"Терапия скукой"

Пролог

Город С. затих. Не в том смысле, что в нем перестали звучать голоса, нет, гуляли по улицам все те же разговоры о ценах и урожаях, скрипели все те же вывески, цокали копыта по мостовой. Затих он внутренне. Будто большой, усталый зверь, истощивший в бессильной ярости последние силы, лег, свернулся клубком и замер, уставившись в одну точку тусклым, ничего не выражающим взглядом.

Исчезли вдруг последние чудаки. Не стало на улицах ни мечтательного учителя, что когда то разводил в парке червей для пользы просвещения. Уехала, словно призрак, та тихая девица с корзинкой для гербария, над чьим рукоделием так смеялись. Даже грозный майор с деревянным лицом, что одно время наводил на всех молчаливый ужас, канул в неизвестность, оставив после себя лишь чувство неловкой пустоты. Общество вернулось к самому себе. И оказалось, что это и есть самое страшное.

А началось все, как это часто бывает, с малого. С той самой благородной, всепроникающей скуки, что висела над губернией теплым, неподвижным воздухом перед грозой, которая так и не приходила. И с найденного от нее лекарства, столь простого и изящного, что диву даешься, как до него не додумались раньше. Лекарства, что казалось панацеей, а обернулось медленным ядом. Лекарства под названием «терапия». Но чтобы понять, как цветущее общество города С. дошло до жизни такой, до этой звенящей, бесплодной тишины, надо вернуться в самое начало. В ту пору, когда скука была еще свежа, почти невинна, и только только начинала сводить с ума почтеннейших обывателей. Надо заглянуть в тот самый день, с которого и пошла вся история, день, ничем, в сущности, не примечательный. День, похожий на вчерашний и на завтрашний.

Часть I. Диагноз

Глава 1. Болото

Город С. был не из тех, что поражают воображение. Не стоял он на семи холмах, не делился великой рекой, не хранил в своих недрах ни древних камней, ни славных преданий. Он просто был, точно так же, как был сотню лет назад и, по всей видимости, будет еще столько же. Дома в нем были преимущественно деревянные, на один или полтора этажа, с покосившимися заборами и палисадниками, где буйно росли либо бурьян, либо мальвы печального, унылого вида. Мостовая являла собой образец философского понятия о невозможности совершенства: камни тонули в грязи весной и осенью, а летом пыль от них стояла столбом, мелкой и едкой, как перченый табак.

Но главной достопримечательностью города С. была не архитектура и не природа, а его атмосфера. Воздух здесь был особенный, густой, тяжелый, пропитанный всепроникающей скукой. Это была не просто пустота, нет. Это была активная, творческая скука, умеющая принимать тысячи форм.

В присутственных местах она воплощалась в мерном храпе чиновников, спящих за конторками, заваленных нерассмотренными делами, пожелтевшими, как осенние листья. Дела эти спали, чиновники спали, мухи спали на потолке, и во всем этом царила гармония неподвижного бытия.

У помещиков, съезжавшихся в город по своим надобностям, скука выражалась в бесконечном, монотонном ворчании. Ворчали о ценах на хлеб, о лености мужика, о непомерных аппетитах супруг, о погоде, которая уж вовсе не та, что при покойном батюшке. Разговор этот, как старая, заезженная шарманка, выдавал одни и те же три мотива, и слушать его можно было годами, не услышав ничего нового.

Дамы общества упражнялись в скуке высшего полета. Они перемывали косточки. Это было их искусство, их наука, их единственная динамика. Сегодня разбирали по ниточкам платье предводительши, завтра, мнимый роман жены столоначальника с почтмейстером, послезавтра, скупость купчихи Беспяткиной. Кости были одни и те же, но их переставляли, будто в жутковатой игре в бирюльки, создавая иллюзию деятельности. А в промежутках зевали за чайным столом, глядя в окна, где ничего не происходило.

Но страшнее всех была участь молодых людей, так называемой «золотой пустоты». Они не спали за конторками, ибо службу ненавидели; им нечего было ворчать, ибо ничего своего не имели; сплетничать, как дамы, им было неприлично. Они просто томились. Томились самым страшным, беспричинным образом.

Они просиживали ноги в клубе, били бильярдные шары без интереса, курили, глядя в одну точку, и изнывали от желания чего то, что не могли назвать. Жизнь их была похожа на хорошо сервированный, но абсолютно пустой стол: все приличие соблюдено, а есть нечего.

И так день за днем, месяц за месяцем. Город С. пребывал в состоянии совершенного болота. Воды стоячие, тина на поверхности, изредка всплывает пузырь грязного газа, рождается анекдот или мелкий скандальчик, и снова тишина. Казалось, так будет всегда. Но болото, как известно, копит в себе яды и порождает миражи. И первой такой галлюцинацией, первым лучом надежды для утопающих в тоске стал человек, прибывший в город С. с самой, казалось бы, безобидной целью, нести свет просвещения.

Глава 2. Пациент первый

Первым глотком свежего воздуха, ворвавшимся в это затхлое царство, оказался, как ни странно, запах гари. Не пожарной, нет, а тонкой, едкой, пахнущей паленой шерстью и чем то химическим. Источник его вскоре обнаружился: новоприбывший учитель истории и географии уездного училища, Ипполит Матвеевич Вертоградов.

Он явился в город С. с рекомендациями и добрыми намерениями, которые, как известно в губернии, суть вернейшие предвестники беды. Молодой еще, лет тридцати, худощавый, с живыми, но как то неестественно горящими глазами, он носил сюртук, на локтях и полах которого красовались аккуратные, но многочисленные заплаты из иного сукна, а на лацкане, небольшой, но зияющий прожог. Этот прожог и был его визитной карточкой, его знаменем и его проклятием.

Дело в том, что Ипполит Матвеевич был не просто учителем. Он был идеалистом и энтузиастом, два диагноза, в городе С. не значившиеся в медицинских справочниках, но зато мгновенно распознаваемые обывательским нюхом как нечто опасное и смешное. Он верил в Прогресс с большой буквы, в благодетельную силу Знания и в то, что мир можно улучшить, начав с малого.

А малым он избрал шелковичных червей.

«Представьте, судари мои, восторженно говорил он на своем первом же визите у смотрителя училища, размахивая руками и чуть не задев канделябр, какая это отрасль! Полезнейшая! Познавательная! Дети будут видеть наглядный пример метаморфозы, трудолюбия, пользы естествознания! А шелк с! Шелк, который мы все носим, а откуда он, не ведаем! Это ли не просвещение?»

Смотритель, человек плотный и сонный, смотрел на него, будто на говорящего попугая, и тяжко вздыхал: «Черви… Шелк… Оно, конечно… Но только парк с. Парк казенный. На червей… не рассчитан».

Но Ипполита Матвеевича остановить было нельзя. Он выписал яички шелкопряда, соорудил дома нечто вроде инкубатора из старой рамы и простыни и, в ожидании вылупления, принялся изучать тутовые деревья в городском парке. Именно там, склонившись над веткой с лупой, он и подпалил свой сюртук о походную спиртовку, на которой пытался вскипятить воду для чая, дабы не терять времени даром на природе.

С этого момента он стал городской достопримечательностью. «Шелкопряд! весело кричали ему вслед мальчишки. Ипполит шелкопряд! Покажи, где у тебя кокон!» Дамы, завидев его мелькающую, суетливую фигуру, начинали едва слышно хихикать, прикрываясь платочками: «Боже мой, опять в прожженном! И ведь, говорят, не жених… Не от хорошей жизни человек червями занимается». Чиновники, встречая, смотрели с холодным подозрением: человек, добровольно копающийся в грязи с насекомыми, не может быть благонадежен. В нем чуяли скрытого вольнодумца: а ну как он этих самых червей в аллегорическом смысле разводит?

А Ипполит Матвеевич горел. Горел своей идеей. Он читал лекции о шелководстве трем старушкам и коту в пустом классе, рисовал планы «шелковичной плантации» на клочках бумаги и всем существом своим, каждым прожженным волоском на своем сюртуке, кричал о том, что жизнь, это движение, труд, прекрасная цель! Он был живым, дышащим укором всеобщей спячке, ходячим воплощением нелепой, ненужной, но деятельности.

Загрузка...