— …объявляю вас мужем и женой!
Слова слетают с моих губ легко, почти беззвучно, как выдох. Губы сами собой растягиваются в профессиональной, отработанной годами улыбке. Номер семь. «О двух половинках, что искали друг друга в огромном мире и наконец обрели своё целое». Одна из самых востребованных речей. Молодожёны её любят.
Я смотрю на них — совсем юных, восторженных, немного напуганных. Невеста, хрупкая девочка в платье, похожем на безе, сжимает тоненькими пальцами букет так, будто это спасательный круг. Жених, коротко стриженый парень в костюме, который ему явно великоват в плечах, стоит навытяжку, словно на экзамене. Он то и дело сглатывает, его кадык нервно дергается.
Они смотрят друг на друга с таким обожанием, с такой всепоглощающей нежностью, что мне на секунду становится не по себе. Словно я подглядываю в замочную скважину за чем-то слишком интимным, слишком настоящим для этих казенных стен с облупившейся позолотой.
Мой взгляд скользит выше, к потолку. У самой люстры, там, где лепнина изображает пухлых амурчиков, расползлась едва заметная трещинка. Паутинка. Надо будет сказать Романычу, нашему завхозу. А то ведь и правда, посыплется штукатурка на чью-нибудь счастливую голову в самый торжественный момент. Испортит кадр.
— Можете поздравить друг друга, — командую я, возвращая улыбку на место.
Жених неловко, как-то по-медвежьи, обнимает свою молодую жену. Она смеется, запрокинув голову. В зале раздаются аплодисменты. Я делаю шаг назад, в тень, становясь частью интерьера. Моя работа на сегодня почти окончена. Последняя пара.
Ноги гудят. Чёртовы туфли, купленные три года назад по случаю другого юбилея — у начальника отдела, — снова доказали свою коварность. Выглядят прилично, но через пару часов превращают ступни в пыточный инструмент. Я мысленно обещаю себе, что завтра же приду на работу в старых, разношенных, и плевать, что у них слегка сбит носок.
Марш Мендельсона, старая, дребезжащая запись. Гости, шурша нарядами, устремляются к выходу. А я думаю о мраморном стейке, который утром обошелся мне почти в четверть зарплаты. И о бутылке «Кьянти», припасенной с прошлого Нового года. Сегодня двадцать лет. Двадцать лет, как мы с Леонидом вышли из точно такого же зала, только в другом городе. Я тогда была в простом белом платье, которое мне сшила мама, и чувствовала себя королевой. Лёнька нес меня на руках до самой машины.
— Анжела Викторовна, вы сегодня великолепны! — говорит мне на выходе мать невесты, полная женщина в ярком люрексовом платье. — Так проникновенно говорили, я аж прослезилась.
— Это моя работа, — улыбаюсь я ей в ответ. Улыбка номер три, «благодарная и скромная».
Когда зал пустеет, я наконец позволяю себе расслабиться. Прикрываю на секунду глаза. Тишина. Больше никаких счастливых лиц, никаких клятв, никаких пьяных родственников. Я снимаю туфли прямо здесь, посреди зала, и блаженно вытягиваю ноги. Какое счастье.
— Закончила, Катышкова? — в дверях появляется Вайнона, моя коллега и единственная подруга. Бойкая, громкая, с огненно-рыжим каре и неизменной алой помадой. — Вид у тебя, будто ты не пары женила, а вагоны разгружала.
— Примерно так и есть, — вздыхаю я, подбирая туфли. — Последние были такие восторженные, что у меня от их счастья зубы свело.
— Ой, не язви. Работа у нас такая. Пойдем, я торт принесла, «Сказку». Отметим конец недели.
— Не могу, Вайнона. Спешу.
Я ковыляю в наш маленький кабинет, где мы переодеваемся. Быстро стягиваю строгий синий костюм, который уже ненавижу, и облачаюсь в любимые джинсы и мягкий свитер. Собираю волосы из тугого пучка в небрежный хвост. Всё, теперь я не Анжела Викторовна, регистратор браков. Теперь я просто Анжела. Женщина, которая очень хочет домой.
— А что за спешка? — Вайнона заходит следом, уже наливая себе чай. — Сын из армии вернулся, что ли?
— У нас сегодня дата, — говорю я, натягивая удобные балетки. — Двадцать лет.
Вайнона присвистывает.
— Ого! Солидно. Ну, тогда понятно. Тогда беги, конечно. Лёнька твой, небось, фейерверк под окнами готовит! — она подмигивает мне. — Мужик он у тебя творческий, должен был расстараться.
Я слабо улыбаюсь. Творческий. Это правда. Вот только его творчество в последние годы направлено куда-то не в ту сторону.
— Посмотрим, — уклончиво отвечаю я и, подхватив сумку, выхожу из кабинета. — До понедельника!
На улице сыро и промозгло. Ноябрь в нашем городе всегда такой — серый, тоскливый, безрадостный. Низкое небо давит на плечи, мелкий холодный дождь сечет лицо. Я поднимаю воротник плаща и ускоряю шаг.
Мысль о сюрпризе, подкинутая Вайноной, против воли пускает корни в сознании. А вдруг? Вдруг он и правда что-то приготовил? Двадцать лет — это не девятнадцать и не восемнадцать. Это рубеж. Может, он заказал столик в «Старом парке», где мы отмечали первую годовщину? Или, может…
Я достаю телефон. Пропущенных нет. Набираю его номер. Длинные, протяжные, безнадежные гудки. Один, второй, третий… После пятого я сбрасываю вызов. Лёгкое раздражение, такое привычное, колет под ребрами. Опять увлекся. Сидит в своей коморке, которую называет студией, обрабатывает очередную «гениальную» фотосессию, и весь мир для него перестал существовать.
Нет, так нельзя. Нельзя накручивать себя. Я же знаю его. Он просто заработался. Чтобы сюрприз был лучше. Я сама так решила. Я убираю телефон в карман. Он просто хочет, чтобы я пришла, а там — свечи, ужин, цветы… Он ведь может быть романтичным, когда захочет. Правда, в последний раз он хотел этого лет пять назад, когда ему срочно понадобились деньги на новый объектив, но ведь это неважно.
Автобус, набитый усталыми людьми, везет меня в наш спальный район. Я смотрю в запотевшее окно на проплывающие мимо огни витрин, на спешащих прохожих, и чувствую себя отделенной от них всех невидимым стеклом. У них своя жизнь, у меня — своя. Сегодня в моей жизни должен быть праздник. Я почти верю в это.
Мой дом. Мой подъезд. Мой этаж. Сердце почему-то стучит немного быстрее обычного. Глупость какая. Я достаю ключи. На секунду замираю у двери, прислушиваясь. За дверью тихо.
Щелчок замка ударил по натянутым до предела нервам, как хлыст. Я вздрогнула, рука, неподвижно лежавшая на столе, дернулась, и пальцы едва не опрокинули бокал с нетронутым вином. Я замерла, прислушиваясь к звукам в прихожей.
Вот он. Вернулся.
Пока он там возился, снимая ботинки, я успела сделать один судорожный, неглубокий вдох. Воздух в кухне казался густым и холодным, пропитанным запахом остывшего мяса и разочарования. Я сидела в этом коконе из тишины и темноты уже, наверное, часа три. Ровно столько, сколько потребовалось моей последней, самой упрямой и глупой надежде, чтобы умереть окончательно.
Сначала она еще трепыхалась. Я говорила себе, что он попал в пробку. Потом — что у него сел телефон. Потом — что он носится по городу в поисках особенного букета, того самого, который невозможно найти в первом попавшемся ларьке. Я даже улыбалась этой мысли, представляя его растерянное лицо.
Но время шло. Стрелки на настенных часах, подарок его матери на наше новоселье, ползли с безжалостной медлительностью. Стейк из мраморной говядины, на который я потратила почти четыре тысячи, превратился из мечты гурмана в унылый кусок остывшего жира. Вино в бутылке, купленное по акции еще к прошлому Новому году, так и осталось запечатанным. Праздник, тщательно собранный мной по кусочкам, рассыпался, не начавшись.
Когда часы пробили одиннадцать, я поняла. Просто поняла, без истерики и слез. Он не в пробке. Он не ищет цветы. Он просто не пришел. Забыл.
И вот теперь он здесь.
Шаги. Тяжелые, чуть шаркающие. Он вошел на кухню, не включая свет в коридоре, и на секунду замер на пороге, его силуэт чернел на фоне тусклого света из окна.
— Ты не спишь? — его голос был бодрым, даже каким-то возбужденным. Слишком бодрым для полуночи.
Я молчала.
Он щелкнул выключателем. Резкий свет ударил по глазам, заставив зажмуриться. Когда я снова смогла видеть, он уже стоял посреди кухни, стягивая с шеи свой дурацкий клетчатый шарф. Лысина блестела под лампой. Глаза, в которых не было ни капли вины, тоже блестели.
И тут я это почувствовала. Аромат.
Не его привычный парфюм с нотами табака и сандала. Не запах улицы и мокрого асфальта. Это был чужой, совершенно чужой запах. Приторно-сладкий, наглый, как перезревший персик, смешанный с дешевой ванилью. Такой парфюм носят очень молодые девушки, которые хотят казаться старше и соблазнительнее. Запах, который кричал о себе, заполняя собой все пространство, въедаясь в обивку стульев, в скатерть, в мою кожу.
Он проследил за моим взглядом, который уперся в его рубашку, и только тогда, кажется, заметил накрытый стол.
— Ох, черт... — он не хлопнул себя по лбу, нет, это было бы слишком просто, слишком по-человечески. Он изящно, одним пальцем, коснулся своего виска, словно отгоняя назойливую мысль. — Точно. Анжела... Двадцатка. Совсем из головы вылетело, представляешь? Замотался.
Он улыбнулся. Виноватой, обезоруживающей улыбкой, которую оттачивал годами. Улыбкой, которая раньше действовала на меня безотказно. Но сейчас, в свете кухонной лампы, под аккомпанемент этого липкого парфюма, она выглядела фальшивой, как елочная игрушка.
Я продолжала молчать. Слова застряли в горле колючим комом. Что я могла сказать? «Как ты мог?» Глупо. «Я ждала тебя?» Унизительно.
Мое молчание, кажется, начало его раздражать. Улыбка сползла с его губ. Он бросил шарф на спинку стула и прошел к холодильнику.
— Ну что ты опять с этим кислым лицом? Вечно ты со своими датами, Анжела. Со своим этим бытом... Душишь меня, понимаешь? Просто душишь. Я же не бухгалтер, не чиновник, я не могу жить по календарю! Я художник!
Он произнес это слово — «художник» — с таким пафосом, будто оно давало ему индульгенцию на все. На забывчивость. На наплевательство. На чужой приторный запах на его одежде.
Он достал из холодильника бутылку минералки, жадно отпил прямо из горла. Его кадык нервно дернулся. Тот самый кадык, который так трогательно прыгал двадцать лет назад в зале ЗАГСа.
— У меня сегодня был сложнейший съемочный день. Вдохновение, понимаешь? Поток! Я не мог просто все бросить и бежать домой, потому что на календаре какая-то цифра. Это так... мещанство.
Мещанство. Слово хлестнуло, как пощечина. Значит, помнить дату своей свадьбы — это мещанство. Готовить праздничный ужин — мещанство. Ждать мужа домой — мещанство. А что же тогда не мещанство? Возвращаться за полночь, пахнув другой женщиной?
Он, кажется, почувствовал, что перегнул палку. Поставил бутылку на стол, подошел ближе.
— Лан, не дуйся, — он попытался обнять меня за плечи, но я инстинктивно, всем телом, подалась назад. Его руки застыли в воздухе. — Ну, хочешь, завтра в «Старый парк» сходим? Отметим.
Завтра. Не сегодня. Сегодняшний день, двадцать четвертое ноября, обведенное в календаре красным сердечком, уже почти закончился. Его уже не вернуть. И этот дорогой, ставший теперь отвратительным стейк — тоже.
— Я устал, Анжела, — вдруг сказал он, и в его голосе прорезались нотки вселенской скорби. Он отошел к окну, картинно прислонился лбом к холодному стеклу. — Устал притворяться, что меня все устраивает. Эта рутина... эти борщи, эта твоя стабильность... Это же болото! Я в нем вязну, я задыхаюсь!
Он развернулся. Взгляд его был трагичен, как у Пьеро. Он явно наслаждался своей ролью страдальца.
— Ты хорошая. Правильная. Удобная. С тобой надежно, как в танке. Но я не могу так больше. Я умираю как творец.
Молчание в ответ становилось невыносимым, и я, сама того не желая, наконец подала голос. Он прозвучал хрипло и чужеродно.
— Что ты хочешь сказать, Лёня?
Он ждал этого вопроса. Он весь подобрался, расправил плечи. Это был его выход. Его бенефис.
— Я хочу сказать, — он сделал паузу, смакуя момент. — Что я встретил другую.
Мир не рухнул. Потолок не обвалился мне на голову. Просто все звуки разом выключились. Я слышала только гул в ушах, ровный, как линия на кардиограмме остановившегося сердца.
На кухонном столе застыл уродливый натюрморт. Два бокала, так и не дождавшиеся вина. Бутылка «Кьянти», похожая на маленький траурный обелиск. И в центре — стейк. Он больше не выглядел аппетитно. За ночь кусок дорогого мяса превратился в серое, безжизненное нечто, плавающее в мутной лужице застывшего жира. Памятник моему несостоявшемуся празднику. Памятник двадцати годам, которые закончились вчера, в одиннадцать вечера, под аккомпанемент равнодушных щелчков настенных часов.
Я стояла посреди кухни, уже одетая для работы, в строгом синем костюме, который вдруг стал казаться чужим, карнавальным. Я не спала. Я проваливалась в липкое, тяжелое забытье, а потом снова выныривала в реальность, где в ушах стоял гул, а в груди зияла ледяная дыра. Каждое пробуждение было хуже предыдущего. Сначала приходило осознание: «Он не забыл. Он предал». А следом, волной тошноты, накатывало воспоминание о запахе. Дешевый, приторный парфюм, въевшийся в его одежду, в обивку стульев, в мою кожу. Запах другой женщины.
Я смотрела на остывший ужин, и странная мысль пришла мне в голову. Дело было не в том, что он сделал. А в том, как он это сделал. Буднично. Без надрыва. Словно вынес мусор или переключил надоевший телеканал. Он не мучился, не страдал. Он просто пришел и сообщил, что его прежняя жизнь — то есть я — закончилась.
— Доброе утро! — раздался за спиной бодрый голос.
Я не вздрогнула. Я просто застыла, как мышь под взглядом удава.
Леонид вошел на кухню. Он был свеж, выбрит и полон энергии. На нем были его лучшие «творческие» джинсы и кашемировый джемпер, который я подарила ему на прошлый день рождения. Он не посмотрел на стол, на этот убогий алтарь нашего мертвого брака. Он скользнул по мне быстрым, оценивающим взглядом и прошел к кофемашине.
Машина заурчала, наполняя кухню ароматом свежесваренного эспрессо. Этот запах, такой привычный, домашний, смешался с призрачным тошнотворным духом чужих духов, и у меня к горлу подкатил ком.
— Слушай, ты мой синий шарф не видела? — спросил он, помешивая сахар в крошечной чашке. — Тот, который клетчатый. Я без него как без рук, образ неполный.
Образ. Он сказал «образ». Вчера он разрушил мою жизнь, а сегодня его волновал «образ».
Я молчала. Я повернулась к нему и просто смотрела. Наверное, вид у меня был не очень. Опухшее лицо, глаза, в которых, должно быть, застыло что-то страшное, потому что его собственная улыбка на мгновение дрогнула. Но он тут же взял себя в руки.
— Анжела, ну что ты опять молчишь? — в его голосе прорезались знакомые раздраженные нотки. — Я же вчера всё объяснил. Мы взрослые люди. Надо жить дальше, а не превращать дом в склеп.
Жить дальше. Это он так называл происходящее. Он сломал, растоптал, сжег дотла всё, что у нас было, и теперь предлагал мне «жить дальше».
— Я думал, ты интеллигентная женщина, — продолжал он, отхлебывая кофе. — Думал, мы сможем разойтись цивилизованно. Без этих вот кислых мин и молчаливых упреков. Это выматывает. Это убивает во мне художника.
Художник. Он снова достал из кармана это слово, как козырную карту. Индульгенцию на любую подлость.
— Ты пойми, — он поставил чашку и подошел ко мне почти вплотную. Я инстинктивно сделала шаг назад. — То, что между нами было, — это было. Спасибо за всё. Но это прошло. Я не могу больше жить во лжи. Я встретил… родственную душу. Музу. Это другое. Это химия, это полет! Я снова дышу, понимаешь?
Он говорил это, глядя мне в глаза. Говорил с упоением, с пафосом, словно читал монолог со сцены. Он не просто сообщал мне о своей новой жизни, он хвастался ею. Он упивался своей «новой любовью», своей «химией», и ждал, что я… Что? Пойму? Посочувствую? Поаплодирую его счастью?
— Я даже благодарен тебе, — выдал он, окончательно входя в раж. — Твоя вот эта… приземленность, твоя стабильность… они меня закалили. Я понял, от чего мне нужно бежать. Я понял, что такое настоящее чувство, только на контрасте с нашей привычкой. Так что, можно сказать, ты тоже внесла свой вклад.
Вклад. Я внесла вклад в то, что он нашел себе другую. Это было уже за гранью. Это было чудовищно.
Я молча развернулась и пошла в прихожую. Я двигалась как во сне, на ватных ногах. Каждое движение давалось с трудом. Надеть пальто. Найти в сумке ключи.
— Ты на работу? — крикнул он мне в спину. — Слушай, раз уж ты всё равно уходишь, захвати мусор. Пакет у двери стоит.
Я остановилась, сжимая в руке холодную металлическую связку ключей. Он даже сейчас, в этот момент, не мог удержаться от того, чтобы не использовать меня. Как прислугу, как удобную функцию, которая должна захватить мусор.
Не оборачиваясь, я вышла в коридор и потянулась к ручке входной двери. И тут, поддавшись какому-то болезненному, иррациональному импульсу, я достала телефон. Я хотела удалить его номер. Стереть его из своей жизни, начиная с малого.
Мой палец завис над иконкой телефонной книги. А потом дернулся и нажал на другой значок. Сине-белый, запретный. Соцсеть, в которой он «работал». Я не заходила на его страницу несколько месяцев. «Это для клиентов, Анжи, тебе там будет скучно», — говорил он.
Страница загрузилась мгновенно. И первое, что я увидела, ударило по мне, как наотмашь брошенный камень.
Новый пост. Опубликован три часа назад.
На фото был он, Леонид. Он сидел в каком-то модном кафе с приглушенным светом. Он смотрел не в камеру. Он смотрел на девушку, которая сидела рядом. Смотрел с таким обожанием, с такой собачьей преданностью, с какой не смотрел на меня, кажется, никогда. Даже двадцать лет назад. Его рука лежала на её руке. А она… она смеялась, запрокинув голову. Молодая, яркая, с копной иссиня-черных волос и хищно-алой помадой на губах.
Подпись под фото была короткой, но от её пошлой патетики у меня свело зубы.
«Наконец-то нашел свою Музу. Теперь можно творить!»
Я смотрела на это фото, и воздух отказывался поступать в легкие. Вот она. Его муза. Его вдохновение. Та, ради которой он вчера перешагнул через двадцать лет нашей жизни. Я вглядывалась в её лицо, пытаясь понять, что же в ней такого особенного. Красивая. Дерзкая. Очень юная. Её лицо показалось мне смутно знакомым. Словно я видела её где-то раньше.
Всё ложь.
Эта мысль, короткая и острая, как осколок стекла, весь день не выходила у меня из головы. Она сидела под кожей, зудела, мешала дышать.
Я сидела за своим рабочим столом, массивным, из темного дерева, и механически ставила подписи на свидетельствах о браке. Ровные, каллиграфические буквы, выведенные бордовыми чернилами, складывались в слова «…объявляются мужем и женой». Ложь.
За окном моросил мелкий ноябрьский дождь. Небо было цвета мокрого асфальта, и от этого казенный позолоченный герб на стене моего кабинета казался еще более фальшивым.
Сегодня ко мне приходила пара, совсем молодые, лет по девятнадцать. Они держались за руки так крепко, словно боялись, что кто-то из них сейчас растворится в воздухе. Девочка смотрела на своего мальчика огромными, полными обожания глазами, а он теребил манжету пиджака и краснел до кончиков ушей. Они были так искренни в своем счастье, так трогательно неуклюжи, что мне захотелось закричать.
Я произносила для них речь номер семь. «О двух половинках». Ту самую. А в голове, как заевшая пластинка, крутились не слова о любви, а образ из утренней ленты новостей. Мой муж. И Лидия. Её запрокинутая в смехе голова, его рука на её руке. И подпись. «Наконец-то нашел свою Музу».
Муза.
Я вспомнила эту «музу» месяц назад, здесь же, в этом кабинете. Она сидела на стуле для посетителей, вцепившись в мокрую от слез фату, и повторяла одно и то же: «Как он мог? Я же его любила…». А мой муж, Леонид, стоял у окна, сочувственно цокал языком и предлагал «принцессе» свою рыцарскую помощь.
Всё было ложью. Его сочувствие. Её слёзы. Мои двадцать лет брака.
— Анжела Викторовна, вы нас слышите?
Я вздрогнула и подняла глаза. Передо мной стояла та самая юная невеста.
— Простите, — улыбнулась я ей своей профессиональной улыбкой номер три («благодарная и скромная»). — Задумалась. Вот, держите. Совет вам да любовь.
Они ушли, оставив после себя шлейф из цветочного парфюма и наивной веры в «долго и счастливо». А я осталась.
Рабочий день подходил к концу. Коллеги собирались по домам, в воздухе пахло остывшим кофе и усталостью. Обычно я задерживалась, чтобы в тишине закончить все дела. Но сегодня тишина давила. Она была наполнена не покоем, а гулкой пустотой, которая поселилась у меня внутри.
Я не могла больше здесь находиться. Я не могла ехать домой, в нашу квартиру, где всё напоминало о нём, о нас. Но куда еще мне было идти?
Внезапно я поняла, что должна. Должна поехать. Не для того, чтобы плакать или скандалить. А для того, чтобы посмотреть ему в глаза. В глаза человеку, который играл эту отвратительную пьесу, используя меня как декорацию. Я должна была это закончить. Не завтра, не через неделю. Сегодня.
Я быстро собрала вещи в сумку, накинула пальто и, не прощаясь, вышла из ЗАГСа.
Холодный, влажный воздух ударил в лицо. Я поёжилась и ускорила шаг к автобусной остановке. Я не хотела думать, что я скажу. Слова придут сами. Взрослые, цивилизованные люди должны уметь расставаться без грязи. Я просто сообщу ему, что всё знаю. Что я подаю на развод. И что он может быть свободен со своей «музой».
Весь путь в дребезжащем, набитом людьми автобусе я смотрела в запотевшее окно и не видела ничего. Я была в коконе из своей холодной, звенящей решимости.
Подъезд встретил меня знакомым запахом сырости и кошачьей мочи. Лестница. Мой этаж. Моя дверь. Рука с ключом на мгновение замерла. Я прислушалась. За дверью было тихо. Слишком тихо.
Я вставила ключ в замок. Он повернулся мягко, привычно. Щелчок. Я толкнула дверь.
И замерла на пороге.
В квартире было темно, но это была не та темнота, к которой я привыкла. В воздухе висело что-то чужое. Что-то неправильное.
Запах.
Тот самый. Приторно-сладкий, дешевый, как ароматизатор для машины. Запах перезрелых персиков и липкой ванили. Только теперь он был не просто призрачным шлейфом на одежде мужа. Он был здесь хозяином. Он въелся в обои, в обивку старого пуфика, в сам воздух моей прихожей.
Мой взгляд скользнул по полу. И наткнулся на них.
У стены, там, где обычно стояли только мои и Лёнькины ботинки, притаилась чужая пара. Ярко-салатовые кроссовки с непропорционально толстой белой подошвой. Уродливые, кричащие, вызывающие.
А рядом с ними, словно бездомный котенок, прижался к стене небольшой розовый чемодан на колесиках. Потертый, из дешевого пластика, с мультяшной наклейкой у ручки.
Кровь отхлынула от лица. В ушах зашумело. Догадка, которая до этого казалась слишком дикой, слишком абсурдной, чтобы быть правдой, вдруг обрела форму. Форму этих салатовых кроссовок и розового чемодана.
Я шагнула внутрь, как в воду. Ноги были ватными, непослушными. Не снимая пальто, я прошла в гостиную.
И увидела её.
Она сидела на нашем диване. На том самом месте, где я любила сидеть вечерами, поджав под себя ноги. Она сидела, закинув ногу на ногу, и лениво листала журнал. На ней были короткие джинсовые шорты и яркая майка, несмотря на ноябрь за окном.
Она услышала мои шаги и подняла голову. Её губы, хищно-алые, как на том фото, изогнулись в ленивой, снисходительной улыбке. Она не вскочила. Не смутилась. Она смотрела на меня так, как смотрят на незваного гостя, нарушившего покой. С любопытством и легким раздражением.
В её руке была чашка. Моя чашка. Та, которую я привезла из Суздаля. Пузатая, из синей глины, с забавным белым гусем. Я пила из нее чай только по особым случаям, когда хотелось уюта.
Лидия сделала глоток, отставила чашку на журнальный столик и сказала, растягивая слова:
— О. А вы рано.
Меня накрыло волной тошноты. Физической, подступающей к горлу. Это было уже не предательство. Это было осквернение. Они притащили свою грязь в мой дом, в мою жизнь, в мою любимую чашку. Я чувствовала себя так, словно меня заставили копаться в мусорном баке.
Я не могла говорить. Я просто смотрела на нее, а в голове билась одна мысль: «Убирайся. Убирайся из моего дома. Убирайся из моей жизни».
«Войди в положение».
Эта фраза, брошенная Леонидом с такой легкой, почти небрежной жестокостью, прилипла ко мне, как смола. Она стучала в висках, пока я, спотыкаясь, спускалась по лестнице. Она эхом отдавалась в гулкой тишине подъезда, который еще секунду назад был моим. Теперь он стал чужим, враждебным. Я чувствовала на спине взгляды соседей из-за закрытых дверей, слышала их любопытное молчание.
Тяжелая сумка, в которую я в панике сгребла обрывки своей жизни, оттягивала плечо. Джинсы, два свитера, белье, зубная щетка, паспорт. Что еще? Я не помнила. Казалось, я несу в ней не вещи, а сами двадцать лет своего брака — тяжелые, громоздкие, бесполезные.
Ноябрьский ветер на улице был ледяным. Он проникал под тонкое пальто, заставляя ежиться, но я почти не чувствовала холода. Внутри всё заледенело настолько, что внешний мороз казался почти теплым. Я остановилась посреди тротуара. Фонарь выхватывал из темноты мокрый, блестящий асфальт и кружащиеся в его свете одинокие снежинки-первопроходцы. Они таяли, не долетев до земли. Как и мои надежды.
Куда?
Вопрос был не просто географическим. Он был экзистенциальным. Куда идет сорокалетняя женщина, которую только что, вежливо улыбаясь, выставили из собственного дома, чтобы освободить место для юной «музы»? К Вайноне? Нет. Не сейчас. Я не могла, не хотела плакать у нее на плече, слушать правильные слова поддержки и видеть в ее глазах жалость. К маме? Еще хуже. Это означало бы признать полный, безоговорочный крах, выслушать лекцию о том, что «все мужики такие» и «надо было быть мудрее».
Огни города расплывались перед глазами. В окнах многоэтажек горел теплый, уютный свет. Там люди ужинали, смотрели телевизор, ругали детей за невыученные уроки, любили друг друга или просто терпели. Они жили. А я стояла на обочине их жизни, выброшенная, как ненужная вещь.
И тут в памяти всплыл адрес. Единственный адрес в этом городе, который принадлежал только мне. Безраздельно. Адрес, который был одновременно и якорем, и камнем на шее. Бабушкина квартира.
Я подняла руку, останавливая проезжающее такси. Машина вильнула и затормозила рядом.
— Куда, красавица? — бодро спросил водитель, пожилой усатый мужчина.
Я назвала улицу, стараясь, чтобы голос не дрожал. Всю дорогу я смотрела в боковое стекло, на свое отражение, наложенное на проплывающие мимо витрины. Из темноты на меня смотрела бледная, незнакомая женщина с огромными, пустыми глазами. В динамиках играла какая-то пошлая, веселая песенка про любовь до гроба. Водитель тихонько подпевал. Я вжалась в сиденье, мечтая стать невидимой.
Машина остановилась у серой, обшарпанной пятиэтажки. «Хрущевка», каких тысячи. Я расплатилась, вытащила свою неподъемную сумку и осталась стоять, глядя на темные окна на четвертом этаже. Мои окна.
Подъезд встретил меня волной запахов, ударивших в нос с неожиданной силой. Смесь сырости, кислой капусты, кошачьей мочи и чего-то еще, неуловимого, — запаха бедности и забвения. Тусклая лампочка под потолком мигала, как в фильме ужасов, бросая на стены с облупившейся ядовито-зеленой краской дрожащие тени.
Я начала подъем. Каждый шаг давался с трудом. Сумка билась о перила, гулко стучала по ступенькам. Первый этаж. Второй. Дыхание сбилось. Третий. Сердце колотилось где-то в горле. Четвертый. Вот она. Дверь, обитая потрескавшимся коричневым дерматином, с криво прибитым номером «16».
В связке нашелся маленький, почти игрушечный ключ. Я не держала его в руках, кажется, целую вечность. Он не сразу вошел в замочную скважину. Пришлось повозиться. Наконец, он поддался. Я повернула его. Раздался громкий, ржавый скрежет, похожий на стон. Словно я потревожила что-то давно умершее.
Я толкнула дверь.
В лицо ударил холодный, спертый воздух. Воздух, который не менялся годами. Он пах пылью, нафталином, старыми книгами и еще чем-то — едва уловимым ароматом бабушкиных духов «Красная Москва», въевшимся в обои, в мебель, в саму душу этого места.
Нащупав на стене выключатель, я щелкнула. Под потолком загорелась одинокая, тусклая лампочка в пыльном плафоне. Свет был желтым, больничным. Он вырвал из темноты унылое зрелище. Мебель — старый шкаф, комод, круглый стол — стояла под белыми саванами простыней. Как призраки из прошлой жизни.
Не снимая пальто, я прошла в комнату. Мои шаги гулко отдавались в звенящей тишине. И тут я его услышала.
Кап.
Пауза.
Кап.
Монотонный, сводящий с ума звук доносился из кухни. Капающий кран. Тот самый, который Леонид обещал починить «на этих выходных». Три года назад. «Анжи, ну что ты паникуешь? Руки не доходят, творческий процесс, сама понимаешь. Починю!»
Я прошла на кухню. Крошечное, убогое пространство. В раковине, покрытой ржавыми потеками, методично падала капля. Кап. Кап. Кап. Это был пульс этого мертвого дома. Пульс его пустых обещаний. На стене висел отрывной календарь. На листке застыла дата — 12 мая 2018 года. День, когда бабушки не стало. Три с половиной года. Мы собирались сделать здесь ремонт. «Отличное вложение, Анжи, — говорил Леонид. — Сдавать будем, пассивный доход!» Мы даже один раз съездили, выбрали обои. Они так и лежали, свернутые в рулон, за шкафом.
Я вернулась в комнату. Взгляд скользнул по стенам. Пожелтевшие обои в мелкий, выцветший цветочек. В углу, на подоконнике, стоял горшок с иссохшим трупиком алоэ. Я смотрела на все это, и перед глазами вставала другая картина. Наша квартира. Вылизанная до блеска. С бежевыми стенами, картинами, которые Леонид считал «концептуальными». С уютным диваном, мягким ковром. С запахом свежесваренного кофе и его дорогого парфюма.
Там, в той жизни, тоже была кухня. Но там на столе стояла ваза с цветами, которые я покупала сама, «для настроения». Там была посудомоечная машина, которую мы взяли в кредит. Там было чисто. И там сейчас сидела она. Лидия. Наверное, она смеялась, закинув ногу на ногу. Возможно, даже в моей домашней одежде.
Волна тошноты подкатила к горлу.
от лица Леонида
Ключ лежал на полированной поверхности тумбочки, как крошечный, уродливый истукан, которому я только что принес в жертву двадцать лет своей жизни. Мой трофей. Я смотрел на него, и губы сами собой растягивались в хищной, торжествующей усмешке. Всё. Занавес. Пьеса о скучном семейном счастье окончена с оглушительным треском.
Впервые за долгие годы утро встретило меня не тишиной, а абсолютным, звенящим вакуумом. Исчезли все те звуки, которые я ненавидел, но к которым привык, как к хронической боли: тихое шарканье тапочек Анжелы по паркету, деликатное урчание кофемашины, которое она старалась приглушить, чтобы не дай бог не потревожить мой творческий сон. Исчезли запахи: свежесваренного кофе и подгоревших тостов, которые она всегда делала для себя, потому что я считал хлеб «пустыми углеводами».
Я вспомнил другое утро, полгода назад. Тогда я вдребезги разругался с ней из-за денег на новый светосильный объектив. «Лёня, у нас ипотека, — лепетала она, — давай подождем до следующего гонорара». Я орал, что она душит мой талант, что она ничего не понимает в искусстве, что она превратила мою жизнь в бухгалтерскую книгу. На следующее утро я проснулся от запаха сырников. Она стояла у плиты, маленькая, виноватая, и накрывала на стол, пытаясь искупить свою «приземленность» этим дурацким творогом. Я тогда демонстративно выпил стакан воды и ушел, хлопнув дверью.
Сейчас никто не стоял у плиты. Никто не пытался меня задобрить. Этот вакуум был чистым холстом, на котором отныне буду рисовать только я. Мои правила, моя музыка, моя гениальность.
Я потянулся с хрустом, чувствуя, как с плеч спадает невидимый, но невыносимо тяжелый рюкзак, набитый ее ожиданиями, борщами, разговорами о скидках в супермаркете и вечным, невысказанным вопросом в глазах: «Когда ты уже начнешь зарабатывать стабильно?».
— У тебя есть нормальный кофе? Не та пыль, что в банке.
Голос Лидии, капризный и сонный, вырвал меня из победных грез. Она стояла в дверях спальни, кутаясь в мою концертную футболку «The Rolling Stones», которую я берег как реликвию. Она щурилась, яростно водя пальцем по экрану смартфона.
— Доброе утро, муза, — улыбнулся я, подходя к ней. Я был готов к нежным объятиям, к восторженному шепоту о том, как ей хорошо со мной.
Но она не подняла головы.
— Утро будет добрым после большого латте с карамельным сиропом. На кокосовом молоке. Вот, смотри.
Она ткнула мне в лицо телефоном. На экране светилась глянцевая фотография из инстаграма какой-то фифы: огромный стакан с многослойным напитком, увенчанный шапкой взбитых сливок.
— Вот такой хочу. Из «Urban Brew». И суши. Ролл «Филадельфия» и «Дракон». Я голодная.
Она говорила это тоном человека, который диктует заказ официанту, не сомневаясь, что все будет исполнено. Моя идеальная картина мира, где прекрасная Галатея с обожанием смотрит на своего Пигмалиона, дала первую трещину.
— Может, я попробую сотворить для моей богини что-нибудь сам? — я все еще пытался спасти ситуацию, вернуть ей романтический флер. — Яичницу в форме сердца? Как в тех самых фильмах, которые ты любишь?
Лидия наконец оторвалась от телефона. Она смерила меня долгим, изучающим взглядом, от которого мне стало не по себе.
— Лёнь, не будь клоуном. Какая яичница? Я не для того уходила от своего зануды, чтобы есть на завтрак твою стряпню. Просто закажи, что я прошу. Ты же у нас гений, успешный фотограф. Можешь себе позволить порадовать свою женщину.
Она развернулась и, виляя бедрами, ушла обратно в спальню, оставив меня в гостиной чувствовать себя полным идиотом. Укол раздражения, на этот раз более сильный, кольнул под ребрами. Успешный фотограф. Если бы она знала, что последний крупный заказ у меня был три месяца назад, а сейчас я перебиваюсь съемками для каталогов местных магазинов одежды…
Но отступать было нельзя. Я открыл приложение доставки. Цены в модном «Urban Brew» были такими, что у меня свело зубы. Один ее завтрак — кофе и два ролла — стоил больше, чем Анжела тратила на продукты для нас двоих за неделю. Я мысленно попрощался с суммой, отложенной на оплату коммуналки, и нажал кнопку «Заказать». Искусство требует жертв. А новая жизнь, очевидно, требовала еще и стартового капитала.
Пока мы ждали курьера, квартира наполнилась звуками. Из спальни, из динамиков моей дорогой аудиосистемы, которую я покупал для прослушивания виниловых пластинок Pink Floyd, полилась музыка. Тупой, качающий, синтетический бит и писклявый женский голосок, повторяющий одну и ту же идиотскую фразу про «хорошие вайбы».
Я сел за ноутбук. Нужно было срочно закончить обработку фотографий для магазина пуховиков. Я надел наушники, включил привычный эмбиент, но долбежка пробивалась даже сквозь него. Басы вибрировали в полу, отдавались в ножках стола, в моем солнечном сплетении. Я смотрел на фотографию модели в безразмерном сиреневом пуховике и не мог подобрать нужный оттенок. Все цвета казались грязными, фальшивыми.
В дверном проеме появилась Лидия. Она пританцовывала, снимая себя на телефон. Надувала губы, посылала в камеру воздушные поцелуи, изгибалась, демонстрируя свою юную, гибкую фигуру. Она была полностью поглощена этим процессом, существуя в своем собственном мире, где я был лишь размытым фоном.
«Это жизнь! — кричал я внутри себя, пытаясь перекричать дикое желание вырвать шнур колонок из розетки. — Это энергия, движение, молодость! Не то что унылое молчание Анжелы, ее вечно поджатые губы, когда я включал свою музыку. Слава богу, я свободен от этой темницы вкуса!»
Внезапно мне захотелось поделиться своей свободой. Рассказать кому-то, кто поймет, кто оценит. Я набрал номер Стаса, своего старого приятеля, такого же «свободного художника», перебивающегося случайными заказами.
— Стас, привет! — заорал я в трубку, пытаясь перекричать музыку. — Ты не поверишь! Я это сделал!
— Что сделал? — послышался сонный голос.
— Я свободен, мужик! Свободен! Анжела съехала. Всё!
— Да ладно? Серьезно? И как оно? — в голосе Стаса послышалось любопытство.
— Охрененно, брат! Просто охрененно! — я пытался вложить в голос максимум восторга. — Тут… тут такая атмосфера! Настоящий креатив, понимаешь? Музыка, творческий хаос…
— А что за музыка? — спросил Стас. — Опять свой заумный прог-рок слушаешь?
— Нет! Что-то новое, модное! — я замялся, не зная, как описать этот кошмар. — Энергичное!
От запаха пыли и старости першило в горле, но он был честнее, чем приторный аромат чужих духов, которым пропитался мой дом. Мой бывший дом. Этот воздух, спёртый, неподвижный, пахнущий нафталином и тленом, не лгал. Он честно сообщал: здесь давно никто не живет, здесь всё умерло.
Я сидела, сжавшись в комок, на краешке продавленного дивана, укрытого пыльным саваном простыни. Беззвучные рыдания, вывернувшие меня наизнанку, закончились, оставив после себя лишь тупую, ноющую головную боль и ощущение полной опустошенности. Я больше не плакала. Слез не было. Внутри была выжженная, холодная пустыня, по которой гулял сквозняк унижения.
Я чувствовала себя грязной. Не просто уставшей или разбитой, а именно грязной, липкой. Казалось, тошнотворный запах персика и ванили, запах Лидии, въелся не только в стены моей бывшей квартиры, но и в мою собственную кожу, в волосы, под ногти. Он был повсюду. Я ощущала его фантомный шлейф здесь, в этой берлоге, за десятки километров от эпицентра моего личного Чернобыля. Он смешивался с запахом пыли, и от этого коктейля к горлу подкатывала тошнота.
Нужно было это смыть.
Мысль была не рациональной, а инстинктивной, почти животной. Как кошка, которая долго и тщательно вылизывает себя после того, как ее потрогали чужие руки, я чувствовала непреодолимую, физиологическую потребность в воде. В горячей, обжигающей воде, которая смоет с меня остатки его прикосновений, следы ее присутствия, унижение этой ночи. Мне нужно было вернуть себе хотя бы собственное тело. Очистить его. Провести дезинфекцию души, начиная с кожи.
Я поднялась. Ноги были ватными, чужими. Каждый шаг по скрипучим половицам отдавался гулким эхом в тишине, нарушаемой лишь методичным, сводящим с ума стуком капель на кухне. Кап… кап… кап… Пульс этого заброшенного места. Пульс его пустых обещаний. «Починю на выходных, Анжи, не капай на мозги».
Дверь в ванную открылась с протестующим скрипом. Я нащупала на стене выключатель. Желтая, больничная лампочка под потолком нехотя зажглась, выхватив из мрака убожество.
Это был удар под дых.
В нашей, той, квартире ванная была моим святилищем. Вылизанная до блеска белая плитка, зеркало без единого пятнышка, пушистые полотенца, аккуратно расставленные баночки с кремами. Там пахло лавандой и чистотой.
Здесь пахло сыростью и безнадегой.
Кафельная плитка, когда-то голубая, пожелтела от времени и была покрыта сетью мелких трещин, похожих на морщины на лице старика. Чугунная ванна потемнела, ее эмаль во многих местах скололась, обнажив уродливые черные пятна ржавчины. Зеркало над раковиной потускнело и пошло темными пятнами по краям — «слепота амальгамы», как когда-то умно выразился Леонид, объясняя, почему его не стоит менять. «Это же винтаж, Анжи, ты не понимаешь!».
Я смотрела на свое отражение в этом слепом зеркале и не узнавала себя. Бледная, осунувшаяся женщина с огромными, воспаленными глазами и спутанными волосами. Жалкое зрелище.
Мой взгляд упал на смеситель. Старый, еще советский, с двумя массивными вентилями в форме крестов. Он был покрыт известковым налетом, и из-под крана на раковину стекала тонкая струйка ржавой воды, оставляя грязный след.
Неважно. Всё неважно. Лишь бы была горячая вода.
Я протянула руку и попыталась повернуть правый, красный вентиль. Он не поддался. Прикипел, застыл в своей многолетней неподвижности. Я попробовала еще раз, вложив в это движение всю свою злость, всю обиду. Я дернула его, сжимая холодный, шершавый металл до боли в пальцах.
Раздался отвратительный, скрежещущий визг, от которого заломило зубы. Вентиль поддался. Он провернулся на полоборота, потом еще, и вдруг… с ужасающей легкостью провернулся до конца, оставшись у меня в руке.
Наступила тишина. Секундная, оглушительная, полная дурного предчувствия.
А потом начался ад.
Из трубы, на месте которой только что был вентиль, с ревом вырвалась тугая, шипящая струя. Это была не вода. Это была кипящая, рыжая жижа, которая с силой ударила в противоположную стену. Ванная комната, крошечная, как пенал, мгновенно наполнилась густым, удушливым паром. Стало нечем дышать.
— Нет… нет, нет, нет! — прошептала я, но мой голос утонул в реве воды.
Паника, холодная и липкая, схватила меня за горло. Я в ужасе смотрела, как кипяток хлещет по стенам, по зеркалу, заливает пол. В нос ударил резкий запах горячего, ржавого металла.
Первым инстинктивным движением я попыталась засунуть вентиль обратно. Струя кипятка ударила по руке. Я вскрикнула от боли и отдернула ладонь, словно от огня. Кожа мгновенно покраснела.
Я металась по крошечному, быстро превращающемуся в парилку пространству, не понимая, что делать. Вода на полу прибывала с пугающей скоростью. Она уже дошла до моих щиколоток, горячая, грязная. Я сейчас затоплю соседей. Старушку с первого этажа, у которой три кошки и астма. Семью с маленьким ребенком на втором.
«Да кому ты нужна в сорок лет! Даже кран починить не можешь!». Голос Леонида, злой и насмешливый, прозвучал в моей голове так отчетливо, словно он стоял за спиной.
Я бездарность. Неудачница. Сорокалетняя брошенная баба, которая устроила потоп в первый же час своей новой, «свободной» жизни.
И тут, как вспышка молнии в затуманенном паникой мозгу: СТОЯК.
Он должен быть в туалете. Я помнила, как бабушка показывала мне его много лет назад. «Запомни, внученька, если что — крути вот этот».
Я выскочила из ванной, оставляя за собой мокрые следы, и влетела в туалет. В тесном, забитом какими-то коробками пространстве, в самом темном углу, из стены торчали две толстые, покрытые многослойной краской трубы. И на одной из них — массивный, ржавый вентиль, похожий на штурвал затонувшего корабля.
Я вцепилась в него обеими руками. Он был холодным, скользким и абсолютно неподвижным. Словно врос в трубу. Я тянула, дергала, пыталась повернуть. Безрезультатно. Мои руки, ослабевшие от стресса и ожога, соскальзывали.
«Давай! Давай же!» — шептала я, обращаясь не то к вентилю, не то к самой себе.
Кап… кап… кап…
Этот звук стал пульсом моей новой жизни. Метроном, отбивающий ритм моего позора. Он не был громким, этот звук, но в оглушительной, звенящей тишине заброшенной квартиры он превратился в пытку. Каждая капля, срывающаяся с потолка в ванной и с глухим стуком падающая в лужу на полу, была похожа на упрек. Кап — ты ничтожество. Кап — ты никому не нужна. Кап — ты даже не можешь починить кран.
Я сидела на холодном, мокром линолеуме в коридоре, прислонившись спиной к шершавой стене. Тонкое пальто, которое я так и не сняла, намокло и противно липло к телу. Холод пробирался под одежду, добирался до самых костей, но я почти не замечала его. Внутри меня всё заледенело настолько, что внешний мир с его температурой и сыростью казался чем-то несущественным.
Апатия. Густая, вязкая, как болотная жижа. Она накрыла меня после звонка Вайноне, после того, как последняя истерическая судорога отпустила сведенные мышцы. Я больше не плакала, не думала, не чувствовала. Я просто была. Сидела в луже грязной воды посреди мертвой квартиры и слушала, как капает.
«Сейчас мужика пришлю».
Слова Вайноны, брошенные в трубку с деловитой резкостью, всплывали в затуманенном сознании. Мужика. Я знала этих «мужиков». В моем воображении уже рисовался образ. Дядя Вася из ЖЭКа, непременно с трехдневной щетиной и стойким запахом перегара, смешанного с дешевым табаком. Он придет, долго будет ворчать, цокать языком, глядя на дело моих рук, отчитает меня, как нашкодившую школьницу, за «порчу госимущества». Потом нехотя что-то подкрутит, оставив после себя грязь и еще более стойкий запах, и потребует «на бутылку». А у меня в кошельке, среди смятых купюр, которых едва хватит на несколько дней скромной жизни, не было денег «на бутылку». Мысль о том, что придется общаться, оправдываться, унижаться перед этим воображаемым дядей Васей, вызывала приступ тошноты. Может, не открывать? Притвориться, что меня нет дома? Но куда я денусь с этим потопом?
Стук в дверь прозвучал как выстрел.
Он не был робким или требовательным. Громкий, уверенный, короткий — два удара костяшками пальцев по старому дерматину. Словно стучал человек, у которого не было ни времени, ни желания для прелюдий.
Я вздрогнула так, что зубы стукнули. Тело, отказывавшееся подчиняться, вдруг ожило, пронзенное ледяной иглой страха. Я не хотела никого видеть. Я не хотела говорить. Я хотела только одного — чтобы все исчезли.
Второй стук. Такой же сильный, но уже более настойчивый. Он словно говорил: «Я знаю, что ты там. Открывай».
Собрав остатки воли, я уперлась руками в мокрый пол и с трудом поднялась. Ноги затекли и не слушались. Шатаясь, как пьяная, я доковыляла до двери. Сердце колотилось где-то в горле, сухо и больно. Я прижалась к мутному, почти ничего не показывающему глазку. За дверью стояла большая, расплывчатая тень.
Пальцы, негнущиеся, чужие, нащупали щеколду. Повернули. Раздался скрип, потом щелчок замка. Я потянула дверь на себя, открывая лишь узкую щель, достаточную, чтобы просунуть голову. Я приготовилась увидеть красное, одутловатое лицо воображаемого дяди Васи.
Но на пороге стоял не дядя Вася.
Там стояла скала. Гора. Человек, который не просто заполнял собой весь дверной проем — он, казалось, вытеснял из него воздух. Высокий, несоизмеримо широкий в плечах, одетый в темную, почти черную рабочую куртку, из-под которой виднелся ворот грубого свитера. С его одежды пахло морозом, ночной свежестью и чем-то еще, незнакомым и резким — смесью бензина и машинного масла.
Лицо его было хмурым, высеченным из камня. Глубокие морщины на лбу, плотно сжатые губы. Он не смотрел на меня. Его тяжелый, непроницаемый взгляд был направлен поверх моей головы, на потолок коридора, где уже проступило темное, влажное пятно.
— Пролетарская, шестнадцать? — его голос, низкий, глухой, без малейших интонаций, не спрашивал, а утверждал.
— Д-да, — только и смогла выдавить я, чувствуя, как от этого баса вибрирует воздух.
— От Вайноны, — бросил он и, не дожидаясь приглашения, шагнул внутрь.
Он не обошел лужу. Он прошел прямо по ней. Его огромные, тяжелые ботинки с рифленой подошвой издали утробный, чавкающий звук. Я инстинктивно отшатнулась, вжимаясь в стену.
Он остановился посреди коридора, окинул всё быстрым, оценивающим взглядом. Его лицо не выражало ничего: ни удивления, ни сочувствия, ни брезгливости. Он просто фиксировал факты: мокрая женщина, лужа на полу, пятно на потолке. Проблема.
— Где? — спросил он.
— В ванной, — прошептала я, указывая дрожащей рукой.
Он молча направился туда. Я поплелась за ним, чувствуя себя маленькой, промокшей мышью, в чью нору забрался медведь.
Он вошел в ванную, и крошечное пространство стало совсем тесным. Поставил на сухой пятачок у порога большой, видавший виды ящик из толстого пластика, открыл его с деловитым лязгом. Внутри, в идеальном порядке, лежал инструмент. Блестящий, чистый, смертоносный.
— Я… я только кран хотела открыть… — начала я лепетать, чувствуя идиотскую потребность оправдаться. — А он… он просто отвалился… Простите, тут такой беспорядок…
Он даже не повернул головы. Он присел на корточки, осматривая место аварии. Его широкая спина в рабочей куртке казалась несокрушимой стеной.
— Прокладка сгнила, — буркнул он, скорее для себя, чем для меня. — И резьба сорвана. Держать надо было.
Его слова не были обвинением. Это была простая констатация факта, и от этой бесстрастной правоты становилось еще хуже. Леонид бы устроил скандал, прочитал бы лекцию о том, что я «рукожопая» и не ценю его «творческую натуру», которую отвлекают по таким бытовым мелочам. Этот же человек просто констатировал мою ошибку, как врач констатирует диагноз.
Он достал из ящика какой-то массивный ключ, потом еще что-то. Его руки, большие, грубые, с въевшейся в кожу грязью, которую не отмыть мылом, двигались на удивление ловко и точно. Ни одного лишнего движения. Он работал молча, сосредоточенно, изредка издавая глухое, утробное рычание, когда приходилось прилагать особое усилие.
Тряпка, бывшая когда-то старой наволочкой, с чавкающим звуком прошлась по вздувшемуся линолеуму, оставляя за собой мокрый, пахнущий хлоркой след. Я давила на нее с таким остервенением, словно пыталась стереть не просто вековую грязь в коридоре бабушкиной квартиры, а само воспоминание о вчерашнем позоре.
Пятно не поддавалось. Оно въелось в структуру покрытия, стало частью истории этого дома, как и запах нафталина, как и желтые разводы на потолке. Но я терла. Терла до ломоты в суставах, до красных пятен на ладонях. Мне нужно было действие. Физическое, тупое, изматывающее действие, которое заглушило бы голос в голове, твердивший: «Ты неудачница. Ты сидишь в луже. Ты никто».
Телефон, лежавший на пыльной тумбочке в прихожей, вибрировал уже в третий раз, подпрыгивая на жесткой поверхности. Я разогнулась, чувствуя, как хрустнула поясница — привет, сорок лет, — и, отбросив грязную тряпку в ведро, потянулась к трубке.
— Да, — выдохнула я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. Не вышло. В нем все еще слышалась одышка загнанной лошади.
— Катышкова, ты там что, в петлю лезешь? — голос Вайноны, как всегда, был полон той грубоватой, жизнеутверждающей энергии, которой мне сейчас так не хватало. — Трубку брать не учили? Я уже думала, тебя током убило или ты утопилась в унитазе.
— Живая я, — буркнула я, вытирая мокрые руки о джинсы. Те самые, в которых я вчера сбежала. Других пока не было. — Убираюсь.
— Убирается она, — фыркнула Вайнона. — Смотри там, без фанатизма. Этой халупе уже ничего не поможет, кроме динамита. Слушай сюда. Я с Михалычем созвонилась. Он будет у тебя к десяти.
Я метнула взгляд на настенные часы — старые, с кукушкой, которая давно онемела и застыла, высунувшись из домика. Половина десятого.
— Как к десяти? — паника, холодная и липкая, снова шевельнулась в животе. — Вайнона, зачем? Он же вчера все сделал! Вентиль поставил, вода не течет…
— Сделал он времянку, — перебила подруга тоном, не терпящим возражений. — Там на стояке резьба сорвана, он сказал. Если сейчас капитально не перекрыть и не переварить, то в следующий раз ты не просто пол намочишь, а устроишь аквапарк для всего подъезда. А там бабки живут злые, они тебя живьем съедят вместе с твоим разводом. Так что не спорь. Жди. И это… Катышкова.
Голос Вайноны вдруг смягчился, потерял свои командные нотки.
— Ты как вообще? Отошла?
Я посмотрела на свои руки. Кожа на пальцах сморщилась от воды и хлорки, ноготь на указательном сломан. В зеркале напротив отражалась женщина с темными кругами под глазами, в растянутом свитере и с пучком на голове, который больше напоминал воронье гнездо.
— Нормально, — солгала я. — Жить буду.
— Ну и молодец. Хвост пистолетом. Мы еще на твоей свадьбе погуляем, назло этому лысеющему Казанове. Все, давай, Михалыча не пугай своим кислым видом. Он мужик суровый, но деловой.
Гудки в трубке оборвали связь.
Я осталась стоять посреди коридора, сжимая телефон. Десять утра. У меня было меньше получаса.
Вчерашний вечер вспоминался как дурной сон, смазанный, пропитанный стыдом. Я сидела в грязной воде, ревела белугой, а этот огромный, молчаливый человек ходил мимо, решая мои проблемы. Я выглядела жалко. Я была жалкой.
Но сегодня — новый день. И я, Анжела Викторовна Катышкова, ведущий специалист ЗАГСа, женщина с высшим образованием и чувством собственного достоинства, не собиралась снова предстать перед ним в образе мокрой курицы. Хватит. Лимит на унижения исчерпан на ближайшую пятилетку.
Я метнулась в ванную. Холодной водой — горячей пока не было — плеснула в лицо, пытаясь смыть остатки сна и серости. Расчесала волосы, стянула их в аккуратный, тугой хвост. Переодела свитер на тот, что был в сумке — мятый, но хотя бы сухой и чистый. Подкрасила ресницы. Совсем чуть-чуть, чтобы глаза не казались такими воспаленными.
Затем — кухня.
Это было самое страшное место в квартире. Гора немытой посуды в раковине, которую я вчера так и не осилила, смотрела на меня с укоризной. Стол, покрытый липкой клеенкой в цветочек, был завален каким-то хламом: старыми газетами, баночками из-под лекарств, засохшими корками хлеба трехлетней давности.
Я работала как робот. Сгрести мусор в пакет. Протереть стол. Вымыть раковину содой, найденной в шкафчике (единственное чистящее средство в доме), до скрипа. Поставить чайник.
И тут меня пронзила мысль. Чай.
Он придет работать. Бесплатно, как сказала Вайнона. Вчера он отказался от денег, даже слушать не стал. Но я не могла, просто физически не могла позволить себе оставаться в долгу. Это было вопросом принципа. Если я не могу заплатить, я должна хотя бы проявить гостеприимство. Накормить.
Я открыла холодильник. Пустота и запах одиночества. В морозилке — сиротливый кусок льда. На полках — мышь повесилась и оставила предсмертную записку.
Я схватила кошелек. Внутри сиротливо жались друг к другу несколько купюр и горсть мелочь. Основные деньги остались на карте, но банкомата рядом не было, а в местном магазинчике терминал вечно не работал.
Двадцать минут. Я успею.
***
Улица встретила меня промозглым ветром и мелкой моросью, которая висела в воздухе водяной пылью. Этот район города разительно отличался от того, где мы жили с Леонидом. Там были новостройки, яркие витрины, кофейни с запахом корицы и модные барбершопы. Здесь, на окраине, время словно застыло в начале двухтысячных.
Серые панельные пятиэтажки смотрели на мир подслеповатыми окнами. Разбитый асфальт во дворах был усеян лужами, в которых отражалось свинцовое небо. У подъездов сидели вечные бабушки, провожающие каждого прохожего рентгеновским взглядом.
Я поежилась, плотнее запахивая пальто. Я чувствовала себя здесь чужой. Инородным телом. Словно меня вырвали из привычной среды и пересадили в грунт, где я не смогу прижиться.
Магазин «Продукты 24» располагался в пристройке к соседнему дому. Дверь открывалась с тяжелым скрипом, выпуская наружу запах дешевой колбасы, стирального порошка и пива.
«Крокодильчик» был старым, тугим и, кажется, ненавидел меня лично. Я стояла на шаткой табуретке, балансируя под самым потолком, и пыталась прицепить край дешевого тюля к металлическому зажиму карниза. Пальцы скользили, шею ломило от неестественного положения, а в голове крутилась одна и та же мысль: почему в советских квартирах потолки казались низкими, пока не начнешь вешать шторы?
Щелк.
Зажим наконец-то сомкнул свои металлические челюсти на ткани. Я выдохнула и осторожно, стараясь не делать резких движений, спустилась на пол. Табуретка подо мной жалобно скрипнула, словно предупреждая: «В следующий раз я развалюсь, Анжела, честное слово».
Я отошла к дверному проему, чтобы оценить результат своих трудов.
Тюль был самым простым, купленным вчера на распродаже в хозяйственном магазине за углом. Синтетика, банальный рисунок «под морозные узоры», жесткая кайма. В моей прошлой жизни — той, что осталась в уютной двушке с итальянской мебелью, — я бы даже не посмотрела на такой текстиль. Там на окнах висел благородный лен цвета слоновой кости, который я заказывала в ателье и отпаривала по два часа перед каждым праздником.
Здесь же, в бабушкиной «берлоге», этот кусок дешевой синтетики выглядел как белый флаг капитуляции перед бытом. Но, с другой стороны, он был чистым. Белоснежным. И он закрывал вид на унылый серый двор с ржавыми гаражами и переполненными мусорными баками.
— Сойдет, — сказала я вслух. Мой голос прозвучал глухо в полупустой комнате, но уже не так одиноко, как неделю назад.
За эту неделю я сделала невозможное. Я не просто выжила — я начала вить гнездо на пепелище. Три больших черных мешка с мусором уже перекочевали на помойку. В них отправились старые, пахнущие нафталином половики, стопки журналов «Здоровье» за девяносто восьмой год, лекарства с истекшим сроком годности и те самые пыльные бархатные шторы, которые, казалось, впитали в себя всю тоску этого места.
Я отмыла окна. Я выскребла кухню так, что старая эмалированная раковина перестала быть желтой и приобрела вполне приличный бежевый оттенок. Я даже купила скатерть — клеенчатую, конечно, но яркую, с лимонами.
Лимоны.
Я невольно поморщилась, вспомнив тот день, когда здесь был Михаил. Воспоминание было двойственным, как вкус самого цитруса — кислое, но с ярким послевкусием.
Я прошла в ванную, чтобы вымыть руки после возни с карнизом. Щелкнула выключателем. Желтый свет лампочки залил тесное пространство, отразившись в зеркале, которое я тоже оттерла от мутных разводов.
Мой взгляд привычно упал на смеситель.
Он больше не капал. Старый, с облупившейся эмалью на вентилях, он теперь стоял смирно, словно солдат в строю. Михаил подтянул его, заменил прокладки, и этот рыжий ветеран советской сантехники вдруг начал работать как надо. А ниже, на трубе, сиял новенький серебристый вентиль перекрытия воды — единственная новая вещь в этой разрухе.
Я открыла воду. Струя ударила в раковину ровно, мощно, без брызг и истеричного шипения. Ни одной капли мимо. Идеально.
— Конвейер лицемерия, — прошептала я, глядя на свое отражение.
Эти слова Михаила, брошенные им на прощание, засели у меня в голове, как заноза. Я пыталась вытащить её всю неделю. Пыталась убедить себя, что он просто грубиян, обиженный жизнью мужлан, который ничего не понимает в высоких материях. Что мне должно быть плевать на мнение случайного сантехника, пусть даже и с золотыми руками.
Но не получалось.
«Тетки с начесом». «Штампуете счастье по графику». «Аллергия на кольца».
Обида жгла не потому, что он был груб. А потому, что в глубине души, в том самом темном уголке, куда я боялась заглядывать последние годы, я знала: он прав. Отчасти.
Разве не лицемерием было улыбаться молодоженам, желать им вечной любви, а потом идти домой к мужу, который забыл про годовщину? Разве не лицемерием было читать трогательные стихи о верности, зная, что половина этих пар придет разводиться через год, и я буду так же дежурно оформлять им документы о расторжении брака?
Я ведь сама продавала сказку, в которую перестала верить. Сапожник без сапог. Регистратор без любви.
Я закрыла кран. Резким движением вытерла руки о полотенце. Хватит. Хватит копаться в себе. Михаил сделал свое дело, я его покормила (пусть и убого), мы в расчете. Он ушел в свою суровую реальность, я осталась в своей.
Я вернулась в комнату. Тишина. В квартире было тихо, но теперь эта тишина не давила на уши. Она была… лечебной. Никто не включал дурацкую музыку, от которой вибрировал пол. Никто не требовал найти «тот самый шарф» или принести кофе в постель. Никто не цокал языком, критикуя мой выбор передачи по телевизору.
Я села в старое кресло, которое накрыла пледом, привезенным из прошлой жизни. Взяла кружку с остывающим кофе. Это была моя любимая кружка, большая, керамическая, тяжелая. Я успела сунуть её в сумку в тот страшный вечер побега. Теперь она была моим якорем.
Я сделала глоток. Горько, холодно, но вкусно.
Я посмотрела на часы на стене. Половина одиннадцатого утра. Суббота. Впереди был целый день, который принадлежал только мне. Я могла пойти гулять. Могла читать книгу. Могла просто сидеть и смотреть в потолок, и никто не назвал бы меня скучной.
Идиллию разорвал резкий, требовательный звук.
Телефон, лежавший на подоконнике, завибрировал, ударяясь корпусом о дерево. Мелодия — «Времена года» Вивальди. Я поставила её на звонок мужа пять лет назад, когда он решил, что классика подчеркивает его тонкую душевную организацию.
Теперь эта скрипка звучала как скрежет металла по стеклу.
Я вздрогнула так сильно, что кофе плеснул из кружки мне на колени. Горячее пятно мгновенно расплылось по джинсам, но я даже не заметила ожога. Я смотрела на экран телефона, как кролик смотрит на фары приближающегося грузовика.
На дисплее высветилось фото. Леонид. В модном шарфе, с камерой в руках, взгляд устремлен в вечность. И подпись: «Любимый».
от лица Леонида
«Гугл в помощь», значит?
Я с силой отшвырнул телефон на диван. Смартфон спружинил от подушки, пролетел через всю комнату и с глухим стуком улетел под стол, но мне было плевать. В ушах всё еще звенел этот новый, незнакомый голос Анжелы — холодный, надменный, словно она внезапно возомнила себя английской королевой, а не регистраторшей из заштатного ЗАГСа.
Каков пафос! «Рецепт борща есть в интернете».
Я зашагал по гостиной нашей двухкомнатной квартиры, за которую, между прочим, еще три года платить ипотеку. Ногой я задел пустую коробку из-под вчерашней пиццы. Она с шуршанием отлетела к шкафу, открыв вид на липкое пятно на паркете. Пятно было несвежим, кажется, Лидочка пролила там сок еще позавчера, но вытереть его было некому.
Двадцать лет. Двадцать лет я лепил из этой женщины человека! Я приобщал Анжелу к искусству, водил на свои выставки, терпел её мещанские замашки и вечные разговоры о скидках на чистящие средства. Я был её билетом в мир прекрасного! И вот она — благодарность. В самый сложный для меня момент, когда творческий кризис вцепился в горло, когда молодая муза требует внимания и энергии, Анжела решила показать характер.
Мало того, что она бросила меня одного в этой бытовой пустыне, так еще и сегодня подставила под штраф. Если бы я сам не вспомнил про этот чертов ящик под сиденьем, этот гаишник точно бы выписал мне по полной программе. Подумать только, полчаса унижений на обочине, на ледяном ветру, и всё из-за того, что бывшая жена не соизволила вовремя доложить, куда она перепрятала документы!
— Ну и сиди там, в своей хрущобе! Гни среди бабушкиных сундуков! — крикнул я в пустоту, хотя понимал, что выгляжу глупо.
Раздражение зудело под кожей, требуя выхода. Я прошел на кухню, надеясь найти хоть что-то съедобное, чтобы унять дрожь в руках, но замер на пороге.
Картина была эпическая. На плите, в моей любимой тефлоновой кастрюле, стояло то самое «нечто», которое Лидочка гордо назвала пельменями. Серое, разбухшее, слипшееся в один бесформенный ком тесто, плавающее в мутной воде. Оно уже успело остыть и подернуться тонкой, желтоватой пленкой жира. Запах стоял соответствующий — дешевой столовки и полной кулинарной безнадеги. Рядом, на столешнице, сиротливо валялся вскрытый пакет из-под молока, которое явно решило стать творогом прямо в упаковке, не дожидаясь кулинарных шедевров.
Я поморщился. В животе предательски заурчало, напоминая, что за весь день я перехватил только один сомнительный чебурек возле ГАИ.
Где-то в глубине сознания, как назло, всплыл образ субботнего утра с Анжелой. Тихий, успокаивающий шорох на кухне, запах свежих сырников с ванилью, аккуратно нарезанный лимон в прозрачной сахарнице. Анжела всегда знала, как сделать так, чтобы быт был… незаметным. Словно всё происходило само собой: чистые, пахнущие кондиционером рубашки материализовались в шкафу, пол сиял без лишних напоминаний, а в холодильнике всегда находился сочный кусок домашней буженины или хотя бы тарелка свежего салата.
«Это была её прямая обязанность, — жестко оборвал я себя, стараясь вытравить образ уютного дома. — Она — приземленная женщина, это её стихия, её потолок. А я художник. Я не должен забивать свою голову мыслями о том, откуда в доме берется чистая посуда или туалетная бумага!»
Кстати, о бумаге. Она, как назло, закончилась еще вчера вечером. И Лидочка, моя прекрасная, воздушная Лидочка, даже не подумала об этом позаботиться. Она просто констатировала факт, когда я был в душе: «Зай, у нас закончились бумажки, купи по дороге, ладно?».
Я сел на табурет, который почему-то стал липким и неприятным на ощупь. Взгляд невольно упал на раковину. Гора посуды росла с геометрической прогрессией. Лида искренне, со всей страстью юности считала, что мыть тарелки — это «убивать свою женскую энергию и портить ауру». К тому же, сегодня утром она заявила, что только что обновила маникюр, и контакт с водой для неё — это просто преступление против красоты. «Лёнчик, ну посмотри на эти пальчики, разве они созданы для жирных сковородок?» — ворковала она, и я, дурак, согласно кивал, целуя её ладони.
Теперь эти «пальчики» вместе с их обладательницей заперлись в спальне, а я сидел среди завалов грязного фарфора.
— Зай! Ну ты скоро? Я уже почти готова!
Голос Лидии донесся из спальни — капризный, тягучий, как липовый мед.
Я вздохнул и пополз под стол за телефоном. Нужно было проверить баланс. В конце концов, если дома есть решительно нечего, а пельменный ком в кастрюле вызывает только рвотный рефлекс, придется снова заказывать доставку. Хотя цифры в банковском приложении в последние дни радовали меня всё меньше и меньше.
Я открыл историю транзакций и почувствовал, как в висках начинает пульсировать знакомая, тяжелая боль.
«Urban Brew — 1800 р.», «Такси «Престиж» — 650 р.», «Л’Этуаль — 4200 р.», «Доставка суши — 3100 р.»...
И это только за последние два дня! А ведь была еще та покупка в бутике нижнего белья, которую Лида назвала «инвестицией в моё вдохновение». Инвестиция обошлась мне в восемь тысяч, а вдохновение так и не пришло, заваленное горой неоплаченных счетов за ипотеку.
— Лида! — позвал я, стараясь, чтобы мой голос звучал твердо и по-мужски, а не испуганно-дребезжаще. — Лида, зайди сюда на минуту, пожалуйста.
Она появилась в дверном проеме через мгновение. Моя муза. Мое наказание. В коротеньком шелковом халатике Анжелы (который, надо признать, сидел на Лиде в сто раз соблазнительнее, хоть и был ей явно велик в плечах), с растрепанными иссиня-черными волосами. Она выглядела как нимфа, которая по какой-то нелепой ошибке застряла в интерьерах типовой квартиры спального района.
— Что такое, милый? — она надула губки, не отрываясь от экрана своего новенького смартфона. — Ты видел, какой сегодня свет? Облака просто потрясающие! Идеально для той фотосессии на балконе, которую мы планировали. Ты обещал поснимать меня в том комплекте с кружевами. Помнишь?
Оказывается, у свободы есть вполне конкретный вес. Примерно сорок килограммов мертвого груза из старого ДСП, покрытого потрескавшимся советским лаком.
Я стояла в спальне, упершись плечом в секцию бабушкиной «стенки», и тяжело, со свистом дышала. Шкаф сопротивлялся. Он словно врос в этот линолеум еще в середине восьмидесятых и не собирался уступать какой-то там разведенке в порванных домашних штанах и со спутанным пучком на голове.
Мне жизненно необходимо было добраться до розетки. Она пряталась за глухой задней стенкой шкафа и с самого утра вела себя подозрительно. Издавала сухое, неприятное «цэк-цэк» и слабо, но отчетливо пахла паленой пластмассой. Ждать было нельзя — перспектива сгореть в первый же полноценный выходной в этой квартире меня не прельщала.
— Ну же, родной, — прошептала я, вытирая липкий пот со лба. — Поднажми еще чуть-чуть.
В голове услужливым, ядовитым эхом отозвался голос Леонида: «Анжела, бога ради, не смей трогать мебель! Ты же ходячая катастрофа. Свернешь петли, исцарапаешь пол, а мне потом исправлять. Жди, когда я освобожусь от творческих задач».
Я ждала. Пять лет ждала, когда он освободится, чтобы переставить этот шкаф. Потом еще пять — чтобы просто починить ту самую розетку. В итоге он действительно освободился. Совсем. От меня, от быта, от этой квартиры и от всех своих обещаний сразу.
Я уперлась ногами в пол, чувствуя, как до предела напряглись мышцы бедер. Скрежет. На миллиметр. Еще на один. Пыль, дремавшая десятилетиями под днищем секции, взметнулась в воздух серым удушливым облаком. Я закашлялась, чувствуя, как она скрипит на зубах, но позиций не сдала.
В какой-то момент шкаф неожиданно легко поддался. Он дернулся, поехал в сторону по натертому линолеуму, но из-за неровности пола предательски накренился вперед.
— Нет, нет, нет! — вскрикнула я, пытаясь перехватить его и подпереть руками.
Всё произошло в считаные секунды. Тяжелая антресольная полка, которую я поленилась освободить от старых книг, не выдержала резкого наклона. Она соскользнула с рассохшихся пазов и с оглушительным, пушечным грохотом рухнула вниз.
Удар пришелся по касательной, но этого хватило. Сначала полка врезалась в край табуретки, на которой я только что балансировала, а потом обрушилась мне прямо на колено.
Я не успела испугаться. Просто в какой-то момент реальность рассыпалась на куски, и я обнаружила себя сидящей на полу в облаке пыли и мелкой древесной трухи. А мир вокруг наполнился пульсирующей, ослепляющей болью.
Я смотрела на свою ногу, не веря глазам. Домашние трикотажные штаны лопнули на колене, и сквозь рваную дыру быстро проступала густая, темная кровь. Табуретка валялась рядом, задрав ножки, как подбитое насекомое.
— Дура, — сказала я в пустоту комнаты. Голос сорвался на жалкий всхлип. — Какая же ты дура, Анжела. Сапожник без сапог. Регистратор без мозгов.
Я прижала ладонь к ране, пытаясь остановить кровь. Боль была горячей, пульсирующей и какой-то издевательской. Она словно насмехалась надо мной. «Смотри, — шептала она. — Вот цена твоей хваленой самостоятельности. Ты даже шкаф не можешь передвинуть, чтобы не покалечиться и не развалить дом окончательно».
Я сидела в вековой пыли, окруженная обломками своей новой, такой неуклюжей жизни, и впервые за эти дни почувствовала настоящий, черный страх. Не перед Леонидом. Не перед разделом имущества. А перед собственной тотальной беспомощностью в этом мире вещей.
Минуту я просто раскачивалась из стороны в сторону, глотая соленые слезы. Колено ныло всё сильнее, в глазах темнело. Нужно было встать, найти антисептик, что-то решить с розеткой, которая теперь оголилась и продолжала зловеще потрескивать в тишине.
Я дотянулась до телефона, который чудом остался лежать на подоконнике. Пальцы дрожали так сильно, что я едва не выронила его. Экран был заляпан пылью и грязью.
Первым порывом было набрать Вайнону. Просто чтобы не быть одной в этом кошмаре.
— Катышкова? Ты чего сопишь в трубку, как старый паровоз? — Вайнона ответила мгновенно, на фоне слышался шум телевизора. — Опять своего лысого в соцсетях выслеживаешь? Брось эту гадость, я тебе сто раз говорила: от этого только морщины и изжога.
— Вайнона, я шкаф на себя уронила, — выдавила я, стараясь, чтобы голос не сорвался на вой. — И колено… кажется, я его разбила в мясо. Потолок скоро рухнет, розетка горит…
— Господи, Анжела! Ты там живая вообще? — голос подруги мгновенно сменил регистр на командный. — Ничего не трогай! Слышишь? Руки прочь от проводов! Сиди ровно на попе, я сейчас Мише наберу. Он как раз где-то в твоем районе должен быть по делам.
— Какому Мише? Вайнона, не надо! — я вспомнила наш утренний холодный прощальный диалог. — Он пару часов назад ушел отсюда в таком настроении… я и так перед ним как в луже стою. Подумает, что я специально всё ломаю, чтобы его вызвать.
— Плевать, что он подумает! — рявкнула Вайнона. — Он когда утром уходил, мне позвонил, сказал, что розетка у тебя подозрительная, но ты его выставила раньше, чем он инструмент достал. Так что он сам виноват, не дожал. Жди, он через десять минут будет.
Она отключилась прежде, чем я успела возразить. Я осталась сидеть на полу, чувствуя, как кровь начинает подсыхать, стягивая кожу неприятной коркой. Я осторожно попыталась вытянуть ногу. Вроде не перелом, связки целы, но вид был по-настоящему жалкий.
Михаил приехал даже быстрее, чем я ожидала. Я едва успела доползти до ванной на четвереньках и кое-как смыть грязь и слезы с лица. Когда раздался знакомый, весомый и тяжелый стук в дверь, я замерла у косяка, пытаясь придать себе хоть сколько-нибудь достойный вид.
Я открыла дверь, судорожно вцепившись пальцами в ручку, чтобы не упасть.
Михаил стоял на пороге в своей неизменной темной рабочей куртке. В руках — всё тот же массивный синий ящик. Он окинул меня коротким, тяжелым взглядом, задержался на разорванном колене и моей бледности. Его лицо осталось привычно непроницаемым, высеченным из камня, но в серых глазах, похожих на предгрозовое небо, на мгновение промелькнула тень беспокойства.
— Лицевая, изнаночная. Лицевая, изнаночная.
Металлический перестук спиц действовал лучше любого успокоительного. Клик-клик. Клик-клик. Этот сухой, ритмичный звук разрезал тишину квартиры на ровные, понятные отрезки времени, в которых не было места ни истерике, ни страху, ни адвокатам.
Я сидела в продавленном кресле, которое подтащила к самому окну, чтобы поймать скудный ноябрьский свет. Моя левая нога, с заклеенным пластырем коленом, покоилась на пуфике, сооруженном из стопки старых журналов и подушки. Двигаться было больно — ушиб ныл, напоминая о вчерашнем фиаско со шкафом, поэтому я выбрала единственно возможную стратегию выживания на это воскресенье: замереть.
В руках у меня был клубок грязно-серой, колючей шерсти. Еще час назад это был уродливый, поеденный молью свитер, который я нашла на самой верхней полке того самого злополучного шкафа. Видимо, он принадлежал деду, а может, и вовсе был куплен бабушкой на каком-то развале «на вырост» или «на черный день». Свитер был ужасен, но пряжа в нем оказалась на удивление крепкой, настоящей, овечьей. Такой, от которой пахнет живым теплом и немного — старым сундуком.
Я распускала его с мстительным удовольствием. Тянула за нить, и бесформенное трикотажное полотно исчезало, превращаясь в тугие, упругие клубки. Это было символично. Я распускала прошлое, чтобы связать из него что-то новое.
— Лицевая, изнаночная…
Пальцы помнили. Они двигались сами собой, вывязывая простую резинку. Я не вязала десять лет. Ровно столько прошло с того дня, когда Леонид, увидев меня со спицами, брезгливо сморщил нос и выдал:
— Анжела, умоляю, убери это. Ты выглядишь как бабка на завалинке. Этот стук… он убивает во мне всякое влечение. Ты еще платок пуховый на поясницу повяжи для полноты образа. Мы же современные люди, Анжи! Творческие! Вязание — это удел тех, у кого нет денег на нормальные вещи.
Я тогда спрятала спицы. Засунула их в дальний ящик комода, вместе с недовязанным шарфом из дорогого мериноса, который хотела подарить ему на Новый год. Мне стало стыдно. Стыдно за свое «мещанское» хобби, за желание создавать уют руками, а не покупать его в модных бутиках. Я хотела быть достойной женой фотохудожника. Современной. Легкой.
Сейчас я смотрела на свои руки, перебирающие грубую серую нить, и думала: «Господи, какая же я была идиотка».
Я отказалась от части себя, чтобы не раздражать его эстетский взор. А он в итоге променял меня на девицу, которая не в состоянии даже сварить пельмени, зато, наверное, отлично смотрится в кружевном белье и без спиц в руках.
Клик-клик.
Вчерашний разговор с адвокатом всё еще гудел в голове тревожным фоном. Григорий Александрович оказался мужчиной хватким, с голосом, похожим на скрежет гравия. Он внимательно выслушал мою сбивчивую историю про объявление о продаже, про фото Лидии в моем халате, про кредиты, о которых я, возможно, не знаю.
«Война так война, Анжела Викторовна, — сказал он. — Блокируем счета. Накладываем арест на имущество до суда. Пусть побегает. Вы главное — чеки собирайте. Всё, что найдете. И не ведитесь на его звонки. Он сейчас будет давить на жалость или угрожать. Это агония».
Агония. Страшное слово. Но почему-то оно приносило облегчение. Значит, больно сейчас не только мне.
Телефон, лежавший на подоконнике, молчал. Я отключила звук, но экран всё равно время от времени загорался от спам-рассылок, заставляя сердце вздрагивать. Я всё еще ждала подвоха. Ждала, что Лёня приедет сюда, начнет ломиться в дверь, требовать, обвинять.
Но вместо этого в дверь постучали.
Не звонок (он всё равно не работал), а именно стук. Глухой, весомый, уверенный. Два удара. Пауза. Еще один.
Я замерла, опустив спицы на колени. Леонид так не стучит. Он либо трезвонит, не убирая палец с кнопки, либо колотит кулаком, как припадочный.
Этот стук был… вежливым. Но настойчивым.
Я с кряхтением поднялась с кресла. Колено отозвалось тупой болью, но уже не такой острой, как вчера. Шаркая тапочками, я поплелась в коридор.
— Кто? — спросила я, не глядя в глазок.
— Это я. Михаил, — раздался из-за двери знакомый низкий бас.
Я растерялась. Зачем? Он же вчера всё починил. Шкаф стоит, розетка работает, денег он не взял (хотя я пыталась сунуть ему купюры в карман куртки, но он перехватил мою руку с такой скоростью, будто я пыталась его ударить).
Я щелкнула замком.
Михаил стоял на лестничной площадке, занимая собой, казалось, всё пространство. В той же темной куртке, но на этот раз без своего устрашающего ящика. В руках он держал небольшой прозрачный пакет.
От него пахло улицей — мокрым снегом, ветром и бензином. Этот запах ворвался в мою душную, пахнущую пылью и шерстью квартиру, как глоток свежего воздуха.
— Добрый день, — буркнул он, не переступая порог. — Не помешал?
— Здравствуйте, — я поправила выбившуюся из пучка прядь, внезапно осознав, что я снова в растянутом свитере и старых джинсах. — Нет, я… я дома. Что-то случилось? Я опять что-то сломала, а Вайнона мне не сказала?
Уголок его рта чуть дрогнул — кажется, это была попытка улыбнуться.
— Нет. Я просто… — он замялся, что было ему совершенно не свойственно. Обычно он говорил рублеными фразами, как приказы отдавал. — Я вчера забыл заглушки поставить. На болты. Те, которыми шкаф стягивал. Некрасиво торчат, да и одеждой зацепиться можно. Порвете еще. Вот, заехал по пути.
Он протянул пакет, в котором гремели маленькие пластиковые шляпки под цвет дерева.
Я смотрела на эти заглушки и чувствовала, как в горле встает странный ком. Он приехал в воскресенье. Специально. Чтобы поставить какие-то копеечные пластмасски, о существовании которых я даже не подозревала. Чтобы я не порвала одежду.
Леонид бы никогда…
— Проходите, — я отступила в сторону, шире открывая дверь. — Пожалуйста. Не стойте на сквозняке.
Он вошел, аккуратно вытирая огромные ботинки о тряпку (коврик я так и не купила).
— Не вертись, Катышкова! У меня сейчас лак в глаз попадет, будешь одноглазым регистратором. А у нас, между прочим, событие областного масштаба.
Вайнона шипела, как рассерженная кошка, орудуя расческой с такой скоростью, будто пыталась высечь из моих волос искру. В тесной гримерке, которую мы гордо именовали «комнатой подготовки», пахло лавандовым спреем, старой пудрой и валерьянкой — неизменным парфюмом нашей начальницы, Тамары Павловны. Сама Тамара Павловна металась по коридору за дверью, отдавая истеричные распоряжения уборщице.
— Вайнона, мне больно, — пискнула я, пытаясь увернуться от очередной шпильки. — Зачем такие сложности? Обычный пучок был бы надежнее.
— Обычный пучок у тебя для слесарей из ЖЭКа, когда они женятся в обеденный перерыв, — отрезала подруга, фиксируя прядь у виска. — А сегодня у нас, извини, сын депутата Горсовета. Там невеста в платье за полмиллиона, а свекровь — дама такая, что взглядом мух на лету сжигает. Ты должна соответствовать. Ты — лицо государства, Анжела!
Я вздохнула и покосилась на свое отражение. Из зеркала на меня смотрела незнакомая женщина. Вместо привычной, слегка уставшей тетки с тугим узлом на затылке, я видела даму с «голливудской волной», уложенной волосок к волоску. Вайнона расстаралась: макияж был ярче обычного, губы подчеркнуты благородным винным оттенком, а глаза, благодаря умелой растушевке теней, казались огромными и какими-то хищными.
— Костюм сидит идеально, — Вайнона одернула на мне пиджак глубокого темно-синего цвета. — Я же говорила, что тот кусок торта на ночь был лишним? Вот, похудела на нервах, и сразу вид другой. Статусный.
Я криво усмехнулась. Похудела я не от диеты, а от «диеты имени Леонида» — пустой холодильник, стресс и беготня с переездом сделали свое дело. Юбка, которая раньше плотно облегала бедра, теперь сидела чуть свободнее, позволяя дышать полной грудью.
Я сделала шаг к двери и невольно поморщилась. Резкая, тянущая боль в колене напомнила о вчерашнем сражении со шкафом. Пластырь под плотными колготками натянулся, кожу саднило.
— Хромаешь? — тут же заметила Вайнона. — Только не говори, что ты опять что-то на себя уронила.
— Это боевое ранение, — я выпрямила спину, игнорируя пульсацию в ноге. — Напоминание о том, что я теперь самостоятельная женщина. Всё нормально. Дойду.
— Ну смотри мне. Таблетку выпила?
— Выпила.
Я вышла в коридор. Шум и суета усилились. Сегодня наш старый ЗАГС с облупившейся лепниной пытались превратить в Версаль. Флористы с утра таскали охапки белых роз и гортензий, маскируя трещины на стенах и пятна на ковровой дорожке. Охрана в черных костюмах с наушниками-спиральками в ушах шныряла по углам, проверяя каждый закуток, словно мы ждали не свадьбу, а саммит Большой Семерки.
Мне нужно было проверить зал. Убедиться, что микрофон работает, папка с речью лежит на месте, а подушечка для колец не выглядит так, будто на ней спал кот.
Я вошла в большой зал регистрации. Здесь пахло дорогими лилиями и воском. Свет от огромной люстры, в которой сегодня горели все лампочки (Романыч, наш завхоз, лично вкручивал их с утра, матерясь сквозь зубы), заливал паркет торжественным, золотистым сиянием.
В центре зала уже топтались операторы и фотографы, настраивая технику. Я скользнула по ним равнодушным взглядом — обычная суета, к которой я привыкла за двадцать лет. Мое внимание привлек один из них. Он стоял спиной ко мне, ссутулившись, и пытался закрепить вспышку на камере.
На нем был пиджак, который казался тесноватым в плечах, и дурацкий, совершенно неуместный в помещении клетчатый шарф, небрежно намотанный на шею.
У меня внутри что-то екнуло. Неприятно, холодно, как от сквозняка.
Я знала этот шарф. Я сама покупала его три года назад в Милане, на распродаже, когда мы ездили в тот злополучный тур, на который взяли кредит.
Человек повернулся.
Это был Леонид.
Я замерла у колонны, инстинктивно делая шаг назад, в тень. Он меня не видел. Он был слишком занят: какая-то женщина в блестящем платье, видимо, распорядитель свадьбы или родственница, что-то агрессивно выговаривала ему, тыча пальцем в сторону окна.
— ...свет контровой, вы что, не понимаете? — долетел до меня её визгливый голос. — Мне не нужно, чтобы лицо Жанночки было в тени! Вы профессионал или кто? Мы вам такие деньги платим!
Лёня кивал. Он заискивающе улыбался, той самой улыбкой номер пять — «я всё исправлю, только не ругайтесь». Он переминался с ноги на ногу, суетливо крутил настройки камеры, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони.
Я смотрела на него и не могла отвести взгляд. Но это было не то чувство, которого я боялась. Не боль, не тоска, не желание броситься к нему.
Это было недоумение.
Господи, как же он... помялся.
Издалека, с моего «трона» за кафедрой, я всегда видела его немного иначе. Или, может быть, я просто никогда не смотрела на него так. Без фильтра влюбленности и привычки.
Его рубашка — та самая, нежно-голубая, которую он любил надевать на важные мероприятия — была несвежей. Воротничок слегка пожелтел, а на рукаве, когда он поднял руку, я заметила предательскую сеть мелких морщин. Ткань не видела утюга, наверное, с тех пор, как я ушла. Лидия, его муза, видимо, считала глажку слишком приземленным занятием для своей возвышенной натуры.
Брюки сидели мешковато, на коленях пузырились. А этот шарф... В помещении, где от софитов и количества людей становилось душно, он выглядел не стильным аксессуаром, а удавкой, которая вот-вот затянется.
— Послушайте, я всё сделаю, — бормотал Леонид, и его голос, обычно такой бархатный и уверенный дома, сейчас звучал жалко и дребезжаще. — Я найду ракурс...
— Ищите быстрее! — рявкнула дама и уплыла встречать гостей.
Леонид остался стоять, растерянно озираясь. Он выглядел уставшим. Под глазами залегли темные круги, щеки покрывала неаккуратная щетина — не модная трехдневная, а именно неряшливая, «забытая».