оранжевыми узорами на их простых и добрых лицах отблески пылающего костра. И вместе с искрами и языками пламени вверх к небу взлетали их слова о том, каким они видят свое будущее и кем хотят быть. Мечты были простыми и непритязательными: парни хотели стать, как и их отцы, шахтерами, некоторые – водителями, кто-то раздумывал о военной службе. Самые бойкие мечтали быть летчиками. Девушки, в основном, хотели продолжить учебу и уйти работать в больницы или школы. Я тоже задумалась, каким вижу свое будущее, но сколько-нибудь конкретных картин в моей голове так и не возникло. Я всегда чувствовала какую-то особенную любовь к детям, часто и с радостью помогала Марийке с ее домашними заданиями, но никакого педагогического таланта не ощущала. Так что мне только предстояло определиться с профессией.

Наши немногочисленные сельские учителя пожелали всем счастливого будущего и, куда бы ни занесла нас судьба, вспоминать этот вечер, своих одноклассников и этот костер, который многие из них почему-то назвали «прощальным». Становилось все холоднее, брошенные ветки прогорели и уже не спасали от сыроватого ночного воздуха, мягко стелившегося предрассветным туманом по росистой темно-зеленой траве. То ли от этого грустного слова, напомнившего о начале нового жизненного этапа, то ли от подступившей ночной свежести, мне стало зябко, и предательски начала пробирать мелкая дрожь.

Вернулась с выпускного я после двух часов ночи, положила в шкаф теперь уже мое самое любимое белое платьице и почти упала на кровать, забывшись мгновенным сном. Казалось, прошло всего несколько минут, как я услышала звон старого будильника. Не открывая глаз, я села на постели и привычным движением опустила ноги в поставленные у кровати калоши. Усилием воли заставила себя проснуться и, накинув на плечи теплый платок, поежившись от свежести утра, медленно побрела в кухню готовить завтрак, запинаясь о высокие пороги и стучась плечами о выступы дверей. Не выспалась ужасно, но предстояло еще накормить и убрать за скотиной, прополоть огород до дневного солнцепека, помочь маме с готовкой. «Отосплюсь как-нибудь потом», – убеждала я себя.

Привычным движением включив громоздкий пузатый радиоприемник, я принялась нарезать черный хлеб и сало. Как всегда хриповато присвистывая, старенький прибор заиграл какую-то бодрую утреннюю мелодию. Самое то, чтобы разлепить глаза.

В кухню тихими шагами вошла мама. Свои длинные темные волосы она еще не успела заплести в тугую тяжелую косу, и они рассыпались, зашторивая хрупкие округлые плечи.

Радио смолкло. Я ждала сухой и методичный голос диктора: ежедневных бодрых вестей о достижениях хлеборобов, успехах в животноводстве и строительстве, планах на ближайшую пятилетку, но сегодня после бодрящей музыки из радиоприемника раздалось раздражающее шипение и пугающая безголосая тишина. Непривычная для радиоэфира пауза длилась несколько минут, а затем трижды проиграло вступление песни «Широка страна моя родная» и… звеня от напряжения, медленно и торжественно, пробирая до мурашек, зазвучал низкий голос Левитана, чеканя каждое слово:

«Внимание! Говорит Москва! Передаем важное правительственное сообщение! Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в четыре часа утра без всякого объявления войны германские вооруженные силы атаковали границы Советского Союза. Началась Великая Отечественная война советского народа против немецко-фашистских захватчиков. Наше дело – правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!»

Каждая фраза гулким эхом отдавалась в груди. Каждый звук, каждая интонация диктора брали в тиски сердце и немногочисленные блуждающие в голове мысли. Война... Смысл этого слова не доходил, наталкиваясь на стену отчаянно сопротивлявшегося сознания. Последний аккорд величественного голоса стих, радио умолкло, отбросив мысли куда-то в пустоту, оставив наедине с этими разбросанными несуразными осколками. Война… Никогда не подозревала, насколько громкой может быть тишина: она, словно холод, заполняла собой все предоставленное ей пространство, мягко касалась кожи, одежды, волос, заставляя вздрагивать и ежиться. Какое простое слово, и в то же время сложное. Война…

Я опустила взгляд и только тут заметила, что уже несколько минут оцепенело держу на весу нож, лезвие которого застряло в темном мякише хлеба. И вдруг я словно очнулась, вспомнила о маме; погруженная в давящую тишину, я несколько минут не слышала ее аккуратных размеренных шагов. Я обернулась.

Глава 5. Одни

Уже к полудню в нашем небольшом шахтерском поселке объявили всеобщую мобилизацию. Все здоровые и сильные мужчины, мои ребята-одноклассники, которые еще прошлой ночью делились у костра своими мечтами и планами, прибыли с вещами и документами в поселковую управу. Женщины молча плакали, старики задумчиво курили, дети со страхом держались за материнские юбки. В домах не осталось никого. Только вчера мы всем поселком танцевали и праздновали, сегодня также вместе собирали отцов на фронт, а парней – в учебку.

На небольшой поселковой площади – яблоку негде упасть. Семьи прощались, обнимали родных мужчин, говорили последние напутствия. Свой тяжелый сельский быт оставались нести только женщины, дети и старики.

Мама собрала отцу вещи, провизию на несколько дней, уложила все в вещмешок и молча, только иногда тяжко вздыхая, отправилась с нами на поселковую площадь. Все время пути и сборов у поселковой управы мы молчали. Слова, как будто толкались в голове, но наружу выйти не могли. Да и любая фраза казалась теперь какой-то пустой и ненужной. Мама тоже не проронила ни слова, наверное, как и я, боялась: если заговорит, точно разрыдается, а отцу и так нелегко.

Он обнял нас троих, крепко поцеловал маму и произнес:

– Бережіть себе, мої дівчатка[1], – повернулся и пошел к односельчанам, которые к этому времени уже успели выстроиться в неровные прямоугольные колонны.

Построение было закончено, и наши мужчины, как по команде, обернулись, без улыбок помахали своим семьям и тихо зашаркали обувью по пыльной летней дороге, сопровождаемые тревожными взглядами жен, матерей и плачем детей. Мы стояли втроем с мамой и Марийкой, смотрели вслед удаляющейся фигуре отца, молчали… Увидим ли мы его когда-нибудь? По щекам беззвучно катились теплые слезы. Ясное и безоблачное июньское небо накрыли тяжелые тучи, закрывая солнце. Пошел затяжной, мокрый, превращающий пыльные дороги в грязь проливной дождь.

Дом как будто опустел. Нам предстояло научиться жить без папы: не только ходить, работать, дышать, но и взять на себя мужские обязанности по хозяйству: колоть дрова, ремонтировать надворные постройки, вытаскивать из колодца тяжелые ведра с водой.

Мама теперь была молчаливой, тихой, даже как будто стала меньше ростом. Больше мы не слышали от нее малоросских задорных шуток, ядреных поговорок, резкого, сказанного на злобу дня словца.

Настоящей пыткой для нас теперь стало прослушивание утренних вестей по радио. С холодящим в душе ужасом мы узнавали сухие сводки с фронтов, которые громко, методично и почти торжественно зачитывал диктор. И, не признаваясь в этом друг другу, думали об одном: на каком из этих направлений в общей битве, рискуя ежеминутно жизнью, сражается наш отец. Каждый раз мысли сковывал страх, когда мы узнавали, что враг, несмотря на отчаянное сопротивление и героизм советских войск, быстро продвигается дальше, захватывая все новые и новые города и поселки, а, значит, неровен час, скоро будет здесь, и немецкие солдаты пройдут и по нашим улочкам.

Мама с каждым днем ходила все более задумчивая, а потом позвала нас с Марийкой и сказала:

– Дівчатка мої тут стає дуже небезпечно. Якщо німці також швидко просуватимуться вперед, то цілком можуть скоро опинитися тут. Треба щось зробити[2].

– Что же нам делать? – с нарастающей тревогой спросила я.

– Думаю, я напишу своєму братові в Куйбишев. Марійку відправимо туди. А ми з тобою, Мотя, залишимося. Господарство кидати не можна, тай у колгоспі ніхто не відпустить. Потрібно працювати, відправляти продовольство на фронт[3], – продолжила мама.

В итоге через неделю, когда мы получили положительный ответ от дяди из Куйбышева, с тяжелым сердцем и не плача только, чтобы не пугать ребенка, мы посадили Марийку и других детей и подростков в обоз, который отвезет их к железной дороге. Там соседи помогут посадить ее на поезд. Опасно, волнительно, особенно если учесть, что кругом война, но это была единственная возможность хоть как-то спасти ребенка.

Нам же с мамой предстояло остаться. Дом, хозяйство, работа в колхозе, в котором теперь трудились не только днями, но и ночами напролет. Весь наш поселок, все наши друзья и знакомые теперь работали практически круглосуточно: шили, вязали, доили коров, выращивали хлеб, овощи и корнеплоды. И все ради того, чтобы все собранное продовольствие и вещи направить родным и совсем незнакомым солдатам на фронт.

Мы остались совсем одни, но одиночества не чувствовали – некогда: встречались в опустевшем доме только по ночам. В одну из таких августовских ночей, примерно через месяц после ухода отца и через две недели после отъезда Марийки я вернулась домой, завершив очередной изматывающий до исступления рабочий день. Поев печеной картошки и запив ее водой, я, буквально засыпая на ходу, упала на панцирную кровь, которая стала раскачиваться в такт моему движению, убаюкивая еще больше. Проваливаясь в забытье, я услышала странный шум: карябанье когтей по бревенчатым перекрытиям дома, навязчивое перепуганное мяуканье и громкий топот мохнатых лап. Мурзик! Обычно спокойного нрава, сегодня он, кажется, решил свести меня с ума. В него, как будто бес вселился: кот прыгал на стены, лез в закрытые окна, бегал по комнатам и кухне. Ну, я ему сейчас устрою. Я вновь открыла глаза и крикнула:

– Мурзик, морда пучеглазая! Ты что творишь?

– Викинь його в сіни[4], – проговорила из соседней комнаты проснувшаяся мама.

Со вздохом я медленно поднялась с постели, надела брошенные у кровати калоши и вдруг услышала его – еле заметный, мерный гул, который нарастал с каждой секундой. Как будто кто-то разбередил целый улей разгневанных пчел. Звук приближался, рос, ширился, заполняя уютную тишину душной августовской ночи, и теперь в нем появилось что-то странное, металлическое, будто одновременная работа сотен моторов или лопастей. Догадаться, что это, я не успела. Мои мысли прервал раздирающий уши взрыв где-то поблизости. Все пространство в нашем доме пришло в движение: вибрация, грохот, треск, звон. Стены затряслись, отзвякивая, посыпались на землю стекла.

Глава 6. Скошенные колосья

Поднялась невообразимая суматоха и паника. Женщины хватали детей и прятались в тех немногих оставшихся целыми домах и стенах сельского клуба. Немцы, угрожающе размахивая автоматами, с наглыми ухмылками и смешками, окружали поселок. Им потребовалось меньше часа, чтобы обойти все оставшиеся в сохранности строения, выкрикивая на ломаном русском угрозы, с требованием собрать вещи и документы – как мы поняли, по одному узелку на каждого жителя.

Взять в кольцо когда-то развитой многолюдный шахтерский поселок теперь им не составило никакого труда: в нем остались только женщины, дети и несколько стариков. Пока мы с мамой, превозмогая текущие слезы, разделяли на два узелка наше небогатое имущество, в помещение клуба вошли фрицы. Один из них громко крикнул на ломаном русском:

– Фрау, всем выходить. Брать вещи. На площадь. В центр. Иначе расстрелять. Быстро. Быстро.

Перебирая второпях свои немногочисленные платья и кофты, я вновь обратила внимание на аккуратно сложенную желтовато-белую ткань единожды надетого праздничного выпускного платьица. Теперь оно мне было совершенно без надобности, но, вопреки здравому смыслу, моя рука как будто сама схватила любимую вещь. Я компактно сложила белое платье, водрузив его сверху на небольшую кучку неярких и практичных вещей, и туго завязала узелок.

Мы пришли на ту самую площадку, где меньше месяца назад сидели с другими соседями после первого в нашей жизни воздушного налета. К этому времени там собралась целая толпа – местных и нашей новой администрации. Выкрикивая непонятные большинству немецкие фразы, фашисты выстраивали в шеренги женщин, подростков, детей и, рассматривая их, как товары на базаре, разделяли на два потока.

Нацисты фактически отдирали истошно орущих детей от матерей: отпихивали их к старикам, а молодых и здоровых женщин заталкивали как какой-то скот, в набитые людьми кузова грузовых машин. На площади был не плач – вой. Тех, кто не расцеплял руки, расстреливали на месте. Каждый звук автоматной очереди сопровождался новыми истеричными вскриками десятков женских голосов. Как колосья во время августовского сенокоса, упали на землю несколько моих одноклассниц. Вика, Маша, Алена… Виноваты были они только в том, что отказались выпустить руки своих родных и не захотели подниматься в кузов ждущей их машины.

Наши с мамой сцепленные руки грубо разорвал молодой немецкий офицер. Он резко толкнул меня в сторону машины, и я плашмя упала на твердую землю. Не помня себя от ужаса, вскочила и рванулась к матери, не понимая, что такие же резкие и необдуманные движения стоили жизни моим одноклассницам и соседям.

Выкрикивая мало кому понятные немецкие ругательства, офицер поднял на уровень моей груди автомат и наставил миниатюрное, округлое дуло серебристого металлического оружия. Неужели из такого маленького отверстия вылетают настоящие пули? В эту секунду, самую долгую в моей жизни, я попыталась осознать, как такой маленький темнеющий круг, может в несколько мимолетных неосязаемых мгновений перечеркнуть все. Оцепенело посмотрев на тонкие бледные пальцы фашиста, сжимавшего рукоять автомата и дугообразный курок, я подняла взгляд на его бездушное лицо и по какому-то непонятному наитию или просто случайно громко и отчетливо произнесла по-немецки, подстраиваясь под интонацию этого жесткого языка:

– Что вы делаете? Как вы смеете? Мы же люди. Такие же, как и вы.

Я ждала громкий хлопок выстрела, но по какой-то неизвестной мне причине его не последовало. Поднятое дуло автомата замерло в руке фашиста. На несколько мгновений на площади стало непривычно тихо: эта сцена привлекла всеобщее внимание. С неподдельным интересом ко мне повернули головы все присутствовавшие там офицеры и солдаты. Пристально, почти с вызовом, несмотря на разъедающий изнутри ужас, я заставила себя выдержать долгий оценивающий взгляд фашиста. Пусть это будет последняя секунда моей жизни, но я не сдамся, не испугаюсь, не опущу взгляд.

Почему-то офицер замешкался, что-то не давало ему покоя. Он все также внимательно смотрел на меня, и стрелять не спешил.

– Имя, – наконец, рявкнул фашист.

– Матильда Волох, – ответила я скорее по привычке, впрочем, и теперь не забыв произнести свое имя с немецкой интонацией.

Офицер снова задумался. Похоже, затянувшаяся пауза становилась все более неуютной для нашей новой администрации. Размеренным шагом к нам подошел коренастый рыжеволосый офицер, наверное, старший по званию и, обращаясь ко мне, потребовал документы. Я сунула дрожащие руки в свой узелок, достала оттуда запылившийся после бомбежки паспорт и передала ему.

Колесо моей жизни поскрипывало, замедляло ход, но продолжало двигаться дальше, пронося мимо того момента, когда я могла разделить участь своих дерзких одноклассниц, поплатившихся жизнью только за то, что они посмели поступить не так, как им было велено. Секунды превращались в минуты, минуты медленно текли, а два немецких офицера все стояли и с неподдельным интересом изучали мои откопанные в разрушенном доме документы, водили пальцами по строчкам, деловито поджимали губы. Какое-то незначительное, еле уловимое, на первый взгляд, обстоятельство не давало им наставить на меня дула своих автоматов и спустить курки.

Я внимательно посмотрела на человека, который в любой миг мог передумать и вероломно уничтожить мои мысли, чувства, сознание, внутренний мир и пока ещё небогатый опыт, именуемые в традиционном понимании жизнь.

Таких прекрасных лиц я, выросшая в деревне и привыкшая видеть темную, натруженную и грубоватую наружность шахтёров и колхозников, такой примечательной, яркой, почти аристократической внешности ещё не встречала никогда. Острые скулы, будто высеченные из камня, прямой длинный нос, коротко остриженные, тёмные зачесанные назад волосы и как будто прозрачные ярко-голубые глаза. Его внешность можно было назвать совершенной, если бы не самодовольно вздернутый подбородок, растянувшиеся в нахальной усмешке губы и сосредоточенный хищный взгляд, в котором читалось моральное право уничтожать себе подобных. Точнее не таких, как он, вставших по праву рождения во главе этой цепочки питания, а других – низшего порядка, заслуживающих гибели или пожизненного рабства из-за недостойной, зазорной, по его мнению, национальности и внешних признаков, отличающих их от высокой мерки величественной арийской расы. Эти пустые глаза, глаза не человека – существа, без единого намека на сомнение, не идущие ни на какие сделки с совестью за неимением таковой, безусловно, оправдывали все творимые здесь бесчинства. Это было моральное право иного рода – необузданное, звериное, стихийное. Желание утверждать свои порядки: подавлять, истреблять, растаптывать, как вредоносных насекомых, ненавистных евреев и славян – моральное право, разрешенное сверху, вложенное в его пустую голову и безжизненную душу античеловеческими ценностями – такими же звериными идеями и мыслями его жестокого и фанатичного лидера.

Загрузка...