Он сидел в шкафу третий час. Пахло деревом, лаком, а еще чуть-чуть одиночеством. Степан почесал затылок и хотел уже было вылезти, но вновь передумал. Квартира, на которую он работал, по сути, всю жизнь, пугала пустотой огромных комнат.
Когда-то давно, засыпая в стылой комнатушке с перекошенными стенами, маленький Степа дал себе обещание, что рано или поздно купит если не замок, то непременно большой дом. В котором можно будет и с мячом погонять, и велосипед поставить, да хоть машину в коридоре припарковать. Тогда у Степы, конечно же, не было никакой машины. Впрочем, велосипеда с мячом тоже. Просто ему мечталось, что однажды он станет Большим человеком. Одним из тех, кому не надо думать о долгах, коммуналке или проходившейся куртке. Одним из тех, кто может себе позволить быть свободным.
Еще со школы, едва получив паспорт, Степа принялся работать. Жизнь летела мимо, приходили и уходили разные люди, а Степа смотрел только вперед, на свой призрачный дом, на Большого будущего себя.
В семнадцать лет он съехал в небольшую квартирку на отшибе, даже не задумываясь о том, что она станет его домом на четверть века. Там Степа только спал, а в остальное время работал, работал, работал, стараясь как можно быстрее обзавестись своей крепостью. К тридцати пяти Степа неожиданно притормозил и, отдав все сбережения, купил квартиру неустанно стареющей маме. Ведь у него впереди были еще десятилетия, а у нее – только годы. Он подарил ей еще и серого котенка, но мама тихо прошептала: «Лучше бы внуков».
Степану, тогда его уже звали важно – Степан Петровичем, пришлось все начинать с нуля. Но к сорока у него было самое главное, что только можно накопить – знания и опыт. Вместе с ними Степан очень быстро добился одного повышения, потом другого, а следом и третьего.
И вот он уже стоял на пороге собственной квартиры, то ли руки дрожали, то ли ключ не подходил к замку. Когда дверь скрипнула и поддалась, Степан облегченно выдохнул. Его немного мутило. Сорок два года гнаться за одной мечтой – немалый срок. Он шагнул внутрь и поставил коробку на поблескивающий в свете уличных фонарей ламинат.
Степан побродил по комнатам, и эхо бродило за ним, заглядывая в каждый темный угол. От холода и пустоты новой квартиры Степан поежился и поймал себя на мысли, что уже скучает по своей комнатушке, которая казалась теплее только тем, что стенами прилегала почти к самому телу.
Степан вошел в библиотеку, или в зал, или в спальню – он еще точно не решил, что здесь будет, и похлопал по боку огромный шкаф красного дерева. Он купил его совершенно спонтанно, чуть ли не раньше самой квартиры. Почему-то просто захотелось хоть раз в жизни исполнить свою мимолетную прихоть.
Степан уселся на пол рядом со шкафом, пачкая в пыли идеально выглаженные брюки и уставился в окно. Скоро куранты, салют, а он тут совсем один. Даже мама решила встречать Новый год с подругами, «чтобы у мальчика было свободное время на личную жизнь».
Пытаясь сбежать от острого приступа тоски, Степан вскочил на ноги и за пару секунд забрался в шкаф. Он аккуратно сел, снял пальто и прикрыл за собой дверцу. Степан даже хихикнул, представляя, что сказали бы его подчиненные, увидев, как суровый Петрович прячется от себя в шкафу. Он чуть задремал, а потом вдруг проснулся с одной ясной мыслью, что жизнь его совсем, как этот шкаф. Каркас есть, да такой, что с третьего раза не проломишь. А вот внутри – ничего, сердцевины нет.
Просидев в шкафу несколько часов кряду, Степан так расстроился, что ему ужасно захотелось есть. Он набрал номер любимого ресторана, но тут же сбросил бросил. В кармане брюк лежала рыжая листовка, которую ему всучила смешная девчонка у офиса. «Пицца-птица! Лучшая в городе, ла-ла-ла, — пробубнил Степан, пытаясь найти номер. Он заказал пиццу с курицей с ананасами, потому что никогда не пробовал. Подозревал, конечно, что это полнейшая гадость, но, кажется, настало время делать нечто безумное.
Степан приоткрыл дверку шкафа и осмотрелся, словно из сумрака за ним мог кто-то наблюдать. Но комната по-прежнему оставалась пуста, тем и пугала. Степан с кряхтением размял затекшие ноги и спину и поспешил к двери. Решил хоть шампанского купить, чтобы пицца не казалась такой мерзостной.
Дверная ручка почему-то не повернулась. Степан навалился на дверь и с силой толкнул, но ручка только звучно хрустнула и отвалилась.
Степан чертыхнулся: инструмент с собой он, конечно же, не брал. Позвонил мастерам, делавшим по его личному заказу сверхпрочный замок. В ответ он услышал лишь приторно сладкий голос: «Поздравляем с наступающим Новым годом! Желаем, желаем, желаем…»
Не стал Степан слушать, чего ему желали. Поздравления означали лишь одно: мастера сегодня он не дождется. Степан вновь уселся на пол, бессмысленно глядя на принесенную коробку. Неужели в нее уместилась вся его жизнь? Кажется, он не обзавелся не только вещами, но и друзьями. Ему некому было звонить в предновогодний вечер и просить о помощи. Никто не придет. Никто даже не возьмет трубку. Степан прислонился головой к стене и вновь задремал, надеясь на то, что после сна голова его полегчает, и дурные мысли сами оттуда вылетят.
Разбудила его трель домофона, и Степан тут же кинулся к трубке. И почему он заказ не отменил, дурак?
— Пицца – птица и тд и тп, — раздался мальчишеский высокий голос.
— Прошу прощения, у меня тут одна проблема, — заговорил Степан и сразу нахмурился: не любил он оправдываться, – замок сломался, я не смогу вам открыть.
Дома меня ждал сюрприз. Офигенный такой сюрприз, надо сказать. Мелкая с порога улыбаться начала, сумку с плеча стащила, кроссы мои к стеночке поставила… Комп что ли сломала? Или гитару разбила?
А на кухне мама уже ждет. С супчиком горячим, с котлетками. Посмотрел я на этих заговорщиц и сразу понял, что попал. Не ясно пока только, куда именно.
— Ну, чего? — я кинул котлету в рот. — Выкладывайте. Я ж знаю такие улыбки. Что я должен сделать?
— Сём, у меня температура, — мама присела на стул и шумно высморкалась в салфетку. Щеки у нее и правда покраснели, да и глаза слезились. Ну, допустим. Поверю.
— А сразу чего не позвонили? За лекарствами сходить? Мам, ты мне только денег дай. У меня там три сотни осталось.
Я встал, сполоснул руки и хотел уже выйти в прихожую, но мелкая завопила:
— Нет, Сёмочка! У мамы все есть!Не надо ничего покупать!
— Сёмен, — мама понизила голос. Ну, вот сейчас все и выложит. Видимо, сначала хотели умаслить меня, но передумали. Ага. — В общем, на балет сегодня с Дашей идешь ты.
— Чего-о-о?
Я и правда ошалел. Ну, забыть о предстоящем балете было сложно – мелкая трещала каждый день, какое она наденет платье, как поднимется занавес, какой счастливой она будет и вообще. Как будто мир разом перевернется, ага. Я болтовню ее даже толком не слушал, и не думал, что это как-то коснется меня. О балете я знал только два факта: первый – это будет адски долго, второй – адски уныло.
В общем, я сразу подскочил, сунул вторую котлету в рот – пока не отобрали – и попытался протиснуться в нашу с мелкой комнату.
— Я к Сереге должен пойти! У нас зачет после завтра. Мне никак, вот прям совсем!
— Серега этот твой! — мама подскочила и оглушительно чихнула. Вышло весьма театрально.
Серегу она не любила за то, что он мне расквасил нос в третьем классе. Мы об этом и думать забыли, но мама-то помнит, мама всегда все помнит.
— Сёма, все! Я сказала! Я за билеты эти знаешь, сколько отгрохала, а? Почти весь аванс!
— Ребенок об этом всю жизнь мечтал! — взвизгнула Дашка и тут же пугливо отступила: а вдруг, сейчас обижусь и точно никуда не пойду?
Я выскочил с кухни и треснул дверью со всей силы. В театр с мелкой идти придется, чего деньгам пропадать, но пусть понимают, что я против такого вот. А то совсем уже расслабились.
***
Сидим в третьем ряду. Эта дурочка такая смешная: притащила с собой кролика в балетной пачке. А говорит всем, что уже взрослая. Ей десять месяц назад исполнилось, а на балет с шести ходит. Вот ей мама и подарила билеты на день рождения. А мне теперь, вместо того, чтобы с пацанами у Сереги сидеть, приходится париться в рубашке и новом свитере.
И эта муть идет почти четыре часа! Интересно, им самим не надоест? Ну, тем, что на сцене?
Первые пять минут, пока все не стихло, и не погас свет, я постоянно думал, как можно отсюда слинять. А потом к мелкой обернулся, а ее лицо так и светится. Слишком счастливая она сейчас, нельзя ее обратно в реальность выдергивать.
Заиграл оркестр из своей ямы. Мы сидели со стороны барабанов, это я услышал. Ну, красиво играют, не спорю. Дашка тихо-тихо запищала и со всей силы сжала зайца. Смешная она у меня все-таки. Хоть и вечер испортила, зараза.
Она подергала меня за рукав идиотской рубашки и поманила к себе:
— Сёмочка, балет – это очень красиво! Ты скоро увидишь!
— Ага, да, — ответил я, скривившись.
На сцену выскочил идиот в лосинках, в костюме скомороха. Поскакал, побегал. Я слышал, как он тяжело ухает на пол, и из-за этого не мог нормально уснуть. Разве, блин, в балете все не должны быть легкими и беззвучными?
Хотя, ноги у этого мужика довольно мускулистые. Мне до таких ног, как ракам до Китая… И я заметил, как на шее у него вена вздулась. У меня так тоже иногда в качалке вены выступать начинают. Сложно это, наверное. И так высоко прыгает. У меня бы в жизни не получилось.
Теперь принц выскочил со всем своим двором. Колготки беленькие, волосы прилизаны. Фу. А Дашка снова пищит, что он какую-то антрашу шикарно делает. Вот детям мозги чем пудрят-то, а. Смотреть на такого мужика противно. А она от восторга писается. Прыгал этот принц, правда, еще выше, чем клоун. Высоко очень.
Я наконец-то засыпать начал, а тут другое действие. Спросил у Дашки, сколько еще осталось, а она зашикала на меня. Типа мешаю я всем. Нельзя говорить, когда такая музыка играет. Сквозь полузакрытые веки я увидел, что на сцену повалили лебеди. В полудреме смотреть на них было очень прикольно, как будто они из мультика какого-то. А я теперь хоть на пачки посмотрю, ну. А то до этого все девчата в юбках каких-то танцевали.
Минут через пять я закрыл глаза и зажал ладонями уши, чтобы не слышать грохота – они этими пуантами так по сцене топотали, что даже пацанам у Сереги не по себе было, я так думаю. Дашка сунула острый локоток мне под ребро. Я ахнул и хотел ей уже подзатыльника вмазать, но увидел, что тычет она подбородком в сторону сцены:
Был май, было тепло. Впереди экзамены, а за ними – целая жизнь. Олесе не хотелось чего-то бояться, не хотелось беспокоиться и тревожиться. Но все окружающие от нее только этого и требовали. «Ну, что, ну?», «А сдавать что собралась?», «А боишься прям очень-очень?», «А в город какой собираешься?», «А ВУЗ-то, ВУЗ выбрала?», «По жизни-то определилась? Потом нельзя. Сейчас обязательно нужно» — доносилось со всех сторон. Сестренка завидовала Олесе, мама надежды возлагала, дочь-то выросла. В школе тысячу тестирований для профориентации проводили, дабы деточки наверняка выбрали. И по способностям, по способностям.
А Олесе вот не думалось о взрослой жизни. Она сидела на лавке в парке и лизала мягкое мороженое. Ну и что с того, что неприлично слюни свои по рожку размазывать. Олеся ела, как хотела, и не заботилась о мнениях. А кому-то еще не нравилось ее летнее платье в горошек, говорили, что старомодное больно. Да и носочки белые с босоножками надевать – дурной тон. Так одноклассницы Олесе сказали. А девушка только плечами пожала, да и пошла в парк. За мороженным. Смотрела она на яркое солнце сквозь кленовые листья и думала, что люди странные вокруг нее. Вечно спешащие, измотанные. А вот Олеся никуда торопиться не привыкла. Она думала о том, что жизнь, на самом-то деле, не так скоротечна, как ее описывают. Что если не спешить никуда, то можно успеть и пожить, и порадоваться.
А окружающие ее странной считали: волосы вроде рыжие, а как будто выцветшие, блеклые чересчур; ресниц и бровей вообще на лице не видно, глазки голубенькие, но водянистые, словно и на них у природы красок не хватило, да и кожа бледная-бледная. Не девчонка, а тень, в общем-то говоря. Ни слова громкого от нее не слышали никогда, ни мнения никакого, ни мыслей дельных. Все сидела она, наблюдала за всеми, да только бурчала что-то в ответ, когда расшевелить ее пытались. Нерасторопная, неактивная. Все по парку бродила в тени деревьев. А на солнце нельзя ей было: сгорит, а может, и растает совсем.
После выпускного собрала Олеся вещи, да и поехала в Петербург. С детства о нем мечтала, снился он ей часто, хоть и не бывала она там никогда. Невский проспект ей представлялся громадной набережной, вымощенной округлыми плиточками. И повсюду стихи читают. Из микрофонов то Бродский, то Ахматова. И много-много домов, прямо как в Венеции, в Неву упираются. Из окошка глянешь, а там простор речной. И дожди, дожди все время хлещут, да так, что не видно ничего. Колоны даже Александровской не рассмотреть от Адмиралтейства. И ночи круглый год белые. Поэтому люди в Петербурге днем работают, а ночью по улицам прогуливаются с бутылочкой сидра, да и говорят о духовном только, не торопятся никуда. Ночью ведь некуда торопиться. Можно и для себя пожить. А на всех площадях совершенно точно поют. И красиво поют, с душой.
Ругалась мама сильно, когда Олеся сказала, что не собирается поступать никуда. Сказала дочка, что поедет город смотреть. Работу найдет, а потом, может, и поступит.
Петербург встретил Олесю знойным солнцем. Да таким ярким, что она обомлела сразу. Вроде бы, и ветерок прохладный тянет, а щеки горят. Невский оказался большой улицей. И людей так много на ней было, страх. Не протиснуться. Олеся даже растерялась. Села в первый троллейбус да и поехала. Не понятно, куда и зачем. Просто устала она, а в троллейбусе окна большие, прозрачные. И город смотришь, и идти никуда не надо.
Тут вдруг осенило Олесю. А чем не работа? Чем не профессия? Разъезжай целый день, да в окно смотри. Как раз объявление висит, что требуются и кондукторы, и водители троллейбусов. И соц.пакеты, и зарплата достойная. «Мама довольна будет» — подумала Олеся.
Прошла она обучение краткое, да начала работать. Одного Олеся не учла – с людьми ей говорить приходилось, много говорить. То подростки озлобленные на весь мир, ежистые, карты прикладывать отказываются, то бабульки кричали, что на рубль она их обсчитала. А бывало девушки, молодые, красивые, смотрели на Олесю свысока и открыто платить отказывались. «От тебя не убудет» — нахально отвечали они.
Но Олеся не сдавалась никогда. Отходила к поручню, поправляла смешную короткую челку, косы подтягивала, а потом улыбалась в ответ, хорошего дня желала. И так приятно было ей видеть, как лица хмурые и озабоченные, чуть светлее становились.
А вот однажды, зимой уже, загрустила сильно Олеся. В Петербурге зима холодной оказалась, ветер до косточек пробирает, злится. Да и Нева со своим подружками льдом толстым и холодным укуталась. Летом реки ясные, синие, за собой зовут. Катера все туда-сюда шмыгают. А к зиме воды темнеют, серое низкое небо в них тонет. Вот и заметила Олеся, что как только речки любимые льдом покрылись, так и настроение ее потухло. Ушла радость летняя, восторг. Осталась тяжелая монотонная серость, которая, впрочем, Олесе нравилась. Всегда на душе у нее так было. Вроде бы серо, но спокойно, умиротворенно. Нашла она свой город.
Присела Олеся на кондукторское место, термос достать хотела: в троллейбусе щели повсюду, холодно целый день в нем кататься. Народу не было, в выходной день рано утром мало кто ездит. И темно на улице, ничего не видно. Грустно Олесе стало, тяжело. Прикрыла она глаза и запела: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…» Неожиданно низким, мелодичным и громким оказался ее голос. И переливы появились, и глубина необъятная. Откуда-то из недр души на свободу вырвалось, то, что словами Олеся никогда не говорила. На остановке вышел единственный пассажир. И девушка пошла вальсовым шагом до самого водительского места. Захотелось ей праздника, счастья.
Еще немного, и она придет. Я точно знаю. Она приходит каждую ночь, но совсем ненадолго. Скользнет светом по одеялам, по волосам смешно сопящих девочек, но потом всегда идет ко мне. Я представляю, как она меня обнимает и ласково шепчет на ушко: «Спи, мое солнышко». Шепчет так, как шепчут настоящие мамы. И она у меня почти настоящая.
Вот она входит тихо-тихо. В эти светлые ночи я долго не могу уснуть, но мне это нравится. Тогда думается очень много хорошего, кажется, что если даже попросишь какую-нибудь глупость, все сбудется. Я набрасываю простынь на голову и сквозь щелочку слежу за ней. От чего она светит так грустно? Солнце всегда радостно, а она так, как будто ей немножечко больно.
С утра я упросила Марусю сделать мне крендельки на голове. Крендельки – это такие косички, которые кругом заворачиваются, если вы не знали. Оксана Петровна сказала, что сегодня приезжают за девочкой Полей. Ей должно быть семь лет сейчас. А нас, Полинок, целых четверо. Мне пока всего шесть, но я тоже верю. Правда, без зубов я совсем некрасивая стала, да еще и разговариваю так смешно. Мальчишки теперь обидно дразнятся и смеются. Но с крендельками мне нравится, может быть, и новым родителям понравится?
Они уехали пару часов назад. Позвали меня. Я так бежала, что кролика своего на кровати оставила. А он мне всегда удачу приносит. Поэтому все так и получилось. Я бежала-бежала, ну вот коленки и разбила. Платье-то у меня совсем уже короткое, я из него еще прошлой весной выросла. Коленки вечно наружу торчат. Мне не нравится, и родителям не понравилось. Они так посмотрели строго-строго, и сказали, что не ту Полинку ищут. Мне обидно, конечно, но коленки больше болят.
И опять мне ночью не спится. Моя луна в глаза светит, но это хорошо. Я темноты боюсь. Она страшная. А луна не дает темноте ко мне подобраться. Я кролика рядом с собой положила и тихо-тихо рассказывала ему, какой должна быть мама. Чтобы руки обязательно были красивые. Это для того, чтобы детей по голове гладить, и по ночам одеяло поправлять.
Еще мама не должна быть злой. Помню тетку, которая меня прошлым летом забирала. Она так кричала всегда на всех. На мужа своего, на меня, на остальных детей… Мы сами не понимали, что такое сделали, а она все громче и громче. Ну, обошлось. Она нас всех обратно вернула. Здесь тоскливо очень, но все равно лучше, чем рядом с ней.
Луна осторожно скользнула лучиком по моей щеке. Это она меня так целует, чтобы я поскорее уснула. Завтра рано вставать, а я так этого не люблю. Голова тогда тяжелая и звенит. Когда ночью много думается, вредно просыпаться утром. Надо поближе к обеду, чтобы спросонья не натворить каких-нибудь глупостей.
Зубы у меня отросли почти, но крошиться начали. Тетя Наташа, медсестра, сказала, что кушать мне нужно лучше. А я чего сделаю? Сама поешь, маленьким немного отдай, а все молоко обычно старшие отбирают. Хотела бы я может кушать. Да мне хватает, я жаловаться не люблю. Я даже успеваю печеньем зайчика кормить.
У нас сегодня праздник. Я стихи читаю. А зачем? Я же шипеть из-за зубов буду ужасно. А всем кажется, что это смешно. Маруся согласилась на праздник мне опять крендельки сделать. А это уже хорошо. Без крендельков было бы вообще стыдно.
К нам на праздник сегодня люди приезжали. Много людей. Но самая красивая Саша была – она ростом маленькая, даже меньше Маруси, а волосы у нее черные-черные. Она совсем взрослая уже, ей аж тридцать. И муж у нее уже есть. Представляете, насколько она взрослая? Муж ее, Степан Петрович, совсем-совсем взрослый. Он сказал, что ему очень много лет. Я столько не посчитаю. Смешной такой, в очках. Все над веснушками моими шутил. А я смеялась. Саша меня по голове погладила. И знаете, руки у Саши подходящие. Мамины.
Дядя Степе приезжал без Саши, столько еды нам принес. И снова над веснушками моими и крендельками шутит. Я Марусю каждый день теперь прошу. Мне кажется, я Саше и дяде Степе понравилась. А вдруг без крендельков уже не понравлюсь? Я дяде Степе показала, как я клавиши умею перебирать на пианино. Он сказал, что научит меня потом и после этого покраснел так. А я некрасиво сделала, все начала спрашивать, когда это потом».
Саша два раза в неделю приходит, когда с дядей Степой, когда без. А я так люблю, когда они вместе приходят. Они по отдельности очень хорошие, а когда они вместе, мне прямо их отпускать не хочется. Вчера разревелась, как маленькая, когда они уходили. Я с луной каждый день разговариваю теперь только о них. Мне даже не надо, чтобы они меня забирали – мне о таком даже просить хоть кого-то страшно. Я прошу луну, чтобы они всегда вместе были, такие хорошие, смешные такие. И чтобы ко мне приезжали почаще. Чтобы не забывали меня. Луна тихо мне на ушко шепчет: «Ничего не бойся, солнышко, засыпай».
Антонина Степановна строгая заведующая, мы ее боимся. Она так тяжело по коридору ходит, каблуками стучит. Говорит только, что нам так и надо, потому что мы такие. А «как» нам надо и «какие» мы, я немножко не понимаю.
Опять я о чем-то не о том рассказываю, но это от радости. Саша и дядя Степа меня забирают. Прямо совсем забирают. А я так боюсь об этом даже подумать, что коленки дрожат.
Саша обнимает меня, смотрит ласково-ласково. У нее глаза такие же, как у меня – синие. Говорят, что не синие они у меня, а голубые. Но голубой цвет слишком слабенький, не яркий. Пускай у меня будут голубые, а вот у Саши – синие. Очень красивые глаза.
— Я вам сказал, когда этот отчет закончить, а?! Я вчера сказал?! Почему он сегодня не готов?!
— Алексей Степанович, ну, не успела я! — Вера, вскипев, вскочила со стула. — Вы ведь только утром вчера мне данные предоставили! Что бы я обрабатывала?!
— Дерзите, Вера Анатольевна! Вот зачем дерзить, а? Я к вам как отец… Как отец я к вам…
Шеф страдальчески вскинул брови и прижал ладонь к груди. Вера хмурилась, терпела, комкала бумажку…
— Ладно, ладно, Алексей Степанович! До завтра сделаю!
Вера схватила со стола рабочую флэшку, и, не прощаясь, выскочила из кабинета. На улице опять пошел снег. Чертов март хорошел день ото дня.
Вера безумно радовалась, когда ее взяли на работу в шикарную фирму, да еще не кем-нибудь, а руководителем отдела. Правда, отдел состоял только из Веры, да из таинственных Маргариты и Софии Алексеевны, которые на работе никогда не появлялись. Но зарплату отец им платил исправно, а на хрупкие Верины плечи свалился тройной объем его бессмысленных и беспощадных заданий.
Вся жизнь Веры теперь пестрела докладами, отчетами и дедлайнами. А она думала, что работа позволит ей вздохнуть свободно… Еще бы, такому приличному заработку могла бы позавидовать любой. Только вот деньги у Веры копились, а тратить их было некогда.
Но постоянные недосыпы, перекусы вместо обедов и полное отсутствие выходных Веру заботили мало. Ей было тоскливо оттого, что у нее не хватало времени на любимое дело. Вера любила писать. Причем истории разные: веселые и не очень, правдивые и совсем небывалые. Вера любила мечтать, а новая работа напрочь это у нее отняла.
И вот вчера, впервые за пару месяцев, Вера позволила себе написать рассказик. Малехонький, о двух смешных стрекозах. Час удовольствия обернулся полуторочасовым ором от Алексея Степановича.
«Игра не стоит свеч», — шепнула себе Вера, заходя в холодный подъезд.
Она наскоро перекусила обезжиренным йогуртом, создававшим видимость, что она за собой следит, и уселась за компьютер. Цифры, цифры, казенные слова… До чего ж скучно, до чего муторно!
Вера хлопнула крышкой ноутбука. Одумалась. Раскрыла его снова. Отвернулась. Посмотрела в черный провал окна и увидела там солнечного мальчишку, играющего на флейте, увидела луг и разбойников, окруживших маленького предводителя. И как он добился такого влияния? Хотя вон тот, черноглазый, явно мальчишку недолюбливает, уж не вышло бы чего… Да нет, здоровяк в потертой шляпе точно не допустит никаких бесчинств в своей компании. Мальчишка главный только формально, он – сын бывшего вожака. А вот этот, в шляпе – друг вожака. А что же с самим вожаком? Куда же он сгинул?
Вера очнулась. Тряхнула головой. Вновь зарылась в столбики цифр и строчки бессмысленных букв.
Вожака могли звать Заваром. Отличное для него имя.
За три месяца продажи возросли на… А сынишка очень красивый. Не в отца. У него явно была красивая мать. Может быть, даже принцессой? Так, может быть, и почивший вожак вовсе не был разбойником? Может он, сбежавший король? И не разбойники это. Бедные скитальцы, нигде им нет покоя…
Вера чертыхнулась, отодвинула ноутбук. Посмотрела на время – 21:30. На работу, конечно, вставать в шесть, да и над отчетом корпеть и корпеть еще несколько часов…Но ей просто необходимо узнать, кто изгнал короля Завара из его замка. Почему он, со своей семьей и бесстрашными приспешниками скитался по собственным землям в поисках убежища…
Вера пододвинула ноутбук и беззастенчиво открыла чистый лист ворда. «Да не пошли бы вы, Алексей Степанович» — подумала Вера и счастливо улыбнулась своей решимости. Наутро она, конечно же, будет себя ругать. И стыдно ей будет, и Алексей Степанович никуда не пойдет. Но сейчас… сейчас меч короля Завара сверкал перед ее глазами, его крики звенели в ее голове, она шептала его последнюю просьбу своими губами. Словно из тумана выступали все новые и новые детали истории, раскрашивая новорожденный мир, даря героям характеры и цели.
И ночь пролетела быстро. Нашелся и король, появилось и сражение, в котором он склонил голову, и жена его, нежная Ильна, спряла нежными руками искусный наряд для их сынишки.
Вера пришла в себя в пять утра. Отменно заматерилась, залила остатки кофе, прилипшие к стенке банки, кипятком. Было горько и почему-то отвратительно кисло, но Вера терпела.
К шести утра отчет снова не был готов. Алексей Степанович взревел так, что стеклянный стол его чуть не треснул. А Вера, измученная, уставшая, но довольная собой, как никогда, велела доделать отчет Маргарите Алексеевне. Пусть отец дозванивается до нее, как хочет. Пусть говорит ей, что хочет. А с Веры довольно. Если уволят, будет даже лучше. У Веры еще сынишка короля не добрался до убежища. Ей о нем нужно подумать.
Вера пришла домой в семь и удивленно уставилась в окно. Еще светло, а она уже дома. Надо же!
Сына короля, оказывается, назвали Яйли. Такое звонкое имя, совсем, как его смех. Это все потому, что дед его, король другого королевства, в свое время любил девушку с таким именем. Конечно, об этом отец принцессы ей никогда не рассказывал, но…
Вера включила ноутбук, достала из холодильника апельсин… Плюнула, сварила пельменей, наелась. Вместо ворда вдруг открылось окошко блокнота. Случайно?
— Дура ты, Леська! Не нужна ты мне! Не моя ты судьба, а, знач, и я не твоя. Поняла? Худо тебе со мной будет.
— Сам ты дурак, Михась, — Леська насупилась и грубо смахнула пчелу, которая так и липла к Мишкиной макушке. — Что я уже, не могу сама решать, кто судьбой моей будет?
— Тьфу ты! — Мишка сплюнул кожуру от семечки на землю и ревниво притянул подсолнух к себе. — Говорю ж, дурная! Ну, чего ты губы дуешь, а?! Не понимаешь что ли? Судьба это большое, необъятное. То, что за тебя все решает.
— Как мамка твоя, что ли? — Леська зычно загоготала. Во дворе взвыл ее пес, Пират.
Мишка деланно замахнулся, пытаясь изо всех сил сдержать улыбку, лезшую на лицо.
— У-у-у, язык твой тоже дурной! Причем тут мамка моя, а?!
Леська подскочила с лавки, подбоченилась, нос задрала и тихо-тихо, чтобы в Мишкином дворе слышно не было, прошипела:
— Так и скажи, Михась, что это мамка тебе со мной ходить не разрешает.
Мишка тоже встал: не смотреть же на бабу смешливую снизу вверх. Еще и зубами из-под ногтей что-то выковырял: то ли землю, то ли сок от шелковицы. Это он для пущей важности время тянул. Чтоб поняла Леська, да не гоготала больше, не ребячилась.
— Да сто раз я тебе уже говорил, — Мишка даже вздохнул устало, как порой это батя делал после долгой работы. — Цыганка мне нагадала, что судьбу я свою в поезде встречу. В по-ез-де! — Мишка сложил пальцы щепотью, да постучал для убедительности по черной Леськиной макушке. — А с тобой мы где встретились, а?
Леська глаза сощурила, точно вспоминать собралась. Но долго думать не стала, не в том она настроении была, чтобы лишнюю минуту молчать.
— Так и не помню уже, Михась! Сызмальства с тобой на речку ходили!
Мишка растянул щербатый рот и радостно хлопнул в ладони:
— То-то, Леська! Поняла теперь, ну?
— Дура твоя цыганка, вот, что я поняла! — Леська деловито отошла к своей калитке, толкнула ее, но тут обернулась, и долго на Мишку посмотрела. Щеки ее отчего-то румянились, разгорались. А может, и свет такой был. На закате и не то покажется. — А ты хоть раз на поезде-то катался, увалень?
— Чего это увалень, Лесь? — Мишка приосанился, втягивая живот. — Ты чего обижаешь меня, а? Ну, не катался, так поеду скоро.
— Поедет он, как же. — Леська фыркнула, точно как ее кошка, Мурка. Та еще деловая животина была. — А денег где возьмешь? У мамки попросишь?
— А и попрошу, понятно?! — Мишка смахнул пчелу с рубашки и что-то совсем разгорячился. Кинул подсолнух в траву, под вишню, да и закричал пуще прежнего. — Попрошу! Ради судьбы не стыдно попросить!
— Мамке только своей про судьбу не рассказывай, ага. А то в доме запрет, никаких поездов не увидишь, Михась. Все, пошла я, умаялась. А ты стой тут, дурак, да о судьбе своей дурацкой думай!
Леська калиткой хлопнула, да из виду скрылась. Мишка хотел, было, прикрикнуть еще чего, повозмущаться, но уж больно быстро Леська в дом юркнула. А раньше ждала всегда у порога: не позовет ли обратно? Не поцелует ли? Видать, по правде обиделась, по-настоящему.
Михась затылок-то почесал, но улыбнулся. На что ему Леська вдоль и поперек изученная? Его судьба ждет. За-га-доч-на-я. Вот как. На поездах ездит, не то, что некоторые.
Мишка школу-то закончил, да так в селе и остался, не поехал учиться, как его старший брат. Смотрел через забор, как к Леське женихаться всякие полудурки ходят, а сам смеялся в кулак да и делал вид, что ничего не замечает. Леська за таких не пойдет. Она его ждет. Его и только. Дура, что с нее взять.
Через пару лет Леська что-то с Мишкой совсем говорить перестала, даже кивала через забор как-то сухонько, сдержанно. Мол, здравствуй, добрый сосед, видеть тебя только не хочу. Мишка все ее дурой называть и продолжал, но как-то боязно ему за нее стало. Уж, не оттого ли грустная да серая ходит, что в девках засиделась? Совсем, бедная, из ума выжила. Того гляди, и в старуху превратится. Хотел ей поначалу Мишка сам жениха подыскать, да среди друзей ни со своего села, ни с двух соседних никого достойного придумать не мог. Все какие-то Леське не подходящие.
А еще через год брат вдруг Мишку к себе вызвал, город посмотреть. Да написал: «На автобусе долго будет, ты до станицы доедь, Мишка, а там на поезд садись. Меньше, чем через сутки у меня будешь».
Мишка аж взвинтился весь, обрадовался. Забыл, что с Леськой теперь не друзья они. Хотел очень с ней поделиться, хотел, чтоб улыбнулась она ему еще хоть разочек. Заорал Мишка через двор:
— Слышь, дура! Еду я на поезде, Колька денег выслал!
Леська уткам воду наливала. Так и застыла с ведром, не обернулась даже. Тихо сказала, но Мишка услышал:
— Хорошо, Михась, езжай.
Через пару дней Мишка уж заволок свои баулы в вагон, наверх их сунул – чуть не переломился – да сел на нижней полке пассажиров других рассматривать. Сердце Мишкино в груди ухало так громко, что он колес почти и не слышал. Все смотрел, как птица хищная, на одного, на другого, на третьего. А на весь вагон – две девки всего. Ничего такие, не страшненькие, но даже Леська куда краше их будет. Мишка расстроился. Ух, если одна из них – судьба его, нельзя ее было получше вылепить что ли?
— Люба, Люба, Лю-ю-ю-юбонька!
Взрыв.
— Лю-юба, косы русы-ы-ые!
Взрыв.
— Люба, Люба, Лю-бонька!
Взрыв.
— Эй, Тимофейка! — закричал что есть мочи Степаныч. Очередной взрыв заглушил его крик. Но Степаныч упертый мужик, серьезный, он снова крикнул:
— Слышь, Тимофейка!
Взрыв.
— Ты бы помолчал немного!
Взрыв.
— У-ух, бомбят, с-с-собаки! — просипел Степаныч, не разгибаясь.
Я радовался, что в первую бомбежку оказался рядом со Степанычем. Он мне сразу понравился. На батьку моего похож усами. И сипит так же. Курит, наверное, много.
— Ты задницу-то пониже опусти, Тимофейка! — вновь прокричал Степаныч. — Вишь, строчить начали. А потом добавил: — А чего ж за Люба у тебя такая, а?
— Да одноклассница моя.
Взрыв.
В ушах уже протяжно звенело, из глаз почему-то слезы лились. Мне не страшно было, пока я пел дурацкую песню.
— Лю-ю-ю-юба, косы русы! — вновь загорланил я.
Степаныч, кажись, усмехнулся.
— Дома-то осталась, Люба твоя?
— Не, Степаныч, в госпитале где-то. Она в медицинский мечтала пойти. В Москву поступать с матерью поехала…
— А ты кем хотел стать, Тимофейка?
— Летчиком, Степаныч, — я расхохотался, а чертов пулемет вновь заговорил. Не хотел я Степанычу рассказывать, что дома у меня три рта осталось да больная мамка. Некогда мне было учиться.
Очередной взрыв отвлек меня от мыслей о мамкиных пирожках и Санькиной улыбке. Она косички вязать научилась, когда я уходил. Что ж за год изменилось-то? Небось уже женихается вовсю.
Тело так затекло, что аж иголками все стреляло. И вспотел я сильно. А форма почти новая еще, теперь вот потом провоняется, а пыли еще сколько налипнет…Стыдно перед старшиной показаться будет. А он меня вчера сынком назвал. Вон оно как…
— Тимофейка, поползли к нашим. Вон там, слева, видишь траншея? Вроде успокоились, гады. Хотя подожди, покурим.
Степаныч закурил самокрутку. В глазах щипало, как от папкиного табака. Аж заслезилось все. Папка первым ушел. А похоронку уже через две недели получили. Хороший у меня папка был. Жил бы долго. А если б крепкого табаку такого не курил, жил бы еще дольше, наверное.
— Тимофейка, ты чей-то, реветь собрался? — серьезно спросил Степаныч.
— Ну, вы, Андрей Степаныч, и дурак, конечно! – обиделся я и пополз к траншее. — Табак у вас крепкий!
***
В землянке вечером веселились. Нас поздравляли с первой бомбежкой. Хорошо было у всех на душе, радостно, потому что уцелели все. Все до единого. Казалось нам, что если один день так пережили, то и все так же пройдут: они нас бьют, а мы не бьемся. Спирту понаразбавляли, курили все, даже песни пели, пока Чекмаш, товарищ мой, не заорал, что подкрепление везут. Прислали нам новых солдатиков, зеленых совсем. Младше нас даже. Старшина разозлился. Сказал только: «Ну, куда я их!» — махнул рукой, да и вышел. Ему в атаку нас поручили вести, я от Степаныча слышал.
А с солдатиками и сестрички новые приехали. Говорят, прошлых в госпиталь забрали, в город. Устали они здесь, тяжело им было с такой оравой. Прислали вот им на смену свежую кровь.
Они вошли в землянку поздороваться, уставшие с дороги, пыльные. Но смерть, какие красивые. А красивше всех моя Любаша. Я аж подскочил. Две сестрички таких худосочные, с коротенькими волосами, что еле плечи прикрывают. Но не Люба. Люба всегда была в теле. Ее за это в младших классах даже дразнили. Лицо у нее широкое, но только потому, что щеки круглые, с ямочками. И глаза большие-большие, синие-синие. А косы у Любы почти до пяток, густые крепкие. Она их всегда чудно заплетала. Мне не понять, как она их раз в десять короче делала. Порой из окна на нее на переменке любовался, как пальчиками она по волосам бегает. Тогда и песенку дурацкую придумал. Люба смеялась, но ей нравилось, я точно знал.
— Тимофейка! — от самого прохода закричала она.
А я улыбался, как дурак последний. Наклюкался я уже, хоть потом и не мог вспомнить, пил ли я спирту.
Любонька подошла и обняла меня. Крепко-крепко. Так в школе никогда не обнимала. Но я знал, каково это, когда знакомого человека вдалеке от дома видишь. Теперь знал. Этот человек сразу родным становится.
— Тимофейка, ты чего? — Люба потрясла меня за плечо, — Не узнал, что ли?
А я стоял, смотрел на нее и все еще улыбался. Как масло по сковородке растекся, Емеля.
— Да все узнал, узнал, — Степаныч довольно ухмылялся. — Он просто сегодня в первой бомбежке был. Героически со всем справился. Начальство им довольно, товарищи тоже.