Прлог

Холодный октябрьский ветер, словно незваный гость, рыскал по кривым улочкам Уийтби, принося с залива солёную сырость и колючую изморось. Воздух был тяжек от запаха морской воды, дыма из очагов бедняков и вездесущей грязи — той самой, что, смешавшись с водой из бесчисленных луж, покрывала булыжники мостовой вязкой, чавкающей пеленой. Небо, низкое и свинцовое, нависало над крышами домов, где черепица отсырела и почернела, а дым из труб стелился уныло и безнадёжно. На Рыночной площади торговцы, кутаясь в потрёпанные плащи, с апатией предлагали свой нехитрый товар: вялую рыбу, жёсткую зелень, грубые глиняные горшки. Их голоса тонули в общем гуле и пронзительных криках мальчишек-газетчиков, выкрикивавших последние сплетни из «Уийтби Газетт» с таким рвением, будто от того зависели судьбы империи.

Среди этой унылой суеты, словно два ярких ангела, заблудившихся в земной юдоли, выделялись две фигуры. Элеонора Грейсон, высокая и статная леди, чья осанка и безукоризненность туалета — тёмно-синяя рединготка из тонкой шерсти, аккуратная шляпка с вуалью — говорили о благородстве и вкусе, неспешно шла, осторожно выбирая путь меж лужами. Рядом с ней, едва поспевая, семенила её дочь, семилетняя Сесилия. Девочка была её живым портретом — те же ясные, светлые глаза, но в них горел неугасимый огонь детского любопытства. Её взгляд, полный доброты и удивлённой любви ко всему миру, скользил по замызганным витринам, кривым вывескам, прохожим в их будничных заботах. Она, казалось, не замечала ни пронизывающего холода, ни грязи, превращавшей её нарядные ботинки в нечто непотребное, видя лишь бесконечную карусель жизни, разворачивавшуюся перед ней.

— Мама, взгляни, вон та собака несёт в зубах целую булку! — воскликнула она, и её голосок, звонкий и чистый, прозвучал как птичья трель посреди вороньего карканья. — Как ты полагаешь, она отнесёт её своим щенкам или съест сама, не поделившись?

— Право, моя дорогая, мои познания в собачьей нравственности слишком скудны, чтобы дать удовлетворительный ответ, — с лёгкой улыбкой ответила миссис Грейсон, крепче держа дочь за руку. — Но будь осторожна, не наступи в эту лужу, если желаешь, чтобы миссис Эпплби не ворчала, отчищая твою обувь целый вечер.

Их путь лежал мимо лавки господина Хиггинса, торговца игрушками и фарфором. За запотевшим, но начисто вымытым стеклом, в тёплом золотистом свете ламп, застыл целый мир изящных созданий: куклы с фарфоровыми личиками и стеклянными глазами, одетые в шелка и кружева, крошечные чайные сервизы, плюшевые медведи. Сесилия остановилась как вкопанная. Её лицо, обращённое к витрине, озарилось восторгом, в котором смешались благоговение и жадное желание.

— О, мама! — прошептала она, прижимаясь носом к холодному стеклу. — Взгляни на ту, в голубом платье! У неё настоящие ресницы! Можно нам зайти? Только посмотреть! Я буду очень, очень хороша, обещаю!

Миссис Грейсон вздохнула, но вздох этот был полон нежности.
— Сесилия, моя любимая. Ты прекрасно знаешь моё мнение на этот счёт. У тебя в детской уже достаточно спутниц для игр, чтобы составить почтенное общество. Твоя кукла мисс Арабелла, твой мистер Тедди… Ещё одна приобретение было бы неразумной роскошью.

— Но мисс Арабелла уже старая, у неё треснула щёчка! — воскликнула девочка, и в её голосе впервые прозвучали нотки настоящей страсти. — А эта… она так прекрасна! Она могла бы стать моей самой лучшей подругой! Пожалуйста, мама, умоляю вас!

— «Умоляю вас» — фраза, более подобающая просителю у трона, нежели юной леди в разговоре с матерью, — мягко, но твёрдо возразила Элеонора. — Нет, моя дорогая. Мы не войдём. Пойдём дальше.

В тот миг солнечный свет в глазах Сесилии померк. Она почувствовала не просто отказ, а болезненный укол в самое сердце своего детского самолюбия. Её мать, обычно источник всяческого утешения и радости, вдруг предстала неумолимой силой, лишающей её счастья. Губы девочки задрожали, глаза наполнились крупными, жгучими слезами обидного сознания несправедливости. Она намеренно, с усилием, выдавила их наружу, и они, горячие, покатились по холодным щекам.

Именно в эту минуту вселенской детской скорби к ним приблизилась тень. Возникла она бесшумно, будто материализовалась из самого сырого тумана. Это была старуха, худая до призрачности, одетая в лохмотья, которые, казалось, вобрали в себя всю грязь и отчаяние Уийтби. Лицо её было бледно, как полотно, и иссечено морщинами глубже, чем колеи на дорогах. Глаза, тусклые и утонувшие, смотрели невидяще. Её тонкие, бескровные губы едва шевельнулись, прошипев что-то невнятное, а из складок тряпья появилась рука — костлявая, дрожащая, с землистой кожей и грязными ногтями. Она медленно протянулась к леди, а хриплый шёпот стал чуть внятнее:

— Подайте… ради Бога … ма’ам… кусок хлеба…

Сесилия ахнула. Её искусственные слёзы мгновенно сменились спазмом самого настоящего, животного страха перед этим видением нищеты и упадка. Её маленькое сердце заколотилось. С криком, в котором смешались ужас и мольба о защите, она вцепилась в платье матери и прижалась к ней всем телом, спрятав лицо в складках дорогой ткани, пахнущей лавандой и безопасностью.

Миссис Грейсон инстинктивно обхватила дочь, прижала её к себе, и её лицо, обычно столь спокойное, выразило смесь брезгливости, тревоги и решимости.
— Оставьте нас, — произнесла она твёрдо, но без грубости, глядя поверх головы старухи, как бы избегая прямого взгляда в эти пугающие глаза. — Прошу вас, не тревожьте ребёнка.

Но старуха, будто не слыша, сделала ещё один шаг вперёд, и её протянутая рука дрогнула. Дрожь ужаса пробежала по спине самой Элеоноры. Нужно было действовать. Нужно было бежать — не от нищеты, а от этого гнетущего, леденящего душу соприкосновения с бездной.

— Пойдём, дитя моё, — быстро сказала она, и в её голосе прозвучала несвойственная ей резкость. Не раздумывая более, почти силой увлекая заливающуюся слезами Сесилию, она толкнула дверь в ненавистную минуту назад лавку господина Хиггинса. Колокольчик над дверью звякнул невесёло и тревожно. Они переступили порог, оставив за спиной холод, грязь, протянутую руку и жестокий мир, в котором просьба о кукле и мольба о хлебе звучали с одной и той же улицы, залитой осенним дождём. Дверь захлопнулась, отсекая уличный мир, но неясное чувство вины и беспокойства вошло вместе с ними, в этот тёплый, кукольный мир.

1глава

День был соткан из сырости и скорби. Небо, низкое и свинцовое, словно придавливало землю к самым корням, и из него сеялась не то изморось, не то мельчайшая ледяная пыль, что проникала под плащи и за воротники, цепляясь к душам холодной, мертвой хваткой. Воздух обнимал могилы влажным, промозглым дыханьем, от которого костенели пальцы, а дыхание вырывалось белесыми клубами, будто души умерших ненадолго возвращались, чтобы вздохнуть последний раз на этой земле. Сама церковь, древняя, из темного, отсыревшего камня, стояла сумрачным стражем, ее шпиль терялся в серой мути неба, а резные горгульи по карнизам, изъеденные временем и непогодой, струили по стенам медленные, бесконечные слезы.

На церковном дворе, меж почерневших от влаги и мха надгробий, стиравших имена и даты, собралось общество. Высокородное и почтенное, оно замерло в благопристойной тишине, лишь изредка нарушаемой сдержанным покашливанием или скрипом промокшего под каблуком гравия. Они пришли отдать последний долг Клиффорду Элтону, человеку, чье имя было синонимом чести, твердости и старой, негромкой добродетели. Смерть настигла его внезапно, подобно снегу, выпавшему в разгар июльского зноя, – явление противоестественное, нелепое и оттого вдвойне горькое. Она не дала ни времени приготовиться, ни милости медленного угасания; она просто оборвала нить, оставив в замешательстве всех, кто был к ней привязан.

Кассиан Элтон - его единственный сын, стоял впереди, близ свежей, зияющей ямы, что казалась раной на теле ухоженной земли. Он был сломлен, но держался с тем достоинством, которое часто принимают за холодность. Голова его была опущена, темные волосы, отяжелевшие от сырости, спадали на лоб, скрывая взор. Он слушал голос священника, разносившийся над кладбищем – слова утешения из писания, звучавшие теперь пустым, далеким гулом, как шум прибоя за туманом. Разум его, отупелый от горя и бессонных ночей, цеплялся за простые, мучительные факты: он, всего пару месяцев как вернувшийся из мятежной, дождливой Ирландии, где служил словом, успел лишь обменяться с отцом первыми, осторожными разговорами, еще полными невысказанного. Они только начали узнавать друг друга заново – мужчину и мужчину, а не отца и отрока. И вот все кончено.

Теперь на его плечи, еще не сбросившие военную выправку, ложилась неподъемная тяжесть: Элтон-холл, земли, арендаторы, долги, обязательства. Он должен был занять кресло в кабинете, где до сих мерещился запах отцовского табака, и примерить на себя мантию главы семьи, которая висела на нем, как чужая, слишком просторная одежда. Но самой горькой таблеткой, от которой сводило горло, была необходимость войти в круг тех самых людей, что сейчас стояли вокруг: богатых, расчетливых, алчных сквайров и землевладельцев, чьи улыбки были тоньше лезвия бритвы, а дружба измерялась доходами с имений. Он всегда презирал их суетное тщеславие, их разговоры о деньгах и связях, а теперь должен был стать одним из них.

Когда служба завершилась, и первый комь земли с глухим стуком упал на крышку гроба, замерзшее общество начало шевелиться. К Кассиану потянулась вереница черных фигур. Рука за рукой, сухие, теплые или холодные пожатия; голос за голосом, нашептывающие трафаретные слова соболезнования: «Мужайтесь», «Он был великим человеком», «Время лечит». Кассиан кивал, бормотал благодарности, его взгляд скользил по лицам, не задерживаясь, уставший от этой тягостной пантомимы.

И тут взгляд его столкнулся с другим.

Среди моря черных вуалей и строгих шляп, будто луч янтарного солнца, пробившийся сквозь тучи, сияла она. Беатрис Флинт. Дочь Гвиневры Флинт, дитя той самой семьи, чье богатство и влияние были столь же обширны, сколь и сомнительны в своей основе. Но для Кассиана она никогда не была «дочерью Флинтов». Она была Беатрис. Первой и единственной любовью, что зародилась еще в дни их общего детства, когда они бегали босиком по лугам у реки, – любовью, которую годы и расстояние не стерли, а лишь отточили, как драгоценный камень. Она была прекрасна не той холодной, выверенной красотой, что ценилась в свете, а красотой живой и свободной: ясные, умные глаза цвета морской волны, губы, готовые вот-только расплыться в улыбке, волосы цвета спелого меда, выбивавшиеся из-под изящной черной шляпки. В этот день всеобщего мрака она казалась единственным источником тепла, глотком чистого, свежего воздуха, от которого кружилась голова.

Она стояла рядом со своей матерью, Гвиневрой Флинт. Та, вопреки своим сорока восьми годам, сохранила осанку и черты лица, заставлявшие говорить о ней как о женщине, победившей время. Ее красота была иной – острой, хищной, лишенной мягкости дочери, но оттого не менее впечатляющей. Их пара привлекала взгляды: зрелое, выдержанное вино и свежий, благоухающий цветок.

Кассиан видел, как Беатрис, поймав его взгляд, наклонилась к матери и что-то быстро, тихо прошептала. Что-то в ее лице, в легком, едва уловимом движении бровей, было знаком – знаком их старого, тайного понимания. Гвиневра слегка кивнула, ее проницательный взгляд оценивающе скользнул по Кассиану, и затем они, нарушив незримую очередь, плавно направились к нему.

Сердце Кассиана, до этого бившееся тяжело и глухо, словно набат по усопшему, сделало в груди резкий, болезненный толчок. Внезапно ледяной воздух перестал жечь легкие, а свинцовое небо – давить. На миг весь мир сузился до пространства между ним и приближающейся к нему парой, до ясных глаз Беатрис, в которых он, казалось, прочел не просто формальное участие, но тихую, глубокую печаль – печаль за него. И в этой печали была доля надежды, что, быть может, не все еще потеряно в этой новой, одинокой и безотрадной жизни, что ему предстояло начать.

Гвиневра Флинт подошла первой, её поступь была бесшумной и властной, словно она шествовала не по скользкому гравию кладбища, а по паркету собственной гостиной. Черный бархат её платья и накидки, отороченный соболем, не выглядел траурным – он выглядел дорогим и безжалостно подчеркивал белизну её кожи и холодную ясность черт. Беатрис следовала за ней, будто более мягкая, теплая тень, и её улыбка, кроткая и исполненная сочувствия, была обращена прямо к Кассиану.

Загрузка...