Янтарный жир медленно стекал по пухлому боку утки, собираясь в тяжелые, лоснящиеся капли на дне противня. В духовке шло таинство: кожа птицы, натертая крупной морской солью, медом и терпким сушеным майораном, натягивалась, превращаясь в тончайший, хрустящий пергамент. Я знала этот звук — едва слышное потрескивание, означающее, что мясо внутри уже стало нежным, как сливочное масло, но еще сохранило свой пряный сок.
На моей кухне не бывает осечек. Тридцать лет я управляю производством в заводской столовой «ТяжМаша», и если там я держу в узде тридцать поваров и пятьсот литров борща в смену, то дома, в своей крепости, я — абсолютный монарх.
Я взглянула на настенные часы в виде старой медной сковороды. Семь вечера. Боря будет через пятнадцать минут.
Тридцать лет. Жемчужная свадьба. Цифра казалась мне огромной, как старый дуб, который пережил все бури, только глубже врос в землю. Я поправила вырез нового платья цвета густой вишни. Ткань приятно холодила кожу. В пятьдесят пять лет женщина моего типа — «кровь с молоком», как говаривала мама — должна носить либо благородный шелк, либо профессиональный китель. Сегодня я выбрала шелк.
Я выставила на стол хрусталь. Настоящий, тяжелый, с той самой «алмазной» гранью, который мы покупали еще в ГДР по талонам. Он звенел в моих руках, как маленькие колокола, возвещающие о победе жизни над бытом. В центре стола уже остывали в соуснике сливы, томленные в красном вине с корицей. Идеальный аккомпанемент к утке.
— Ну, Боренька, — прошептала я, поправляя выбившийся каштановый локон. — Сегодня ты у меня ахнешь.
В замке повернулся ключ. Я замерла, прижимая ладони к бедрам. Сердце, которое обычно работало четко, как конвейерная лента, вдруг предательски споткнулось. Я ждала цветов. Нет, я знала, что он их купит — огромные, тяжелые белые розы, которые он всегда дарил мне на важные даты. А еще я ждала его взгляда — того самого, голодного и восхищенного, когда он, еще не сняв пальто, втягивает носом воздух и говорит: «Галочка, ты меня в могилу сведешь этими запахами».
Дверь открылась. Борис вошел.
Я вышла в прихожую, сияя, как свежевымытый самовар. Но улыбка застыла, не успев коснуться глаз.
Борис не разулся. Он стоял на ковре в своих начищенных туфлях из оленьей кожи — тех самых, итальянских, что я выписала ему через знакомых в прошлом месяце. В руках у него не было роз. В руках у него был тонкий кожаный портфель и... пустота.
— Боря? — я шагнула навстречу. — Ты чего в обуви? Наследишь же, я только сегодня...
Он поднял руку. Жест был резким, каким он обычно останавливал своих подчиненных в отделе логистики. В тусклом свете прихожей его лицо показалось мне чужим. Изменившимся. Он похудел? Нет, скорее, осунулся, но взгляд горел каким-то лихорадочным, сектантским огнем.
— Не надо, Галя, — глухо сказал он. — Не начинай про ковры. Больше не будет никаких ковров. И утки твоей не будет.
Я нахмурилась. Запах птицы уже просочился в коридор, он обволакивал нас, соблазнительный и домашний, но Борис даже не повел носом. Напротив, он поджал губы так, словно в воздухе пахло хлоркой.
— Какая утка, Боря? Сегодня же тридцать лет. Тридцать! — я попыталась коснуться его плеча, но он отстранился. — Я и вино достала то самое, грузинское. Иди, мой руки, я сейчас подавать буду.
— Я сказал — не надо! — вдруг сорвался он на крик, и голос его сорвался на высокой ноте. — Хватит меня кормить! Ты хоть понимаешь, что ты со мной сделала? Ты посмотри на меня!
Он ткнул пальцем в зеркало в полный рост. Я посмотрела. Борис Петрович, пятьдесят шесть лет, статный мужчина с легкой проседью на висках. Да, у него был небольшой живот — признак благополучия и хорошего домашнего стола. Но он выглядел здоровым, крепким. Хозяином жизни.
— Ты меня закармливала, Галя. Как свинью на убой. Чтобы я стал тяжелым, чтобы я никуда не мог от тебя деться. Чтобы я заплыл жиром и перестал видеть мир дальше твоей тарелки! Твоя еда — это не любовь. Это цепи, Галя. Холестериновые цепи!
Я слушала его, и мне казалось, что стены нашей кухни, которые я столько лет любовно отмывала до блеска, начали медленно сжиматься.
— Боря, что ты такое говоришь? Ты же всегда просил добавки. Ты же говорил, что мои котлеты — это лучшее, что случалось с тобой в жизни...
— Я был слеп! — он патетично взмахнул руками. — Жанна открыла мне глаза.
Имя ударило под дых. Жанна. Та самая новая кадровичка, про которую на заводе шептались уже месяц? Худая, как вобла, с лицом, на котором вечно застыла гримаса мировой скорби по несчастным коровам?
— Жанна? — мой голос стал тихим и опасным. Таким я обычно разговариваю с поставщиками, которые пытаются подсунуть мне второсортную говядину по цене вырезки. — Та, что пьет зеленую жижу из стаканов и пахнет сырым сельдереем?
— Она пахнет легкостью, Галя! — Борис прошел в гостиную, так и не разувшись. — Она пахнет энергией и чистым сознанием. Она научила меня чувствовать свое тело. Она сказала, что ты пытаешься меня убить. Твоя утка — это яд. Твой борщ — это медленная смерть в кастрюле. Я ухожу, Галя.
Он подошел к праздничному столу. Мой хрусталь, мой вишневый шелк, мои тридцать лет жизни — всё это стояло перед ним, беззащитное и прекрасное. Борис брезгливо прищурился, глядя на блюдо с уткой, которое я успела выставить на подставку за минуту до его прихода.
Он протянул руку и... отодвинул тарелку. Просто толкнул её в сторону, как нечто грязное. Край противня заскрежетал по скатерти, сбивая сервировку.
— Я заберу вещи завтра. Сегодня переночую у неё. У Жанны в квартире стерильно. Там нет этого удушливого запаха жареного мяса. Там... там можно дышать.
Я стояла в дверном проеме, чувствуя, как внутри меня что-то огромное, теплое и привычное, что я называла своей семьей, рассыпается в серый пепел. Мелкие детали лезли в глаза: вот пятно от его грязного ботинка на бежевом ворсе ковра. Вот крошка хлеба, которую я не заметила. Вот мой муж, который еще вчера целовал мне руки за пирог с вишней, а сегодня смотрит на меня как на личного палача.