Воздух в «Бархатном Логове» был густым коктейлем из табачной мглы, дорогого парфюма и запаха шерсти, выстиранной в дешёвом кондиционере. Бар тонул в багровых и золотых сумерках, свет приглушён до состояния визуального шума. Из колонок сочился приглушённый трип-хоп, бит которого совпадал с нервным подёргиванием кончика хвоста Эллиса.
Он сидел за стойкой, его бурая шерсть казалась выцветшей в этом аду. Перед ним — стопка кристально чистой «Колос» пшеничной, в которую он бросил два кубика льда. Закуска лежала рядом, на маленькой тарелке: несколько сухих, золотистых колосков пшеницы. Он отпивал ледяной огонь, заедая горьковатой соломкой, размачивая её во рту в безвкусную кашицу. Ритуал.
Бармен-енот с цилиндрическими очками на носу и в жилетке без рубашки ловко жонглировал шейкером, его пушистый полосатый хвост мерно раскачивался в такт. По залу скользили официанты. Не просто работники, а экспонаты. Стройный гепард в бархатном корсете, подчёркивающем гибкость стана. Лисичка с огненно-рыжей шерстью, натёртой до блеска, в коротких шортах, от которых длинные ноги казались бесконечными. Миловидные мальчики-кролики и коты в кружевных манишках и с подведёнными глазами. Они несли подносы, томно улыбались, их хвосты вились вокруг ног гостей. Здесь никто не был отбросом. Здесь были изгои, превратившие свою инаковость в валюту.
Эллис потянулся за сигаретой левой рукой. Движение было резким, привычным. Но на среднем пальце не хватало фаланги. Культя, аккуратно затянутая кожей и тёмной шерстью, выглядела как опечатка, допущенная при его сборке. Он не вспоминал тот день, когда голоса в голове слились в один настойчивый гул, требовавший доказательств, что боль — это единственное, что реально. Вспоминал только запах железа и то, как тупо заточенное лезвие перерубило кость с хрустом, который отдался в висках.
Он поставил стопку, лёд глухо звякнул о стекло. Взгляд его серо-голубых глаз, тусклых и бездонных, скользнул по залу, ничего не видя. Просто ещё один вечер. Просто ещё одна попытка заткнуть дыру в собственной груди ледяной пшеничной пробкой.
Винсент скользнул к Эллису, как тёплый бриз. Его золотистая шерсть, ухоженная и мягкая, казалась инородным телом в этом багровом полумраке. На нём была безупречно белая рубашка с бабочкой, но без пиджака — намёк на непринуждённость. Он поставил перед волком стакан с мутной жидкостью.
— Бесплатно. Имбирный эль с лимоном и мёдом. Для желудка, — его голос был тихим и тёплым, как плед. Добрые голубые глаза ретривера скользнули по культе на пальце Эллиса, но не задержались. Он терпеть не мог давить, но и молчать не мог. — Элл. Я звонил.
Эллис не поднял взгляда, уставившись в свою водку. Его хвост дёрнулся, смахнув с барной стойки крошки недоеденного колоска.
— Телефон сдох, — буркнул он, отведя взгляд.
— На три недели? — Винсент мягко, почти невесомо, опёрся локтями о стойку, наклонившись. Запах его дорогого кондиционера для шерсти перебивал вонь табака и отчаяния. — Мне… важно знать, что ты в порядке. Хотя бы примерно.
Между ними повисло молчание, пронзительное и неловкое. Их заигрывания были как старый синяк — не болит, но напоминает о себе при нажатии. Винсент хотел прикоснуться к его лапе, но лишь сглотнул, его пушистые уши чуть прижались.
— Ладно, — тихо сказал он, отступая. — Но эль выпей. Ради меня.
Он отступил за стойку, сделав вид, что занят бокалами, но его взгляд, полный немого вопроса и заботы, продолжал тянуться к одинокой волчьей фигуре, как поводок.
Эллис мотнул головой, откинув прядь шерсти с лица. Его уши нервно дёрнулись.
— Три недели, — повторил он, наконец подняв на Винсента потухший взгляд. — Это стратегическая пауза. Даю твоим спасительным смскам накопиться, как вину в подвале. Думал, из лучших получится неплохой коньяк, а вышло... имбирное пойло.
Он толкнул стакан с элем обратно к бармену, но не до конца — так, чтобы тот остался в нейтральной зоне.
— У меня всё в порядке, Винс. В смысле, обычное дерьмо. — Уголок его пасти дрогнул в подобии улыбки. — Сломал палец. Мелочь. Теперь не придётся учиться играть на пианино. Экономия времени и нервов.
Он говорил это с таким ледяным спокойствием, словно обсуждал погоду. Его хвост медленно постукивал по ножке барного стула, выдавая внутреннее напряжение, которое он так яростно отрицал.
— Не понимаю, чего ты так волнуешься, — Эллис пожал плечом, отчего костлявые ключицы резко выступили под тонкой шерстью. — Я же не испарился. Я... перезагружался.
Винсент не отступил. Его голубые глаза, обычно мягкие, стали пронзительными. Он наклонился так близко, что Эллис почувствовал легкое дуновение его дыхания и уловил знакомый, едва уловимый запах ванили от его шерсти — тот самый, что оставался на его подушке после тех редких ночей, когда они засыпали вместе, слишком уставшие, чтобы притворяться.
— «Перезагружался», — тихо, почти шепотом, повторил Винсент. Его палец с идеально подстриженным когтем лег на стойку в сантиметре от культи Эллиса. Не прикасаясь. Просто отмечая дистанцию, которую они когда-то перешли. — Я помню твои «перезагрузки», Элл. Они пахнут кровью и одиночеством. И я... я просто помню.
В его голосе не было упрека. Только усталая, выноженная боль. Боль от знания. От памяти о том, как этот угрюмый волк мог быть хрупким и нуждающимся, прижимаясь к его золотистой шерсти, словно к единственному источнику тепла в ледяном мире.
Эллис отвел взгляд. Его собственная шерсть встала дыбом от этого вторжения в прошлое. Он резко отпил остатки водки, чувствуя, как лед обжигает нёбо.
— Мне нужно отдохнуть, — буркнул он, спрыгивая со стула. Его ноги чуть подкосились, выдавая истощение. — Номер свободен?
Винсент замер на секунду, его пушистый хвост на мгновение застыл, а затем плавно качнулся.
— Ключ от пятого, — кивнул он, достав из-под стойки лакированную бляшку. — Тот, что с видом на глухую стену. Как ты любишь.
Дверь захлопнулась с тихим щелчком, отсекая мир с его морозной колючестью и уличным гамом. Тишина квартиры встретила его густым, неподвижным воздухом. Он был дома.
Пальцы, привыкшие к металлу и скользкой грязи, с трудом разжали пряжки тяжёлого тактического жилета. Бронепластины глухо стукнули о пол. За ними последовала пропитанная потом рубашка, пахнущая порохом, бензином и усталостью. Он работал старшим инструктором на частном стрельбище — лепил из мягких горожан подобие бойцов. Целый день вдалбливал азы выживания тем, кто видел войну только в кино. Это выматывало больше, чем настоящий бой.
В одних штанах он подошёл к камину. Спичка чиркнула, вспыхнул огонёк. Пламя медленно пожирало сухое полено, отбрасывая на его серебристую шерсть с тёмными пятнами длинные, пляшущие тени. Он устроился в кресло, и костяк его высоченного тела с глухим стоном отпустил напряжение.
Взгляд, острый и зелёный, уставился в пустоту за гранями огня. Мысли, от которых он бежал весь день на полигоне, настигли его здесь, в тепле. Счастье. Какое-то простое, тёплое, из рекламных роликов. Женщина. Её запах на подушке по утрам. Глупая ссора из-за разбросанных носков. Дети.
Его пасть искривилась в беззвучной усмешке. Война отобрала у него не только брата и часть плеча. Она украла саму возможность этой простоты. Его тело, длинное и жилистое, было оружием. Его мысли заточены под тактику и выживание. Кому нужен кот-переросток с призраками в голове и пустотой в прошлом? В тридцать девять лет он был девственником. Не из-за отсутствия желания — оно было, глупое и острое, как запах течки в февральском воздухе. А из-за дурацких, въевшихся в подкорку мыслей: что он сломан, что его прикосновение может ранить, что он не знает, как быть... обычным.
Он сидел неподвижно, слушая, как трещит огонь. Высота его одинокой фигуры отбрасывала на стену огромную, уставшую тень. Тягота была в молчании комнаты. И в тишине его собственного тела, которое так и не научилось говорить на языке простой нежности.
Мысль врезалась в сознание, как осколок — внезапно и беззвучно.
Он смотрел на огонь, а увидел другое: песчаную бурю за окном бронетранспортёра, липкое тепло, разлитое в воздухе, и то, что осталось от человека после прямого попадания. Не кровь и кишки — это было слишком абстрактно. А конкретика: клочок формы, прилипший к раскалённой броне, и странный, почти геометрический узор из чего-то тёмного на жёлтом песке. Без запаха. Без звука. Просто картинка. Чёткая, как фотография.
Он не вздрогнул. Не застонал. Даже дыхание не сбилось. Просто сидел, вглядываясь в пляшущие языки пламени, а в голове, на её задворках, холодным экраном висело это изображение. Как страница из учебника по анатомии, которую он никогда не хотел открывать.
Разочарование. Оно приходило следом, тихое и привычное. Не в мире, не в войне — в себе. В том, что его мозг, этот отлаженный механизм, до сих пор хранит этот хлам. Что спустя годы его внутренний кинотеатр всё ещё проигрывает эти двадцать пятые кадры ужаса, вшитые в самое нутро. Он не ненавидел эти воспоминания. Ненависть — это страсть, энергия. А он чувствовал лишь усталую досаду сапёра, который нашёл ещё одну неразорвавшуюся гранату на собственном огороде. Опять. Снова. И так до конца.
Он медленно провёл лапой по морде, словно стирая невидимую пыль с объектива. Картинка исчезла так же тихо, как и появилась. Остался лишь треск полена и давящая тяжесть собственного тела в кресле. Ещё один день позади. Ещё один кадр — отыгран.
Жизнь Квилла после войны была выстроена, как оборонительный периметр. Каждое утро — одно и то же: подъем до будильника, холодный душ, проверка оружия, скудный завтрак. Работа на стрельбище — монотонное вдалбливание основ тем, кто видел смерть только в видеоиграх. Он был не учителем, а инженером по выживанию, собирающим в людях механизм, который не должен сломаться в первый же день.
Его обыденность была стерильной. Квартира — чистая, почти пустая. Ничего лишнего, что могло бы напоминать о прошлом или требовать эмоций. Вечера — как сейчас: камин, кресло, тяжёлая тишина, которую не решалась нарушить даже музыка.
Желание было самой опасной диверсией в этой отлаженной системе. Оно не было громким. Оно пряталось в мелочах. В том, как он иногда задерживал взгляд на паре, смеющейся уличном кафе. В глупой, навязчивой мысли купить второй стакан для сока. В снах, где он не был один в постели, а его лапа лежала на чьём-то боку, чувствуя спокойное дыхание. Он хотел не страсти, а простоты. Разделенного быта. Права быть не железным, а хрупким. И это желание пугало его больше любого боя, потому что противника этого нельзя было уничтожить выстрелом в голову.
Пару раз его, как «героя с опытом», уговаривали провести «уроки мужества» в школах и колледжах. Это было пыткой.
В школе он видел испуг в глазах детей, когда его двухметровая фигура заполняла дверной проём. Он пытался шутить, корчить рожицы, но его шутки были слишком взрослыми, а глаза всё равно выдавали тысячу ярдов пустоты за спиной. Он рассказывал про то, как важно проверять ботинки, а они смотрели на его шрамы. Он чувствовал себя цирковым медведем, которого привели показать, каким ужасным бывает мир за стенами их класса.
В колледже было хуже. Студенты смотрели на него с холодным любопытством, как на экспонат. Одна девочка-лисичка спросила прямым текстом: «А вы кого-нибудь убили?» Воздух выстрелил в лёгкие. Он видел не её, а другого подростка, на другом конце света, с таким же дерзким взглядом, наводящего на него автомат. Квилл не ответил. Он просто развернулся и вышел из аудитории, оставив за собой гробовую тишину. Он чувствовал не злость, а стыд. Стыд за то, что его опыт, его боль, стали просто темой для чьего-то реферата.
После этого он дал себе слово — никогда больше. Его война должна была остаться его войной. Не учебным материалом. Не развлечением для скучающей аудитории. Только тихим, личным адом, который он носил в себе, сидя вечерами перед огнём и мечтая о том, чего никогда не осмелится взять.
Переезд в новый район был для Родни не началом, а бегством. Он сбежал из тихого, ухоженного спального района, где стерильная чистота подъездов и идеально подстриженные газоны давили на него не хуже асфиксии. Там он был «странным котом в слишком свободном свитере». Здесь, в центре, в каменных джунглях дореволюционных доходных домов с облупленной штукатуркой, он мог раствориться. Стать частью хаоса.
Он стоял на углу, втиснутый в потрёпанный джинсовый жакет, его уличный окрас — хаотичные пятна серого, белого и чёрного — идеально камуфлировался под грязный весенний снег. В гипсе на правой руке он чувствовал себя уродливым и хрупким. Он изучал новые улицы не как карту, а как текст, написанный на неизвестном языке. Его гетерохромные глаза — один серый, холодный и аналитический, другой синий, мечтательный и тоскующий — скользили по фасадам, впитывая детали.
Вот ларёк, где продают дешёвый кофе и сигареты поштучно. Вот подворотня, украшенная граффити с откровенно поэтичными, хоть и нецензурными, надписями. Вот бездомный пёс, спящий на люке теплотрассы, его шерсть покрылась инеем. Родни достал свой старый фотоаппарат — подарок матери, которую он бесконечно любил и от которой сбежал, — и щёлкнул. Не собаку, а её тень, растянувшуюся по брусчатке. Он коллекционировал не образы, а ощущения. Осколки чужой жизни, которые он мог принести в свою пустую комнату и попытаться сложить в подобие дома.
Ветер рванул с Невы, резкий и колючий. Родни вздрогнул, инстинктивно поджав свой длинный, тонкий хвост. Он потёр здоровой лапой о замёрзшее ухо и сунул её в карман, нащупав там гладкий камешек-талисман. Ему было девятнадцать, он был один в незнакомом городе, с гипсом на руке и смутной надеждой в груди, что где-то здесь, в этом холодном хаосе, его ждёт что-то важное. Или кто-то.
Ветер становился все злее, забираясь под тонкую ткань жакета и заставляя его пятнистую шерсть дыбом. Гипс на руке превратился в ледяную гирю, оттягивающую плечо. Нужно было греться. Он толкнул дверь в первое попавшееся кафе — «У Маши».
Воздух внутри был густым и сладким от запаха свежей выпечки и молочной пенки. Негромко играл блюз. Родни скинул капюшон, его взгляд скользнул по залу: пара студентов за ноутбуками, пожилая пара молча пила чай, у стойки сидел кто-то в форме. Он не стал вглядываться.
Он выбрал столик в углу, у окна, за которым метель начинала закручивать в вихри мусор и прошлогодние листья. Прижав гипс к животу, он заказал у официантки-бурмиллы чашку какао — детское, стыдное утешение, на которое он подписывался в моменты тоски.
Пока ждал, его разноцветные глаза блуждали по интерьеру. Мягкий свет, деревянные столики, меловое меню с забавными рисунками. Уютное, почти домашнее место. Оно было полной противоположностью его новой жизни — временной, неустроенной, с веб-камерой в роли кормильца. Он поймал себя на мысли, что хочет зарисовать эту сцену: свет на дереве, силуэты людей, собственное отражение в стекле, на которое наслаивались летящие снежинки.
Официантка — та самая Маша, чьё имя висело на вывеске, но он этого не знал — принесла ему высокую кружку. Она улыбнулась ему лёгкой, профессиональной улыбкой, но в её глазах мелькнуло что-то вроде любопытства, когда она заметила его гипс и потерянный взгляд.
— Холодно? — мягко спросила она, ставя какао перед ним.
Родни лишь кивнул, сжимая в кармане свой камешек. Он обхватил кружку здоровой лапой, чувствуя, как жар проникает в окоченевшие пальцы. Он был здесь всего лишь случайным путником, отогревающимся в чужом уюте. Но для него и этого короткого перемирия с миром было достаточно. Он сделал глоток сладкой тёплой жидкости, закрыл глаза и на мгновение позволил себе просто быть.
Тепло какао разливалось по горлу, но внутри оставалась пустота, которую не могла заполнить ни одна сладкая жидкость. Он сидел, сгорбившись над кружкой, и его мысли были такими же хаотичными, как его окрас.
Он хотел любви. Не страсти, не мимолётного увлечения, а того, о чём читал в романах. Кто-то большой и тёплый, кто обнимет его, несмотря на гипс и все его неуклюжие попытки казаться взрослее. Кто будет гладить его за ухом, когда он не может уснуть от тревоги. Кто скажет: «Я справлюсь», когда у Родни не будет сил. Он был как ребёнок, заблудившийся в теле взрослого кота, и ему до смерти надоело притворяться, что он знает, что делает.
Его планы были такими же зыбкими, как рисунок на молочной пенке. Сидеть здесь до закрытия было нельзя. Нужно было идти. Но куда? Пустая комната в общежитии нависала над ним дамокловым мечом.
И тогда он вспомнил. Концертный клуб. Тот самый, с граффити на стене, мимо которого он проходил. «Бархатное Логово». Сейчас там, наверное, перерыв после ночных рок-выступлений. Днём такие места вымирали, превращаясь в пустые, тёмные залы с запахом вчерашего пива и пота. Но для Родни это было идеально. Просто посидеть в полумраке на чужом стуле, прикоснуться лапой к липкому от напитков полу, представить, какая здесь кипела жизнь несколько часов назад. Может, даже найти забытый кем-то пикникейк от гитары. Это был бы его маленький трофей, доказательство, что он прикоснулся к чему-то настоящему.
Он допил какао до дна, оставив на столе несколько монет. Вышел на улицу, и ветер снова обжег ему морду. Но теперь у него была цель. Не грандиозная, не героическая. Всего лишь тёмный зал и призрак чужой музыки. И пока он шёл, пятясь к клубу, он украдкой, стыдливо, рассматривал лица прохожих мужчин, бессознательно выискивая в них того самого, большого и тёплого, кто однажды сможет его спасти от этого всепроникающего холода.
Адреналин всё ещё пел в её крови, как разогретый до бела паяльник. Она стояла за кулисами «Бархатного Логова», опираясь о свою гитару, и слушала, как затихающий рёв толпы сливался с гулом в её собственных ушах. Чёрная майка прилипла к спине, а кожаная куртка висела на мониторе. Её тёмная, почти чёрная шерсть была влажной от пота, и каждый мускул на её подтянутом теле сладко ныл.
Концерт был не просто удачным. Он был взрывом. Она взяла две заезженные до дыр поп-песни, вывернула их наизнанку, вплела в них яростные панк-рифы и выплюнула обратно в зал, как осколочную гранату. И зал взорвался. В этот холодный, промозглый веер она сумела разжечь в людях тот самый огонь, который горел в ней — огонь бессмысленного, животного, но такого живого бунта. Она видела их лица: искажённые криком, с сияющими глазами. В эти минуты они принадлежали ей. Она была их жрицей хаоса.
Она провела лапой по морде, смазывая чёрную подводку для глаз. Ухмылка не сходила с её губ. В кармане зазвенела фляжка — приз за победу. Её светлые карие глаза, обычно колющие и насмешливые, сейчас горели триумфом. Она была на вершине. Короткий, пьянящий миг, когда её существование имело вес, значение. Когда она не была просто «потерянной» дочерью или проблемной сестрой. Она была Анной Злочевской, и весь этот гребаный город должен был это знать.
Но уже сейчас, по мере того как эйфория начинала спадать, на краю сознания шевелилась знакомая тень. Пустота, которая ждала её за дверью клуба, в холодных улицах, в тихой квартире брата, где он снова будет смотреть на неё с немым укором. Она отогнала её мыслью о фляжке. Сейчас нужно было праздновать. А завтра… завтра будет новая драка, новый вызов, новая попытка убежать от самой себя.
Она рухнула на ящик из-под оборудования, откинув голову на холодную кирпичную стену. Дрожь в коленях была приятной, заслуженной. Достала фляжку, отпила большогй глоток дешёвого виски. Огонь расползался по жилам, дополняя адреналин.
Мысли неслись обрывками, как ускоренные кадры. Свобода. Вот он, её чистый экстракт. Не та бумажная свобода, о которой болят в парламентах, а настоящая — дикая, пахнущая потом, громом усилителей и свинцовой вкус риска. Возможность встать перед сотней человек и вылить на них всю свою ярость и боль, заставив их кричать твоё имя. Это было её царство. Единственное место, где правила устанавливала она.
А потом мысль, как холодная игла: брат. Алексей. Сейчас он, наверное, сидит дома перед монитором, хмурясь. Он беспокоился. Он пытался «спасти» её, вернуть в тот удушливый мир «нормальности», от которого её тошнило. Она его любила. Чёрт возьми, она бы разорвала любого, кто посмотрел на него косо. Но его забота была клеткой с бархатными стенками. Он не понимал, что её свобода стоила любых рисков. Любого одиночества, любой боли. Лучше умереть от передоза в грязном переулке, чем задохнуться в четырёх стенах с икеевским мебелем.
Она допила виски и швырнула фляжку в рюкзак. Зал опустел, свет стал ярче, выставляя напоказ липкий пол и пустые бутылки. Пьяный угар сменился тягучей, знакомой усталостью. Музыка в голове стихла, оставив после себя звенящую тишину.
Плечом оттолкнувшись от стены, она побрела к бару. Ноги сами понесли её к источнику забвения. Ей нужно было ещё. Ещё чего-то, что заткнуло бы дыру, которая снова начинала зиять на месте недавнего триумфа. Бар в опустевшем клубе был как посадочная полоса между небом её славы и адом её будней. И она заходила на посадку.
Она подошла к бару, привычным жестом собираясь швырнуть на стойку пустую пивную кружку, которую подобрала по пути. Её взгляд искал знакомую золотистую шерсть и глупую бабочку.
— Эй, Соболь, налей... — она начала, но оборвала себя.
За стойкой мыл бокалы не Винсент. А тот новый, скучный тип — скунс с ирокезом, выкрашенным в ядовито-розовый цвет. На нём была чёрная футболка с какой-то непонятной анархо-группой, но он двигался с такой обречённой медлительностью, будто разгружал вагоны с углём.
«Любимый бармен-нытик». Мысль пронеслась с едкой усмешкой. Винсент. Этот ретривер с глазами грустного щенка. Она всегда над ним прикалывалась. Называла его «Золотистый психолог» или спрашивала, не пора ли ему сменить бабочку на ошейник. Он лишь улыбался своей уставшей улыбкой и молча наливал ей двойную порцию, не задавая лишних вопросов. В его молчаливой снисходительности была какая-то особая пикантность, как будто он видел всё её нутро и всё равно подавал напиток. Издевалась ли она над ним? Конечно. Но это был её способ... чего? Почти что дружбы.
Новый бармен-скунс поднял на неё пустой взгляд.
— Винсент уже ушёл. Смена кончилась.
— Я вижу, — бросила Анна, с раздражением шлёпнув кружкой о стойку. — Ладно. Виски. Без льда. И не смотри на меня, как на экспонат в музее.
Он молча налил. Она взяла стакан, отвернулась к залу. Без Винсента его уход чувствовался острее. Не потому, что он был особенным. А потому, что он был постоянным. Частью этого хаоса. А сейчас на его месте был просто скучный парень с ирокезом, который даже материться ей в ответ не мог. Выпивка внезапно показалась пресной. Как и всё вокруг, когда шоу заканчивалось.
Эллис подошёл к стойке, поставив локти на липкий лакированный деревянный щит. Его уши были прижаты, хвост беспомощно волочился по полу. Голова раскалывалась — мерцающий свет, грохот барабанов и дикий рёв толпы впились в виски раскалёнными спицами.
— Чёртов цирк, — прошипел он, обращаясь больше к самому себе, чем к бармену-скунсу. — Голову сносят эти ваши безумные рок-концерты. Можно просто кофе. Крепкий.
Из темноты за соседним стулом раздался хриплый, насмешливый смех. Анна повернулась на пол-оборота, её светлые карие глаза с наслаждением выцелили бледного, тощего волка.
— Слушай, Серый, — её голос был резким, как звук бьющегося стекла. — Если громкая музыка вызывает у тебя мигрень, может, тебе не в рок-клуб, а в санаторий для престарелых? Там, наверное, тихо и скучно, как в гробу. Идеально для тебя.