Небо над Лотарингией в 1478 году было цвета разбавленной, застарелой крови. Оно никогда не было чистым; оно либо сочилось изнуряющим дождем, который превращал землю в голодную, чавкающую трясину, либо висело сухим, пыльным маревом, обещая мор. Люди, чьи лица были такими же серыми и потрескавшимися, как и земля под их ногами, давно перестали молиться о хорошей погоде. Они молились о быстрой смерти.
В этой безымянной деревне, затерянной в складках времени, как гнилая нитка в саване, жила девушка по имени Синиа. Она была секретом, который деревня хранила, сама того не зная. Днем она была просто девушкой, чьи волосы пахли вереском, а руки были в мозолях от работы. Но ночью, когда деревня тонула в своем липком, животном страхе перед темнотой, Синиа просыпалась.
Она не умела читать книги. Буквы были для нее мертвыми, бессмысленными крючками. Но она умела читать небо. Тайком выбираясь из душной хижины, она забиралась на холм, где ветер пах свободой, и смотрела вверх. В бархатную, бездонную черноту, усыпанную бриллиантовой пылью. Для других это были просто огни. Для нее это были слова, истории, обещания. Она знала созвездия не по именам, а по ощущениям: вот Охотник, вечно преследующий свою судьбу; вот Дева, проливающая слезы из звезд; вот Змей, хранящий тайны мироздания.
— Звезды не ведают боли людской, — шептала она в холодный ночной воздух, глядя, как их далекий свет серебрит ее ладони, — но дарят нам свет в бесконечной ночи.
Это было почти ее евангелие. Ее тихая, упрямая вера. Она верила, что в каждом человеке, в самой его сердцевине, есть крошечный, неугасимый осколок звездного света. Нужно было лишь уметь смотреть достаточно долго и пристально.
Она видела его. Она видела, как он вспыхивает в глазах ее младшего брата Лукаса, когда тот приносил ей найденное в лесу птичье перо. Она видела его в мозолистых, но нежных руках отца, который мог починить сломанный плуг или сломанное крыло бабочки с одинаковой заботой. Она видела его в усталой, но теплой улыбке матери, которая могла из горьких корней сварить лекарство, а из горсти муки испечь праздник.
И ярче всех звезд на небе она видела его в глазах Яна. Молодого каменотеса, чьи руки пахли гранитной пылью и летним дождем. Он был молчалив, как камни, с которыми работал, но в его взгляде, когда он смотрел на нее, было больше слов, чем во всех священных книгах. Он обещал ей не богатство и не славу. Он обещал ей дом. Маленький, крепкий дом у ручья, сложенный из белого камня, с окном в крыше, через которое они могли бы вместе смотреть на ее звезды.
Это был ее мир. Хрупкий, бедный, окруженный трясиной и страхом, но освещенный изнутри ровным, тихим светом. Светом, который вот-вот должны были потушить.
***
В каждой истории о свете есть тень. В этой деревне тень имела имя — Этьен. Староста.
Он не был похож на демона из сказок. Он был похож на человека, который слишком долго ел и слишком мало двигался. Его тело было мягким, рыхлым, как непропеченное тесто, но душа внутри была твердой и тяжелой, как жернов, перемалывающий в пыль все, что попадалось на его пути. Его власть была не в силе, а в знании. Он знал все тайные грехи, все страхи, все долги жителей этой деревни. Он держал их души в своей пухлой, потной ладони.
И он смотрел на Синию.
Его взгляд не был похож на взгляд Яна. Во взгляде Яна отражались звезды. Во взгляде Этьена отражался сальный, коптящий огонек плохой свечи — свет без тепла, полный чада и желания. Он не видел в ней девушку. Он видел вещь. Красивую, своенравную вещь, которую нужно было добавить в свою коллекцию, подчинить, сломать ее волю, чтобы доказать свою власть.
Их встреча была неизбежна. Однажды вечером, когда солнце уже утонуло в багровой трясине заката, а воздух стал густым и прохладным, он преградил ей дорогу у старого, корявого дуба на берегу реки.
— Красивая ты, девка, — просипел он, и его дыхание несло тяжелый запах лука, кислого вина и нечистых зубов. — Слишком красивая для этого заморыша-каменотеса. Старосте нужна жена. Крепкая. Здоровая. Чтобы рожала сыновей.
Синиа отступила, инстинктивно прижимая к груди тяжелое деревянное ведро с водой. Ее сердце, до этого бившееся ровно и спокойно, забилось о ребра, как пойманная в силки птица.
— Мое сердце отдано Яну, господин староста, — ее голос был тихим, но твердым. — И я дала ему слово.
Этьен скривил губы в усмешке, которая была больше похожа на гримасу.
— Слово… — он выплюнул это слово, как косточку от вишни. — Слово девки стоит меньше, чем лай собаки на луну. Подумай, Синиа. Со мной ты будешь хозяйкой. В тепле. В сытости. С ним — будешь грызть камни и рожать ему таких же нищих щенков.
Он сделал шаг вперед и протянул свою влажную, похожую на лягушачье брюхо руку, чтобы коснуться ее щеки.
Это движение, это липкое, собственническое намерение, разрушило ее оцепенение. Она отшатнулась, и вода из ведра выплеснулась, обдав его сапоги и подол его добротной одежды.
На мгновение его лицо потеряло маску благодушного хозяина. В его маленьких глубоко посаженных глазках вспыхнул уродливый, злой огонек. Огонек униженной гордыни. Он не сказал ни слова. Он лишь медленно, очень медленно опустил взгляд на свои мокрые сапоги, а затем снова поднял его на нее. В этом взгляде было все: угроза, обещание расплаты, холодная, расчетливая ярость.
Он молча отступил в сторону, пропуская ее.
Синиа побежала. Она не шла — она бежала домой, не оглядываясь, чувствуя его взгляд спиной, как два раскаленных гвоздя. Ведро билось о ее ноги, расплескивая остатки воды.
В ту ночь, забравшись на свой холм, она смотрела на небо, но впервые в жизни не видела в нем ответов. Звезды казались холодными, далекими и безразличными. Словно они были просто осколками льда, застывшими в вечной тьме. Трясина подползала все ближе.
***
Тьма, которую Этьен носил в себе, не вырвалась наружу ревом или насилием. Она начала просачиваться в деревню медленно, как яд, влитый в общий колодец. Он был слишком умен, чтобы действовать открыто. Он не обвинял. Он лишь создавал условия, в которых обвинения рождались сами.
Лето не тянулось — оно гнило. Здесь, в герметично закупоренной банке дома номер четыре по Тисовой улице, время превратилось в стоячую, зацветшую воду. Воздух в крохотной спальне Гарри Поттера был тяжелым и влажным, он пах пылью, потом и едва уловимым сладковатым запахом разложения, который, как ему казалось, исходил от него самого. Он был трупом, который забыли похоронить.
Он лежал на кровати, невидящим взглядом следя за пауком в углу. Тот неторопливо пеленал в белый саван бьющуюся в агонии муху. Гарри не чувствовал к мухе жалости. Он чувствовал зависть. Ее страдания скоро кончатся. Его — никогда.
Воспоминания были хуже дементоров. Они не высасывали счастье — его не осталось. Они вгрызались в плоть, рвали нервы. Вот вспышка зеленого света. Вот удивленные, пустые глаза Седрика. Вот холодный, шипящий смех Волдеморта. Эти образы, выжженные на внутренней стороне его век, накатывали без предупреждения, заставляя судорожно хватать ртом воздух. Он просыпался от собственного беззвучного крика, вцепившись пальцами в мокрую от пота простыню.
Молчание друзей было оглушительным. Молчание Дамблдора — предательским. Каждая новая статья в «Ежедневном пророке», выставлявшая его то жалким лжецом, то опасным психопатом, была еще одним ударом молотка по гвоздям, вбиваемым в крышку его гроба. Одиночество больше не было чувством. Оно стало его кожей, его кровью, его костями.
И в этот вечер, когда духота стала почти невыносимой, а тишина — звенящей, что-то нарушило гнилостный покой.
Это началось не со звука. Это началось с запаха. К знакомой вони отчаяния примешалась новая нота — озон, как после удара молнии, и что-то приторно-сладкое, как запах цветов на могиле. Затем изменились тени. Они перестали подчиняться тусклому свету фонаря за окном, вытянулись, потекли по стенам, словно черные чернила, сгущаясь в углу у письменного стола. Паук замер, а потом съежился в крошечный комок и рухнул на пол, мертвый.
Она не появилась. Она сконденсировалась из мрака, как роса из ночного тумана. Реальность в том месте прогнулась, затрещала, уступая место чему-то, что не должно было здесь находиться. Сначала возник силуэт, вырезанный из самой пустоты, затем он обрел цвет и форму. Высокая фигура в облегающем черном, похожем на застывший латекс. Кожа цвета грозовой тучи. Длинные рыжие волосы, похожие на засохшую кровь. И глаза… два уголька, тлеющих во тьме преисподней.
Она сидела на его столе, положив ногу на ногу, и в ее позе была вековая, хищная грация.
— Репетируешь смерть, мальчик-который-выжил? — ее голос был низким, бархатным, с металлической хрипотцой, от которой по спине пробегал холод. Он вибрировал в воздухе, заставляя дрожать стекло в окне. — Похвальное усердие. Но ты все делаешь не так. Умирать нужно громко, с фейерверком. Или хотя бы с песней. А от тебя несет только тоской и прокисшим молоком.
Гарри рвано сел. Его тело действовало на чистых инстинктах, но палочка, лежавшая на тумбочке, казалась бесконечно далекой и бесполезной. Существо перед ним было из другой лиги, из другой игры, правила которой он не знал.
— Кто… ты? — прошептал он.
Она усмехнулась — короткий, гортанный звук без капли веселья. Спрыгнув со стола, она двинулась к нему. Ее шаги были бесшумны, но под каждым из них пол словно прогибался.
— Я — голод. Я — обещание, которое всегда оказывается ложью. Я — ответ на молитвы, о которых ты пожалеешь, — она остановилась у изножья кровати, склонив голову набок. Ее огненные глаза изучали его, как энтомолог изучает редкое насекомое. — Люди зовут меня Синия. Я пришла забрать твой долг. За то, что ты еще жив.
— У меня нет долгов, — хрипло ответил Гарри.
— Ошибаешься, — промурлыкала она, делая еще один шаг. Она была так близко, что он мог разглядеть неестественно темные вены под ее кожей. — Каждый вздох после того, как кто-то умер за тебя — это долг. Я пришла его взыскать. Обычно я беру душой, страстью, жизненной силой… Но в тебе… — она прищурилась, и ее взгляд, казалось, проникал под кожу, в самые кости. — В тебе пусто. Как в разграбленной гробнице.
И в этот момент плотина внутри Гарри прорвалась. Но из нее хлынула не ярость и не страх. Из нее хлынуло ледяное, всепоглощающее безразличие. Он посмотрел ей прямо в глаза, в эти адские огни, и рассмеялся. Тихий, сухой, мертвый смех.
— Опоздала, — выдохнул он, и смех оборвался. — Гробницу уже разграбили. Там нет ничего. Совсем. Хочешь забрать мою энергию? Валяй. Высоси до дна. Только не удивляйся, если захлебнешься этой пустотой. Я видел, как парень умер, просто потому что оказался не в том месте. Я держал его тело. Весь ваш гребаный мир решил, что я сошел с ума. Мои друзья… — он запнулся, — …они испарились. Тот, кто убил моих родителей, вернулся, чтобы закончить начатое. И знаешь что? Мне плевать. Пусть приходит. Пусть забирает. А ты… ты просто еще один кошмар в очереди. Так что бери свой долг и проваливай. Или делай, что должна. Мне все равно.
Он замолчал, тяжело дыша. Он выплеснул все. Обнажил свою душу, ожидая последнего удара.
Но удара не последовало. Синия застыла. Ее хищная, игривая маска рассыпалась в прах. Она смотрела на него, и в ее глазах на долю секунды промелькнуло нечто древнее, как сама боль. Не жалость. Не сочувствие. Узнавание. Словно она смотрела в разбитое зеркало на собственное отражение, которое не видела много веков.
Она отшатнулась, словно обожглась.
— Ты… — прошептала она, и в ее голосе впервые не было ни капли игры, лишь обнаженный, скрипучий, как ржавый металл, шок. Она коснулась пальцами своей щеки, будто проверяя, на месте ли ее собственное лицо. — Что они с тобой сделали?
Этот вопрос, заданный существом из ночных кошмаров, прозвучал до смешного по-человечески. И это было страшнее любого крика, любой угрозы.
— То же, что и со всеми, — глухо ответил Гарри, откидываясь на подушки. — Сломали.
Синия долго молчала, не сводя с него глаз. Адский огонь в них погас, оставив лишь тлеющие угли бесконечной усталости. Она не села на кровать. Она медленно опустилась на пол, прислонившись спиной к его кровати, и обхватила колени руками. Поза брошенного ребенка. Это было так неуместно, так неправильно, что у Гарри перехватило дыхание.