Пролог

Она снилась ему часто. Не как человек — как чувство, как запах дыма в волосах, как вода, стекающая по запястью. Иногда она стояла у реки, иногда — проходила мимо, не касаясь взгляда. Ни разу не заговорила. Но он знал: если бы она сказала хоть слово, он узнал бы её голос. Узнал бы с первой глухой ноты.

Он не знал её имени. Не знал, кем она была. Не знал даже, был ли он сам в том сне прежним собой. Но сны приходили. В них было слишком много тепла. И слишком много боли, чтобы это было просто игрой разума.

Он просыпался с ощущением, будто что-то важное ускользнуло. Что-то, что он должен был вспомнить. Или уже забывал — слишком много раз.

Иногда, когда он не мог уснуть, он шептал это имя. Без смысла. Просто чтобы проверить, останется ли оно на языке.

Роза.

Часть 1 Глава 1

«Я не ищу смысла. Я просто иду. Потому что если остановлюсь — начну чувствовать.»

Усталость исчезла. То самое состояние, некогда неотъемлемое — тяжесть в мышцах, гул в голове, ломота в костях — больше не существовало. Не было ни тягучей боли, ни ощущения тела. Пропали границы "я". Я был не больше чем клочком тонкой, полупрозрачной марли, подхваченной неистовым ветром. Этот слепой, безумный вихрь — будто древний рок — нёс меня сквозь чащу, не замечая ни вековых стволов, ни хлещущих ветвей, ни костлявого валежника, громоздившегося под ногами, словно кости древних чудовищ.

Я падал. Врезался грудью, лицом, глотал грязь и хвою, задыхался в сыром лесном воздухе, полном прелой листвы, гнили, хвойной горечи. Но прежде чем лёгкие наполнялись кислородом, неведомая сила — жёсткая, как кнут — снова подхватывала меня, вытаскивала из земли, гнала дальше. Ноги стали чужими, тело — деревянным. Я не бежал. Меня несли.

Мысли о том, что я увидел, были отсечены. Как будто кто-то выдернул рубильник — и потушил всё. Прошлое схлопнулось, чувства, воспоминания, привязанности — исчезли. Остался только бег: удары сердца, свист в ушах, липкая, чавкающая земля под ногами. Ни Билла, ни его смеха, ни его глупых шуток. Ни вины. Только движение — пустое, неосмысленное, звериное.

Зачем?

Вопрос звeнел на границе сознания. Острым шипом. Отголоском смысла. Почему Айташа мчался с такой бешеной скоростью, не разбирая дороги? Что сделал Александр? Что вызвало этот внезапный взрыв — силу, веками спящую, теперь вырвавшуюся наружу, не поддающуюся ни контролю, ни пониманию?

Разум захлёстывало. Осталась только паника. Чистая, с животным лицом.

Я закрыл глаза. Смотреть было бесполезно. Призрачные стволы, мелькающие в темноте, не спасали. Я больше не управлял телом — только вёлся. Оставалось считать.

Раз — левая нога врезается в кочку, больно.

Два — правая скользит, почти падает.

Три — спазм, позвоночник выгибается, удерживая равновесие.

Счёт. Ритм. Метроном безумия. Последняя ниточка, за которую держится рассудок.

Я снова был здесь. Узнал это место сразу, ещё до того, как понял, что смотрю. Почва под ногами стала плотнее, будто что-то массивное пролегало под самым дерном. Камни, неровные, гладкие, с тусклой от времени поверхностью, тянулись полукругом, как кости, пережившие века. Я не знал, как оно называется на самом деле, если у него вообще было имя, но в мыслях — в тех, что не были совсем моими — оно отзывалось как Хребет сна.

Место, где всё затаилось. Где будто бы спит нечто, достаточно древнее, чтобы не иметь формы, и достаточно живое, чтобы чувствоваться через землю. Воздух здесь всегда был другим — тише, суше, настороженнее. Казалось, сама чаща прижималась к этому месту, как зверь, лёгший на брюхо. И в самый центр — как игла в узел — врастала сирень.

Она не просто стояла на пути — она встала как граница. Не знамение, не ответ, а единственное, что не давало сорваться дальше. Я чувствовал: если сделать ещё шаг, придётся перейти через то, чего я уже не вынесу.

Я открыл глаза. Мир казался перевёрнутым, будто кто-то неосторожно опрокинул холст реальности. Над головой медленно проплывали кроны деревьев, переплетённые в тонкий, подвижный свод: кое-где уже сочные, ярко-зелёные, кое-где ещё почти прозрачные, с нераспустившимися почками. Всё говорило о ранней весне — не календарной, а осязаемой, настоящей.

Первым, что я ощутил, стал запах. Он ударил в нос резко, властно, как будто вытеснил из лёгких остатки сна. Влажный, плотный, насыщенный, он казался живым. В нём сплелись терпкая, грибная сладость свежесорванных вёшенок, гнилостная глубина прошлогодней листвы, сырая свежесть мха и едва заметный, улетающий дымок — как обещание уюта, которого здесь не могло быть. Воздух был тяжёлым, влажным, пропитанным до предела дыханием леса, ещё не проснувшегося, но уже живого.

Внезапно телега остановилась — не резко, а с глухим скрипом и дребезжащим толчком. Качка прекратилась, и в теле осталась странная, звенящая пустота после длительного движения. Со стороны козел послышалось лёгкое оханье и шорох ткани. Старуха, тихо кряхтя, сползла с повозки и подошла ближе. Я услышал мягкие, шаркающие шаги по сырой траве. Через мгновение над моим лицом склонилась её тень.

— О-о! — прозвучало у меня над головой.

Голос был похож на скрип старой дверной петли: шершавый, дрожащий, как у флюгера, забывшего, что значит масло. Но в этом скрипе было удивление — искреннее, почти детское — и облегчение.

— Очнулся, родимый! Глазки-то открыл! Ну, слава тебе Господи, и всем святым угодникам

Я уставился на неё, пока взгляд пробирался сквозь вязкий туман. Первое, что я в ней заметил — глаза. Они были огромными, почти чёрными, влажными, с блеском, неуместным для её возраста. Цвет напоминал спелую бузину — плотную, налитую. В них жило живое, пронзительное любопытство, совсем не соответствующее остальному облику.

Всё лицо женщины было изрезано морщинами. Не мелкими, не декоративными, а глубокими, тяжёлыми складками, как будто время чертило по ней ножом. Углы глаз, переносица, щеки — каждая линия рассказывала о прожитых годах, и лет этих было, по меньшей мере, семьдесят. И всё же глаза — не отпускали. Они не старились. Они смотрели так, как не смотрят люди, привыкшие ко времени.

Это был разительный контраст — душа, живущая в теле, которое давно должно было устать.

— Где я? — спросил я. Голос прозвучал чужим, хриплым, шершавым, словно сквозь песок. — Кто вы?

— Ну и манеры, — сказала она, фыркнув без злобы. — С чего ты мне «выкаешь», как будто я старая фрау с кафедры, а ты чин из магистрата. Я Зигхильт. Живу тут, в лесу, одна. Дом — там. Не лежи на мокрых досках. Промокнешь, а простуженное мясо мне потом лечить.

Она подняла голову к небу. Морось опускалась тонкой плёнкой на платок и кожу, но она этого будто не замечала.

— Скверная погода. Не льёт, а до костей берёт.

Глава 2


«Повиновение без сердца — не добродетель, а сломанная спина.»

— старинная прусская поговорка


***


Тишину предрассветного озера, окутанного вязкой мглой, нарушал лишь плеск волн да глухой скрип мокрой верёвки в моих онемевших руках. Воздух, густой и пронзительно сырой, обволакивал кожу, пробирая до самых костей. Я стоял по щиколотку в чёрной, студёной воде, чья ледяная хватка сковала ступни, превращая их в бесчувственные колодки. Взгляд скользил по глади, над которой клубился плотный, молочный туман, цепляясь за кусты на берегу.

— Ты когда-нибудь вдыхал что-то похожее? — спросил я, охрипшим от холода голосом. Слова были обращены к Айташе, чья беззвучная тень маячила в стороне, на границе тумана. — Это... её запах. Не рыба, не земля. Солнечное тепло на коже, дикая трава... что-то тёплое. Живое.

Скрипнув зубами от холода, я присел на корточки. Суставы хрустнули, мышцы спины напряглись, когда я потянул сеть. Она вышла из воды тяжело, облепленная тиной, но в ячейках — лишь несколько тусклых рыбёшек. Их глаза, стеклянные и пустые, смотрели в никуда.

— Негусто... — выдохнул я. — На продажу не хватит. Не увеличивай, Айташа. Оленина есть. Это — себе.

Айташа опустился рядом. Его присутствие почти не ощущалось. Вдруг он протянул руку. На его ладони лежал цветок. Нежный, хрупкий, усыпанный мелкими звёздочками. Цвет — глубокий сиреневый, словно светящийся изнутри.

По позвоночнику пробежала дрожь, и я не успел удержать сеть — она выскользнула и с плеском вернулась в воду. Я замер, вглядываясь в цветок.

— Что это? — прошептал я.

— Сирень, Монро, — ответил Айташа. Его голос был спокоен, но в нём прозвучало что-то очень старое. — Здесь о ней ещё никто не знает. Родом она издалека. Её царство — земли Китая. В каждом крае свой цветок. Но не всякому дано узнать, где он расцветёт.

Я осторожно взял цветок. Его лепестки были влажные, прохладные. Я поднёс его к лицу и вдохнул. Аромат был сладким, пьянящим, как вино, но с холодной, пронизывающей ноткой. Он заполнил лёгкие, проник в голову, затуманил мысли. Это был запах весны. Запах нежности. И чего-то опасного, хрупкого, невозможного. Запах, от которого не хотелось просыпаться.


— Представь, — голос Айташи, как якорь, вернул меня к берегу озера, к пронизывающему холоду, к мокрой, пустой сети. — Куст — но размером с молодое дерево. Цветы — облака, тяжёлые, пышные, укрывающие ветви до самой земли. Но... — Он сделал паузу. В ней чувствовалось предостережение, плотное, как смена давления перед бурей. — Есть условности. Первая: вянет быстро. Красота её — мимолётна, как сон. Вторая: постоишь рядом с ней пару часов — и голова будто в тиски. Боль — сверлящая, как тонкое, раскалённое жало в черепе. Третья... — Он посмотрел прямо в глаза. Его взгляд стал тяжёлым, точным, как отполированный камень. — Не всякий может её вынести. Некоторых она... душит. Сжимает грудь, лишает дыхания. У людей на это бывает странная немощь. Аллергия, они зовут её.

Я всё ещё держал в пальцах сиреневую кисть. Её дурманящий запах смешивался с прелым, исконным дыханием озера и тины. Мысль возникла внезапно, словно острый скол прорвал тёплый туман.

— А как думаешь... — я наклонился, подхватил сеть, что выскользнула из пальцев. Пытался говорить просто, как рыбак. Но голос дрожал, как натянутая струна. — У Розы... она есть? Эта... аллергия?

— Нет, — ответил Айташа. Его голос, обычно ровный, прозвучал теперь с уверенностью, будто он был свидетелем этого с начала времён. — У Розы — нет.

Решение возникло сразу. Сжалось, как ледяной камень в кулаке. Оно было таким же неотвратимым, как утренний свет над горами.

— Тогда... мне нужен этот куст. — Слова вышли низко, тихо, но несгибаемо. Они были не просьбой — утверждением. И едва они рассыпались в тумане, как воздух впереди сгустился, заискрился, задрожал. Будто тишина и воля соткали из себя живую нить. Из земли, влажной и тёмной, поднялся саженец. Тонкий, хрупкий, с нежными, едва проклюнувшимися листьями. Но в нём уже пульсировала та самая сила — не цветочная, не земная, а древняя, зовущая.

Мы молча пошли прочь от воды, ступая по мягкому мху, туда, где старые, покрытые смолой сосны встречались с молодым лесом. Я шёл, словно ведомый. Нашёл поляну — тихую, залитую угасающим солнцем, прикрытую скалой и открывающуюся в долину, где ещё лежал дым. Я вонзил лопату в мягкую, живую землю. Она поддавалась послушно, словно сама впускала. Каждый взмах был шагом — не к труду, а к обету.

— Мне нужно платье, Айташа, — сказал я, продолжая копать. Голос хрипел от напряжения. — Такое, чтобы никто и никогда не видел. Чтобы оно само говорило: вот она. Всё. Без покорности. Без поклона. — Я выпрямился, упёршись в рукоять. — Нежное... но с силой внутри. Как вода в горах — тихая, чистая, но несущая камни. Чтобы каждый шов — вызов. Чтобы мир глядел и знал: она не просит. Она выбирает.


Айташа стоял рядом. Он не шевелился, и лицо его ничего не выдавало — только лёгкий, почти незаметный изгиб губ, будто он смотрел на что-то правильное, давно ожидаемое.

Я не поблагодарил. Не потому что не чувствовал — а потому что не нужно было. Он знал, что я понял. И я знал, что всё остальное — теперь моё.

Потом, не глядя на меня, проговорил:

— Путь будет долог.

Я кивнул. Пару месяцев придётся затянуть пояс, ловить больше, молчать чаще. Обойтись без ненужного. Но оно того стоило.

Мы вернулись к хижине, ступая по усыпанной иголками тропе. Солнце золотило макушки деревьев, но внутри было прохладно. Роза спала. На широкой кровати, на грубых деревянных досках, под серым одеялом она казалась особенно тихой, особенно лёгкой — как цветок, забытый на плотной ткани. Один её локон упал на щёку, плечо было открыто, кожа — бледная, тёплая. Я сел на край, не издавая ни звука.

Я не тронул её. Только склонился, касаясь губами того места между шеей и ключицей, где биение крови особенно близко. Она вздохнула — не проснулась, лишь шевельнулась, уткнувшись лицом в подушку. В её дыхании, в этом полусне была вся Роза — живая, целая, доверчивая. Сердце сжалось, будто внутри его затянуло в комок что-то тяжёлое, нераспутанное.

Загрузка...