— …объявляю вас мужем и женой!
Слова слетают с моих губ легко, почти беззвучно, как выдох. Губы сами собой растягиваются в профессиональной, отработанной годами улыбке. Номер семь. «О двух половинках, что искали друг друга в огромном мире и наконец обрели своё целое». Одна из самых востребованных речей. Молодожёны её любят.
Я смотрю на них — совсем юных, восторженных, немного напуганных. Невеста, хрупкая девочка в платье, похожем на безе, сжимает тоненькими пальцами букет так, будто это спасательный круг. Жених, коротко стриженый парень в костюме, который ему явно великоват в плечах, стоит навытяжку, словно на экзамене. Он то и дело сглатывает, его кадык нервно дергается.
Они смотрят друг на друга с таким обожанием, с такой всепоглощающей нежностью, что мне на секунду становится не по себе. Словно я подглядываю в замочную скважину за чем-то слишком интимным, слишком настоящим для этих казенных стен с облупившейся позолотой.
Мой взгляд скользит выше, к потолку. У самой люстры, там, где лепнина изображает пухлых амурчиков, расползлась едва заметная трещинка. Паутинка. Надо будет сказать Романычу, нашему завхозу. А то ведь и правда, посыплется штукатурка на чью-нибудь счастливую голову в самый торжественный момент. Испортит кадр.
— Можете поздравить друг друга, — командую я, возвращая улыбку на место.
Жених неловко, как-то по-медвежьи, обнимает свою молодую жену. Она смеется, запрокинув голову. В зале раздаются аплодисменты. Я делаю шаг назад, в тень, становясь частью интерьера. Моя работа на сегодня почти окончена. Последняя пара.
Ноги гудят. Чёртовы туфли, купленные три года назад по случаю другого юбилея — у начальника отдела, — снова доказали свою коварность. Выглядят прилично, но через пару часов превращают ступни в пыточный инструмент. Я мысленно обещаю себе, что завтра же приду на работу в старых, разношенных, и плевать, что у них слегка сбит носок.
Марш Мендельсона, старая, дребезжащая запись. Гости, шурша нарядами, устремляются к выходу. А я думаю о мраморном стейке, который утром обошелся мне почти в четверть зарплаты. И о бутылке «Кьянти», припасенной с прошлого Нового года. Сегодня двадцать лет. Двадцать лет, как мы с Леонидом вышли из точно такого же зала, только в другом городе. Я тогда была в простом белом платье, которое мне сшила мама, и чувствовала себя королевой. Лёнька нес меня на руках до самой машины.
— Анжела Викторовна, вы сегодня великолепны! — говорит мне на выходе мать невесты, полная женщина в ярком люрексовом платье. — Так проникновенно говорили, я аж прослезилась.
— Это моя работа, — улыбаюсь я ей в ответ. Улыбка номер три, «благодарная и скромная».
Когда зал пустеет, я наконец позволяю себе расслабиться. Прикрываю на секунду глаза. Тишина. Больше никаких счастливых лиц, никаких клятв, никаких пьяных родственников. Я снимаю туфли прямо здесь, посреди зала, и блаженно вытягиваю ноги. Какое счастье.
— Закончила, Катышкова? — в дверях появляется Вайнона, моя коллега и единственная подруга. Бойкая, громкая, с огненно-рыжим каре и неизменной алой помадой. — Вид у тебя, будто ты не пары женила, а вагоны разгружала.
— Примерно так и есть, — вздыхаю я, подбирая туфли. — Последние были такие восторженные, что у меня от их счастья зубы свело.
— Ой, не язви. Работа у нас такая. Пойдем, я торт принесла, «Сказку». Отметим конец недели.
— Не могу, Вайнона. Спешу.
Я ковыляю в наш маленький кабинет, где мы переодеваемся. Быстро стягиваю строгий синий костюм, который уже ненавижу, и облачаюсь в любимые джинсы и мягкий свитер. Собираю волосы из тугого пучка в небрежный хвост. Всё, теперь я не Анжела Викторовна, регистратор браков. Теперь я просто Анжела. Женщина, которая очень хочет домой.
— А что за спешка? — Вайнона заходит следом, уже наливая себе чай. — Сын из армии вернулся, что ли?
— У нас сегодня дата, — говорю я, натягивая удобные балетки. — Двадцать лет.
Вайнона присвистывает.
— Ого! Солидно. Ну, тогда понятно. Тогда беги, конечно. Лёнька твой, небось, фейерверк под окнами готовит! — она подмигивает мне. — Мужик он у тебя творческий, должен был расстараться.
Я слабо улыбаюсь. Творческий. Это правда. Вот только его творчество в последние годы направлено куда-то не в ту сторону.
— Посмотрим, — уклончиво отвечаю я и, подхватив сумку, выхожу из кабинета. — До понедельника!
На улице сыро и промозгло. Ноябрь в нашем городе всегда такой — серый, тоскливый, безрадостный. Низкое небо давит на плечи, мелкий холодный дождь сечет лицо. Я поднимаю воротник плаща и ускоряю шаг.
Мысль о сюрпризе, подкинутая Вайноной, против воли пускает корни в сознании. А вдруг? Вдруг он и правда что-то приготовил? Двадцать лет — это не девятнадцать и не восемнадцать. Это рубеж. Может, он заказал столик в «Старом парке», где мы отмечали первую годовщину? Или, может…
Я достаю телефон. Пропущенных нет. Набираю его номер. Длинные, протяжные, безнадежные гудки. Один, второй, третий… После пятого я сбрасываю вызов. Лёгкое раздражение, такое привычное, колет под ребрами. Опять увлекся. Сидит в своей коморке, которую называет студией, обрабатывает очередную «гениальную» фотосессию, и весь мир для него перестал существовать.
Нет, так нельзя. Нельзя накручивать себя. Я же знаю его. Он просто заработался. Чтобы сюрприз был лучше. Я сама так решила. Я убираю телефон в карман. Он просто хочет, чтобы я пришла, а там — свечи, ужин, цветы… Он ведь может быть романтичным, когда захочет. Правда, в последний раз он хотел этого лет пять назад, когда ему срочно понадобились деньги на новый объектив, но ведь это неважно.
Автобус, набитый усталыми людьми, везет меня в наш спальный район. Я смотрю в запотевшее окно на проплывающие мимо огни витрин, на спешащих прохожих, и чувствую себя отделенной от них всех невидимым стеклом. У них своя жизнь, у меня — своя. Сегодня в моей жизни должен быть праздник. Я почти верю в это.
Мой дом. Мой подъезд. Мой этаж. Сердце почему-то стучит немного быстрее обычного. Глупость какая. Я достаю ключи. На секунду замираю у двери, прислушиваясь. За дверью тихо.
Щелчок замка ударил по натянутым до предела нервам, как хлыст. Я вздрогнула, рука, неподвижно лежавшая на столе, дернулась, и пальцы едва не опрокинули бокал с нетронутым вином. Я замерла, прислушиваясь к звукам в прихожей.
Вот он. Вернулся.
Пока он там возился, снимая ботинки, я успела сделать один судорожный, неглубокий вдох. Воздух в кухне казался густым и холодным, пропитанным запахом остывшего мяса и разочарования. Я сидела в этом коконе из тишины и темноты уже, наверное, часа три. Ровно столько, сколько потребовалось моей последней, самой упрямой и глупой надежде, чтобы умереть окончательно.
Сначала она еще трепыхалась. Я говорила себе, что он попал в пробку. Потом — что у него сел телефон. Потом — что он носится по городу в поисках особенного букета, того самого, который невозможно найти в первом попавшемся ларьке. Я даже улыбалась этой мысли, представляя его растерянное лицо.
Но время шло. Стрелки на настенных часах, подарок его матери на наше новоселье, ползли с безжалостной медлительностью. Стейк из мраморной говядины, на который я потратила почти четыре тысячи, превратился из мечты гурмана в унылый кусок остывшего жира. Вино в бутылке, купленное по акции еще к прошлому Новому году, так и осталось запечатанным. Праздник, тщательно собранный мной по кусочкам, рассыпался, не начавшись.
Когда часы пробили одиннадцать, я поняла. Просто поняла, без истерики и слез. Он не в пробке. Он не ищет цветы. Он просто не пришел. Забыл.
И вот теперь он здесь.
Шаги. Тяжелые, чуть шаркающие. Он вошел на кухню, не включая свет в коридоре, и на секунду замер на пороге, его силуэт чернел на фоне тусклого света из окна.
— Ты не спишь? — его голос был бодрым, даже каким-то возбужденным. Слишком бодрым для полуночи.
Я молчала.
Он щелкнул выключателем. Резкий свет ударил по глазам, заставив зажмуриться. Когда я снова смогла видеть, он уже стоял посреди кухни, стягивая с шеи свой дурацкий клетчатый шарф. Лысина блестела под лампой. Глаза, в которых не было ни капли вины, тоже блестели.
И тут я это почувствовала. Аромат.
Не его привычный парфюм с нотами табака и сандала. Не запах улицы и мокрого асфальта. Это был чужой, совершенно чужой запах. Приторно-сладкий, наглый, как перезревший персик, смешанный с дешевой ванилью. Такой парфюм носят очень молодые девушки, которые хотят казаться старше и соблазнительнее. Запах, который кричал о себе, заполняя собой все пространство, въедаясь в обивку стульев, в скатерть, в мою кожу.
Он проследил за моим взглядом, который уперся в его рубашку, и только тогда, кажется, заметил накрытый стол.
— Ох, черт... — он не хлопнул себя по лбу, нет, это было бы слишком просто, слишком по-человечески. Он изящно, одним пальцем, коснулся своего виска, словно отгоняя назойливую мысль. — Точно. Анжела... Двадцатка. Совсем из головы вылетело, представляешь? Замотался.
Он улыбнулся. Виноватой, обезоруживающей улыбкой, которую оттачивал годами. Улыбкой, которая раньше действовала на меня безотказно. Но сейчас, в свете кухонной лампы, под аккомпанемент этого липкого парфюма, она выглядела фальшивой, как елочная игрушка.
Я продолжала молчать. Слова застряли в горле колючим комом. Что я могла сказать? «Как ты мог?» Глупо. «Я ждала тебя?» Унизительно.
Мое молчание, кажется, начало его раздражать. Улыбка сползла с его губ. Он бросил шарф на спинку стула и прошел к холодильнику.
— Ну что ты опять с этим кислым лицом? Вечно ты со своими датами, Анжела. Со своим этим бытом... Душишь меня, понимаешь? Просто душишь. Я же не бухгалтер, не чиновник, я не могу жить по календарю! Я художник!
Он произнес это слово — «художник» — с таким пафосом, будто оно давало ему индульгенцию на все. На забывчивость. На наплевательство. На чужой приторный запах на его одежде.
Он достал из холодильника бутылку минералки, жадно отпил прямо из горла. Его кадык нервно дернулся. Тот самый кадык, который так трогательно прыгал двадцать лет назад в зале ЗАГСа.
— У меня сегодня был сложнейший съемочный день. Вдохновение, понимаешь? Поток! Я не мог просто все бросить и бежать домой, потому что на календаре какая-то цифра. Это так... мещанство.
Мещанство. Слово хлестнуло, как пощечина. Значит, помнить дату своей свадьбы — это мещанство. Готовить праздничный ужин — мещанство. Ждать мужа домой — мещанство. А что же тогда не мещанство? Возвращаться за полночь, пахнув другой женщиной?
Он, кажется, почувствовал, что перегнул палку. Поставил бутылку на стол, подошел ближе.
— Лан, не дуйся, — он попытался обнять меня за плечи, но я инстинктивно, всем телом, подалась назад. Его руки застыли в воздухе. — Ну, хочешь, завтра в «Старый парк» сходим? Отметим.
Завтра. Не сегодня. Сегодняшний день, двадцать четвертое ноября, обведенное в календаре красным сердечком, уже почти закончился. Его уже не вернуть. И этот дорогой, ставший теперь отвратительным стейк — тоже.
— Я устал, Анжела, — вдруг сказал он, и в его голосе прорезались нотки вселенской скорби. Он отошел к окну, картинно прислонился лбом к холодному стеклу. — Устал притворяться, что меня все устраивает. Эта рутина... эти борщи, эта твоя стабильность... Это же болото! Я в нем вязну, я задыхаюсь!
Он развернулся. Взгляд его был трагичен, как у Пьеро. Он явно наслаждался своей ролью страдальца.
— Ты хорошая. Правильная. Удобная. С тобой надежно, как в танке. Но я не могу так больше. Я умираю как творец.
Молчание в ответ становилось невыносимым, и я, сама того не желая, наконец подала голос. Он прозвучал хрипло и чужеродно.
— Что ты хочешь сказать, Лёня?
Он ждал этого вопроса. Он весь подобрался, расправил плечи. Это был его выход. Его бенефис.
— Я хочу сказать, — он сделал паузу, смакуя момент. — Что я встретил другую.
Мир не рухнул. Потолок не обвалился мне на голову. Просто все звуки разом выключились. Я слышала только гул в ушах, ровный, как линия на кардиограмме остановившегося сердца.
На кухонном столе застыл уродливый натюрморт. Два бокала, так и не дождавшиеся вина. Бутылка «Кьянти», похожая на маленький траурный обелиск. И в центре — стейк. Он больше не выглядел аппетитно. За ночь кусок дорогого мяса превратился в серое, безжизненное нечто, плавающее в мутной лужице застывшего жира. Памятник моему несостоявшемуся празднику. Памятник двадцати годам, которые закончились вчера, в одиннадцать вечера, под аккомпанемент равнодушных щелчков настенных часов.
Я стояла посреди кухни, уже одетая для работы, в строгом синем костюме, который вдруг стал казаться чужим, карнавальным. Я не спала. Я проваливалась в липкое, тяжелое забытье, а потом снова выныривала в реальность, где в ушах стоял гул, а в груди зияла ледяная дыра. Каждое пробуждение было хуже предыдущего. Сначала приходило осознание: «Он не забыл. Он предал». А следом, волной тошноты, накатывало воспоминание о запахе. Дешевый, приторный парфюм, въевшийся в его одежду, в обивку стульев, в мою кожу. Запах другой женщины.
Я смотрела на остывший ужин, и странная мысль пришла мне в голову. Дело было не в том, что он сделал. А в том, как он это сделал. Буднично. Без надрыва. Словно вынес мусор или переключил надоевший телеканал. Он не мучился, не страдал. Он просто пришел и сообщил, что его прежняя жизнь — то есть я — закончилась.
— Доброе утро! — раздался за спиной бодрый голос.
Я не вздрогнула. Я просто застыла, как мышь под взглядом удава.
Леонид вошел на кухню. Он был свеж, выбрит и полон энергии. На нем были его лучшие «творческие» джинсы и кашемировый джемпер, который я подарила ему на прошлый день рождения. Он не посмотрел на стол, на этот убогий алтарь нашего мертвого брака. Он скользнул по мне быстрым, оценивающим взглядом и прошел к кофемашине.
Машина заурчала, наполняя кухню ароматом свежесваренного эспрессо. Этот запах, такой привычный, домашний, смешался с призрачным тошнотворным духом чужих духов, и у меня к горлу подкатил ком.
— Слушай, ты мой синий шарф не видела? — спросил он, помешивая сахар в крошечной чашке. — Тот, который клетчатый. Я без него как без рук, образ неполный.
Образ. Он сказал «образ». Вчера он разрушил мою жизнь, а сегодня его волновал «образ».
Я молчала. Я повернулась к нему и просто смотрела. Наверное, вид у меня был не очень. Опухшее лицо, глаза, в которых, должно быть, застыло что-то страшное, потому что его собственная улыбка на мгновение дрогнула. Но он тут же взял себя в руки.
— Анжела, ну что ты опять молчишь? — в его голосе прорезались знакомые раздраженные нотки. — Я же вчера всё объяснил. Мы взрослые люди. Надо жить дальше, а не превращать дом в склеп.
Жить дальше. Это он так называл происходящее. Он сломал, растоптал, сжег дотла всё, что у нас было, и теперь предлагал мне «жить дальше».
— Я думал, ты интеллигентная женщина, — продолжал он, отхлебывая кофе. — Думал, мы сможем разойтись цивилизованно. Без этих вот кислых мин и молчаливых упреков. Это выматывает. Это убивает во мне художника.
Художник. Он снова достал из кармана это слово, как козырную карту. Индульгенцию на любую подлость.
— Ты пойми, — он поставил чашку и подошел ко мне почти вплотную. Я инстинктивно сделала шаг назад. — То, что между нами было, — это было. Спасибо за всё. Но это прошло. Я не могу больше жить во лжи. Я встретил… родственную душу. Музу. Это другое. Это химия, это полет! Я снова дышу, понимаешь?
Он говорил это, глядя мне в глаза. Говорил с упоением, с пафосом, словно читал монолог со сцены. Он не просто сообщал мне о своей новой жизни, он хвастался ею. Он упивался своей «новой любовью», своей «химией», и ждал, что я… Что? Пойму? Посочувствую? Поаплодирую его счастью?
— Я даже благодарен тебе, — выдал он, окончательно входя в раж. — Твоя вот эта… приземленность, твоя стабильность… они меня закалили. Я понял, от чего мне нужно бежать. Я понял, что такое настоящее чувство, только на контрасте с нашей привычкой. Так что, можно сказать, ты тоже внесла свой вклад.
Вклад. Я внесла вклад в то, что он нашел себе другую. Это было уже за гранью. Это было чудовищно.
Я молча развернулась и пошла в прихожую. Я двигалась как во сне, на ватных ногах. Каждое движение давалось с трудом. Надеть пальто. Найти в сумке ключи.
— Ты на работу? — крикнул он мне в спину. — Слушай, раз уж ты всё равно уходишь, захвати мусор. Пакет у двери стоит.
Я остановилась, сжимая в руке холодную металлическую связку ключей. Он даже сейчас, в этот момент, не мог удержаться от того, чтобы не использовать меня. Как прислугу, как удобную функцию, которая должна захватить мусор.
Не оборачиваясь, я вышла в коридор и потянулась к ручке входной двери. И тут, поддавшись какому-то болезненному, иррациональному импульсу, я достала телефон. Я хотела удалить его номер. Стереть его из своей жизни, начиная с малого.
Мой палец завис над иконкой телефонной книги. А потом дернулся и нажал на другой значок. Сине-белый, запретный. Соцсеть, в которой он «работал». Я не заходила на его страницу несколько месяцев. «Это для клиентов, Анжи, тебе там будет скучно», — говорил он.
Страница загрузилась мгновенно. И первое, что я увидела, ударило по мне, как наотмашь брошенный камень.
Новый пост. Опубликован три часа назад.
На фото был он, Леонид. Он сидел в каком-то модном кафе с приглушенным светом. Он смотрел не в камеру. Он смотрел на девушку, которая сидела рядом. Смотрел с таким обожанием, с такой собачьей преданностью, с какой не смотрел на меня, кажется, никогда. Даже двадцать лет назад. Его рука лежала на её руке. А она… она смеялась, запрокинув голову. Молодая, яркая, с копной иссиня-черных волос и хищно-алой помадой на губах.
Подпись под фото была короткой, но от её пошлой патетики у меня свело зубы.
«Наконец-то нашел свою Музу. Теперь можно творить!»
Я смотрела на это фото, и воздух отказывался поступать в легкие. Вот она. Его муза. Его вдохновение. Та, ради которой он вчера перешагнул через двадцать лет нашей жизни. Я вглядывалась в её лицо, пытаясь понять, что же в ней такого особенного. Красивая. Дерзкая. Очень юная. Её лицо показалось мне смутно знакомым. Словно я видела её где-то раньше.